Четвертый вектор эволюции: интеллектуальная способность и когнитивная сложность.
Знание есть сила. Предсказание, право и мораль имели… общую логическую структуру. Едва ли кто-нибудь возьмется опровергать тот факт, что в исторической ретроспективе человечество становилось технологически могущественнее и многочисленнее, а общество – сложнее и разнообразнее. Но намекните этнографу, влюбленному в первобытность (даже если он знает о предмете только по чужим описаниям), на возможность исторической эволюции интеллекта – и вы рискуете оскорбить его в лучших чувствах. В ответ вас станут уличать чуть ли не в расизме, примутся рассказывать о необычайной находчивости туземцев и о трудностях их существования, доказывать, что перед задачами, которые они повседневно решают, спасует любой университетский профессор. И по мере того, как ваши темпераментные оппоненты будут увлекаться, их доводы начнут все больше напоминать рассказы приматологов, кинологов и орнитологов о замечательных способностях их подопечных обезьян, собак и птиц. Или восторженного школьного учителя – о талантливых детях… В культурной антропологии проводится, конечно, и серьезная работа по развенчанию евроцентристских предрассудков (см. об этом [Коул М., Скрибнер С., 1977], [Ember C.A., Ember M., 1999]), которая побуждает эволюционистов тщательнее отрабатывать методы и критичнее оценивать выводы. В 60-е годы на американскую общественность произвели впечатление специально разработанные тесты IQ (коэффициент интеллектуальности), по которым аборигены, никогда не соприкасавшиеся с европейским образованием, показывают стабильно лучшие результаты, чем их европейские сверстники. Тем самым высмеивались расовый и классовый снобизм и одновременно была продемонстрирована спекулятивность измерительных процедур, но косвенно наносился удар и по эволюционным представлениям. Сторонники эволюционизма, со своей стороны, заметили, что при большом желании можно придумать и такие поведенческие тесты, по которым шимпанзе даст лучшие показатели интеллекта, чем человек, лиса – чем обезьяна и т.д. Для опровержения концепции «дологического мышления» (якобы присущего первобытным людям) проводился сопоставительно-лингвистический анализ. Было показано, что в мышлении туземца и современного европейца реализуются одни и те же логические процедуры, а иллюзия алогичности возникает из-за сравнительной бедности первобытного языка. Например, Л. Леви-Брюль [1930] видел в готовности туземцев называть человека человеком и тигром свидетельство игнорирования ими закона противоречия. Возражение психолингвистов состоит в том, что первобытный язык не содержит лексических средств для обозначения абстрактных свойств типа «смелость», а потому вместо европейского выражения «этот человек смел, как тигр» туземец говорит: «этот человек – тигр» [Оганесян С.Г., 1976]. В современной культуре такой способ выражения характерен для детской речи, а также для поэтической метафоры, которая создает видимость нарушения логических законов за счет перевода на менее аналитический язык. Приведенная аргументация остроумно демонстрирует наличие внутренней логики в любом человеческом мышлении и даже потенциальную возможность ее «аристотелевской» интерпретации. Но применительно к собственно эволюционной проблематике здесь опять-таки уместно добавить: примерив логические процедуры к поведению сравнительно простых организмов, мы обнаружим, что и их чувственные ориентировки также изоморфны силлогистическому мышлению. Психолог Б.И. Додонов [1978, с.32] следующим образом интерпретировал этологические наблюдения Н. Тинбергена. Самец рыбки корюшки в период брачного сезона атакует каждого соперника, оказавшегося на его территории. Экспериментально показано, что параметры, по которым идентифицируется самец своего вида, – продолговатая форма и ярко красный цвет нижней части тела (брачный наряд), так что свирепому нападению подвергается любой, в том числе неодушевленный предмет, обладающий данными внешними характеристиками. Додонов отметил, что, хотя в этом поведении нет ни грана интеллектуальности, тем не менее, по своей структуре оно изоморфно решению силлогизма: «Все продолговатые предметы красные снизу – мои враги» (большая посылка); «этот предмет продолговат и красен снизу» (малая посылка); «следовательно, он мой враг» (умозаключение). Работы, нацеленные на дискредитацию эволюционизма, стимулируют дискуссии и существенные корректировки прямолинейных схем. Вызывает сочувствие и гуманистическая интенция таких работ. Действительно, буквальное отождествление культурно-исторических стадий с возрастными и даже биологическими (Ч. Дарвин, например, считал вымирание «отсталых» народов нормальным проявлением естественного отбора) часто давало повод для расового высокомерия и обоснование политическому насилию. Но многообразный материал, накопленный в гуманитарной и естественной науке, сегодня уже позволяет без гнева и пристрастия разобраться в том, насколько состоятелен историко-эволюционный подход к сфере человеческого интеллекта. Несколько десятилетий тому назад в антропологии преобладало стремление жестко связывать эволюцию интеллекта гоминид с увеличением головного мозга. В последующем выяснилось, что величина черепной коробки, особенно на поздних стадиях эволюции, не играла столь однозначной роли, как полагали прежде. Например, у классических европейских неандертальцев объем черепа был в среднем больше, чем у кроманьонцев и у современных людей. Вместе с тем в структуре их мозга, судя по всему, слабее развиты речевые зоны. У питекантропов средняя величина мозга (700 – 1200 куб. см.) уступает нормальным неоантропам (1000 – 1900 куб. см.), но, как видим, это не касается предельных значений: «головастый» питекантроп имел более массивный мозг, чем французский писатель-интеллектуал Анатоль Франс (1017 куб. см.). Обобщая факты такого рода, Д. Пилбим [Pilbeam D., 1970] отметил, что различие между видами гоминид определяется не столько количеством, сколько «способами упаковки» одного и того же количества мозговой ткани. Отметим, что эффективное развитие мозга, т.е. такое, которое позволяло выжить в борьбе с конкурентами, сопровождалось увеличением зон абстрактного мышления за счет зон чувственного восприятия; иной путь эволюции через монотонное наращивание мозгового вещества оказался менее продуктивным и потому, в конечном счете, гибельным. Перестройка нейронных структур в пользу второй сигнальной системы не могла не снижать интенсивность чувственного восприятия, повышая, соответственно, степень его опосредованности. Судя по всему, уже на стадии антропогенеза одно с лихвой компенсировалось другим: актуализация внебиологического родового опыта посредством совершенствующихся коммуникативных механизмов содержательно обогащала каждый психический акт, включая и его эмоциональную компоненту. Тем самым возрастала способность гоминида выделять себя из внешнего мира, целенаправленно управлять предметами и собственным поведением. Археологически это представлено сменой технологий и способов жизнедеятельности. Так, качественное превосходство психических способностей питекантропа над Homo habilis проявилось стандартизацией орудий и началом систематического использования огня. Г. В. Чайлд [1957] назвал стандартизированное орудие (ручное рубило) «ископаемой концепцией». Это уже своего рода культурный текст, в котором «воплощена идея, выходящая за пределы не только каждого индивидуального момента, но и каждого отдельного индивида… Воспроизвести образец – значит, знать его, а это знание сохраняется и передается обществом» (с.30). Для психолога важно то, сколь эволюционно беспримерными качествами мышления (абстрагирования), внимания, памяти, волевой и эмоциональной саморегуляции должен обладать субъект, искусственно воспроизводящий предмет по заданному образцу. Приобщение к огню – столь же явное проявление психологической революции. Не умея добывать огонь, архантропы научились поддерживать костер в одном месте на протяжении тысячелетий (о чем свидетельствует толща слоев золы). Но естественные свойства огня не позволяют обращаться с ним так, как с другими объектами. О горящем костре надо постоянно помнить, порционно снабжать топливом, обновляя его запас, защищать от дождя и ветра, удерживать в ограниченных пределах. Все это требовало поочередного дежурства, распределения ролей и т.д., т.е. и здесь совершенствование психических функций опосредовалось усложнившимися социально-коммуникативными отношениями [Семенов С.А., 1964]. Столь же очевидно интеллектуальное превосходство палеоантропов над архантропами при сравнении культуры Мустье (составные орудия, «палеолитическая индустрия», шкуры и обувь из выделанной кожи, индивидуальные захоронения) с шелльской и ашельской культурами. Повторю, что все это так или иначе связано с эволюцией мозга – изменением его массы и особенно структуры («способа упаковки мозговой ткани»). Но с тех пор, как кроманьонцы одолели своих смертельных врагов неандертальцев и неоантропы остались единственными живыми представителями семейства гоминид, их мозг не претерпел существенных морфологических изменений. В литературе упоминаются данные о том, что за последние 25 тыс. лет у всех человеческих рас имел место процесс «эпохальной брахицефализации» – укорочения черепа [Дерягина М.А., 1999], – но неизвестно о какой-либо причинной связи между длиной черепа и умственными способностями. В самое последнее время обнаружены и специфические социально-исторические факторы, обусловившие модификацию человеческого генофонда (см. раздел 2.5), но также никоим образом не влияющие на умственные способности людей. Поэтому все сказанное далее касается исключительно культурно-психологических тенденций развития. Я не буду повторять, как заклинание, что это не имеет отношения к генетическому превосходству одних рас над другими, и приводить хрестоматийные сюжеты о туземных младенцах, попавших в европейскую среду и ставших полноценными европейцами. Всякий, кто умеет читать чужие тексты, легко поймет, о чем идет речь... Бесспорно, есть множество предметных ситуаций, в которых бушмен даст сто очков вперед рафинированному горожанину. Это такая же банальность, как и то, что в своих экологических нишах обезьяна, волк или лягушка действуют, как правило, вполне эффективно («разумно»). Тем не менее, биологи, этологи и зоопсихологи изучают филогенез интеллектуальности и выстраивают иерархию видов животных по их способности к прогнозированию, планированию, ориентации в нестандартной обстановке и обучению, развитие которых демонстрирует возрастающую сложность и автономность психического отражения. В той же парадигме антрополог может сопоставлять человека с другими видами, а культуролог и исторический психолог – сравнивать интеллектуальные качества, присущие типичным представителям различных культур и эпох. Соотнося способы и продукты жизнедеятельности различных культурно-исторических эпох, мы обнаруживаем не просто отличия в мировосприятии и мышлении (в этом и состоит предмет исторической психологии), но и то, что культурные картины мира обладают различной информационной емкостью. Добавлю решающее обстоятельство: это качество интеллекта возрастало с такой же исторической последовательностью, как сложность социальной организации, и часто столь же скачкообразно. Так, неолитическому земледельцу или скотоводу требуется значительно больший по времени охват причинно-следственных связей, чем собирателю и охотнику. Этнографами описано, с каким недоумением первобытные охотники наблюдают действия человека, бросающего в землю пригодное для пищи зерно, кормящего и охраняющего животных, вместо того, чтобы убить и съесть их. Известны и непреодолимые трудности при попытке убедить палеолитическое племя воздержаться от охоты на домашний скот, который разводят европейские колонисты: непосредственный ум аборигена не внимает доводам об отсроченной пользе [Бьерре Й., 1963]. Ассоциативные умозаключения, вполне достаточные для присваивающего хозяйства, пронизывают верования, ритуалы и обыденные представления первобытных людей и препятствуют пониманию причинных зависимостей, которые очевидны для взрослого человека в более развитых культурах. Например, по рассказам путешественников, туземцы не всегда догадываются о причинах деторождения, считая его обычным выделением женского организма, наподобие менструации. Недели, проходящие от зачатия до первых признаков беременности, заполнены множеством событий, и связать причину со следствием на столь длительном временнóм интервале для первобытного мышления затруднительно. Крупный польско-английский антрополог Б. Малиновски [Malinowski B., 1957, S.250], доказывая туземцам Меланезии, что дети рождаются в результате полового акта, столкнулся с занятным возражением: если бы это было так, то детей рожали бы только красивые женщины, а на самом деле рожают и такие некрасивые, к которым «никакой мужчина не захочет подойти». Кстати, это один из многочисленных примеров, иллюстрирующих постулат субъективной рациональности, принятый психологами и психотерапевтами рационалистического направления: всякое мышление реализует процедуры «аристотелевской» логики, но с различным мотивационным и информационным наполнением [Петровский В.А., 1975], [Назаретян А.П., 1985]. В данном случае непонимание первобытными племенами механизмов деторождения имеет и «объективно рациональное», приспособительное значение. Оно выхолащивает ценность материнства, тем более отцовства, и тем самым облегчает биологически противоестественное, но регулярное уничтожение собственных («лишних») детей – первичный социальный механизм поддержания демографической и экологической стабильности. Обоюдные зависимости между сложностью, уровнем опосредованности социоприродных и внутрисоциальных отношений, с одной стороны, и качеством отражательных процессов, с другой стороны, прослеживается и на последующих стадиях исторического развития. Предпосылкой усложнения социальной организации становится способность носителей культуры более масштабно отражать отсроченную связь причин со следствиями, действия с вознаграждением (наказанием), «держать цель», контролировать эмоции, планомерно осуществлять долгосрочную программу, а также идентифицировать себя с более обширными социальными группами. В свою очередь, усложнившаяся социальная структура делает обыденной нормой способность предвосхищать отдаленные последствия, ориентироваться на отсроченные вознаграждения, перестраивая соответственно возросшему масштабу отражения ценности, мотивы и практические предпочтения. Механизм этой исторической взаимозависимости раскрыт в классической книге М. Вебера [1990]. Многолетние исследования психологов, принадлежащих к культурно-исторической школе Л.С. Выготского, показывают, что механизмы отражения эволюционировали в сторону возрастающего орудийного и знакового опосредования [Коул М., 1997]. В других научных школах собраны факты, демонстрирующие вторичные проявления этой исторической тенденции: внутренне усложняясь, психика, как всякая система, становилась более устойчивой по отношению к непосредственным факторам внешней среды. З. Фрейд [1998] заметил, что духовный мир первобытности напоминает клиническую картину заболеваний у современного европейца, с навязчивыми идеями, неврозами и страхами. В последующем психологи и историки культуры неоднократно подтверждали это наблюдение: многое из того, что сегодня считается психопатологическими проявлениями, нормативно для более ранних эпох [Поршнев Б.Ф., 1974], [Шемякина О.Д., 1994]. В специальной литературе бытует даже характерный термин «филогенетический инфантилизм». Чрезвычайная возбудимость, аффективность, быстрая смена настроений, сочетание жестокости с чувствительностью (истерики и обмороки при горестном стечении обстоятельств) – все это свойственно еще людям Средневековья [Хейзинга Й., 1988], [Арьес Ф., 1992], [Шкуратов В.А., 1994]. Через книгу упоминавшегося ранее американца Л. Демоза [2000] красной нитью проходит мысль о том, что история человечества в психологическом плане представляет собой путь от патологии к здоровью. Хотя такое суждение выглядит излишне безапелляционным, целый ряд историков культуры, психологов и нейрофизиологов приходят к похожему выводу о «сумеречном состоянии сознания» первобытных людей и корректировке психики в процессе исторического развития [Давиденков С.Н., 1949], [Поршнев Б.Ф., 1974], [Pfeiffer J.E., 1982], [Розин В.М., 1999], [Гримак Л.П., 2001]. Это характерная иллюстрация цитировавшейся ранее Поршневской формулы «переворачивание перевернутого»: расстройство нормальной животной психики обеспечило выживание ранних гоминид (см. разделы 2.5 – 2.7), а дальнейшее развитие культурных кодов замещало на новом витке диалектической спирали утерянные инстинкты. Интересны также параллели между способами мышления, мировосприятия, эмоционального реагирования, человеческих отношений, даже речевого поведения в современных уголовных группировках и в архаических обществах [Самойлов Л.С., 1990], [Яковенко И.Г., 1994]. Впрочем, это уже, скорее, материал к теме следующего раздела, где обсуждается соотношение интеллектуального развития и ценностных ориентаций. Не делая далеко идущих выводов, следует признать достаточно продуктивным и сравнение психики взрослых представителей ранних исторических эпох с психикой детей более поздней эпохи. Помимо отмеченных выше эмоциональных качеств, хорошо известен изоморфизм архаического и детского мышления – субъектность (любое событие связывается с чьим-то намерением), мифологическая апперцепция (собственные чувства, эмоции принимаются за свойства предмета); сопоставимы этапы интериоризации речи, становления образа «Я» и т.д. Наблюдения такого рода обобщены в форме социогенетического закона: подобно тому, как человеческий плод в утробе воспроизводит стадии биологической эволюции, индивидуальное развитие повторяет предыдущее развитие культуры.[1] Думаю, изложенные соображения позволяют предварительно обозначить еще один, четвертый вектор исторической эволюции – рост социального и индивидуального интеллекта. Вместе с тем, во избежание недоразумений, следует уточнить некоторые детали. Психологи, сопоставляя характеристики мышления ребенка и взрослого, ученика и профессионала, среднего носителя первобытной, неолитической и городской культур и т.д., различают интеллектуальные способности, интеллектуальную активность и когнитивную сложность. Между этими характеристиками имеются корреляции и зависимости (иначе не было бы ни индивидуального, ни исторического роста), но они не сводятся одна к другой. Различие наглядно иллюстрирует пример шахматной партии между гроссмейстером и разрядником. Как показали специальные наблюдения (Н.В. Крогиус), первый гарантированно выигрывает у второго не за счет большей интеллектуальной активности и, возможно, не за счет лучших способностей – молодой шахматист может со временем и превзойти своего нынешнего соперника, – а за счет того, что оперирует более крупными информационными блоками. Там, где малоопытный игрок вынужден просчитывать массу деталей, ходов и ответов, гроссмейстер «интуитивно» видит ситуацию, причем часто интуиция проявляется через механизм эстетических предпочтений. Динамический образ ситуации аккумулирует опыт поколений шахматных мастеров, освоенный через большой индивидуальный опыт. Результаты грандиозной умственной работы «в снятом виде» присутствуют при оценке обстановки, прогнозировании и принятии решений, даже если квалифицированный шахматист осуществляет эти операции полуавтоматически. Укрупнение информационных блоков обеспечивается механизмами семантических связей. Установлено, например, что кратковременная память удерживает 7±2 элементов, причем это нормативное количество неизменно при предъявлении букв или слов. Но при фиксированной методике расчета 7 слов, очевидно, содержат больше информации, чем 7 букв. Далее, вместо слов можно предъявлять короткие фразы, описывающие предметные образы, или каждое предложение (слово) может представлять хорошо известное испытуемому художественное произведение; специальная тренировка позволяет задействовать широкие ассоциативные отношения (мнемотехника) и т.д. Хотя элементный состав краткосрочной памяти ограничен, ее информационный объем способен возрастать в очень широком диапазоне. Еще большим, практически неограниченным диапазоном обладают смысловые блоки долговременной памяти, в которой осуществляются операции «свертывания», «вторичного упрощения» и иерархического перекодирования информации. Как отмечал американский психолог Г.А. Миллер, выдающийся исследователь когнитивных механизмов, потенциал семантического перекодирования составляет «подлинный источник жизненной силы мыслительного процесса» (цит. по [Солсо Р.Л., 1996, с.180]). Процедуры исторического наследования, свертывания информации, вторичного упрощения, иерархического перекодирования реализуются, конечно, не только в развитии шахматного искусства, но и в любой профессиональной деятельности и в обыденном поведении. Если современный третьеклассник не научился пересказывать прочитанный про себя текст, его подозревают в умственной отсталости. Между тем первые личности, умевшие молча читать и понимать написанное, появились только в Греции VI – V веков до н.э. – изначально письмо предназначено только для чтения вслух – и являлись уникумами [Шкуратов В.А., 1994]. Почти две тысячи лет после того способность читать про себя считали признаком божественного дара (как у Августина), либо колдовства (такая способность служила доводом при вынесении смертного приговора!). И надо сказать, это действительно была трудная задача, пока не появились пробелы между словами, знаки препинания, красная строка и прочие привычные для нас приспособления. Но с совершенствованием техники письма и обучения чтение про себя превратилось в рутинную процедуру, для овладения которой с возрастом более не требовалось ни гениальных задатков, ни многолетних тренировок. Мы не стали «умнее» или «талантливее», тем не менее, тысячелетия культурного опыта усилили интеллектуальную хватку, чего каждый из нас, как правило, не замечает и не ценит. Школьник, легко перемножающий в тетради трехзначные числа, не подозревает о том, какие титанические усилия гениальных умов скрыты за каждым его привычным действием. Он едва ли помнит даже о собственных усилиях по овладению уже готовым алгоритмом. Ребенок почти автоматически производит операции, которые несколько столетий назад были чрезвычайно громоздкими и доступными лишь ограниченному кругу самых образованных людей [Сухотин А.К., 1971]. Впрочем, похоже, наши примеры устарели. Как сообщалось в печати, большинству абитуриентов в университеты США уже не под силу разделить 111 на 3 без помощи компьютера; это явное продолжение тенденции, наблюдаемой и в российской школе. Печально, но приходится допустить, что наши внуки разучатся самостоятельно считать и читать линейный текст. Они освоят еще более опосредованные и продуктивные механизмы переработки информации, но, потеряв связь с электронным «протезом», почувствуют себя такими же беспомощными, как мы сами, оказавшись в джунглях без компаса, рации и ружья. Соответственно, владение навыками самостоятельного чтения или счета может стать для них такой же экзотикой, как для современного горожанина – охота с луком и стрелами или кладка домашней печи. Так же и сеятель обычно не рефлексирует по поводу того, что брошенное в землю зерно когда-то даст всходы. В его мышлении, привычно отражающем многомесячные причинные связи, представлен набор выработанных культурным опытом аксиом, не требующих каждый раз специальных размышлений. Для сельскохозяйственной деятельности, заведомо более опосредованной, чем присваивающее хозяйство, требуются, соответственно, более сложные когнитивные структуры. Когнитивная сложность [Kelly G.A., 1955], [Франселла Ф., Баннистер Д., 1987] – величина, определяемая не только интуитивно или внешним наблюдением, но и опытным путем. Она выражает «размерность» семантического пространства, т.е. количество независимых измерений, в которых субъект категоризует данную предметную область, либо степень дифференцированности, характерную для его мировосприятия вообще. В.Ф. Петренко [1983], видный представитель культурно-исторической школы в психологии, изучал методом семантического дифференциала оценки сказочных персонажей дошкольниками с различным интеллектуальным развитием. Одному ребенку хороший Буратино видится по аналогии умным, послушным и т. д.; другой характеризует его как умного, доброго, но непослушного. Снежная Королева в восприятии первого ребенка представляет собой «склейку» негативных характеристик, второй оценивает ее как злую, жестокую, но красивую и т.д. В первом случае сознание одномерно, а с интеллектуальным развитием увеличивается число независимых координат когнитивного образа. При специальном изучении данного феномена обнаруживается, что, с одной стороны, когнитивная сложность – величина переменная; она положительно зависит от знакомства с данной предметной областью и отрицательно – от силы переживаемого эмоционального состояния (см. раздел 2.7). С другой стороны, она является относительно устойчивой характеристикой индивида и группы (культуры или субкультуры). Замечено, например, что субъект, обладающий высокой когнитивной сложностью, столкнувшись с диссонантной информацией по поводу периферийной для него предметной области, склонен к разрушению стереотипа и созданию объемного образа, тогда как у когнитивно простого субъекта в аналогичной ситуации стереотип не разрушается, а только меняет модальность на противоположную: безусловно позитивное становится негативным и наоборот [Назаретян А.П., 1986-б], [Петренко В.Ф., 1988]. Когнитивно сложные люди легче понимают чужие мотивы, они более терпимы и вместе с тем более независимы в суждениях, легче переносят ситуации когнитивного диссонанса [Biery J., 1955], [Schrauger S, Alltrocchi J., 1964], [Marcus S., Catina A., 1976], [White C.M., 1977], [Кондратьева А.С., 1979], [Шмелев А.Г., 1983]. Метод построения семантических пространств используется и для изучения политико-психологической динамики. Например, в лонгитюдном исследовании В.Ф. Петренко и О.В. Митиной [1997] показано, как увеличивалась размерность политического сознания россиян с конца 80-х до середины 90-х годов. Экспериментальная психосемантика пока не применялась в эволюционном ракурсе. Для сравнительного исследования культурно-исторических эпох потребуются дополнительные процедуры: более операциональное определение предмета и коррек-ция методик, позволяющих сопоставлять языки, текстовые массивы, сохранившиеся от прежних эпох, и интервью с живыми носителями различных культур. Такая работа представляется довольно трудомкой, но она могла бы дать количественную картину исторического возрастания когнитивной сложности. При этом выяснится, что в отдельных предметных областях образы становились менее диверсифицированными, но за счет механизмов свертывания, вторичного упрощения и иерархических компенсаций (см. раздел 3.3) совокупные показатели сложности индивидуальных картин мира, вероятно, отразят эволюционную тенденцию. Такое предположение наглядно иллюстрирует сопоставительно-лингвистический анализ. Языки первобытных народов очень богаты наименованиями конкретных предметов и состояний, но относительно бедны обобщающими понятиями. Лексически различаются падающий снег, свежевыпавший снег, талый снег и т.д., но отсутствует слово «снег»; различаются летящая, сидящая, поющая птица, но нет слова «птица»[2]. Грамматически языки Новой Гвинеи выглядят сложнее английского или китайского за счет того, что в них гораздо слабее выражена иерархическая структура выразительных средств [Diamond J., 1997]. Еще одним косвенным подтверждением сказанного могут служить выводы американских антропологов, изучавших информационную сложность культур: показано, что она сильно коррелирует с логарифмом числа обитателей крупнейшего из поселений и, следовательно, растет пропорционально численности социума [Chick G., 1997]. Правда, эти результаты прямо не касаются когнитивной сложности индивидуальных носителей той или иной культуры. Более существенный довод в пользу тезиса об историческом усложнении когнитивных структур дает анализ механизма творческих решений (см. раздел 3.2), результаты которого показывают, что рост инструментального потенциала так же сопряжен с увеличивающейся емкостью информационной модели, как и усложнение социальной организации. Но здесь наступает очередь самой решительной антиэволюционной посылки: с развитием инструментального интеллекта, рационального мышления и абстрагирования люди разрушали изначальную гармонию отношений с природой и друг с другом, становились бездушнее и агрессивнее. Исследуя далее пятый и последний из выделенных векторов исторического развития, посмотрим, насколько справедливы подобные суждения. [1] Л.С. Выготский [1960], подходя к формулировке этого закона, ссылался на Х. Вернера, который проводил явную параллель между онтогенезом и историей культуры. [2] Из-за отсутствия обобщающих слов и абстрактных обозначений «первобытный человек, пользующийся изобразительным языком, мог мысленно оперировать лишь наглядными единичными образами отдельных предметов, но не мог оперировать ни общими понятиями, ни свойствами в отрыве от предметов, в которых это свойство обнаружено, что, безусловно, ограничивало его мыслительные возможности» [Оганесян С.Г., 1976, с. 69].
|