Алик Нахудян
Вернувшись в Стамбул, я понял, что взялся за очень тяжкий труд. От всей моей работы оставался лишь пустой след. Не было даже могил, к которым можно было бы пойти, чтобы выразить уважение к тем, кто там покоится. Только книги стояли длинными рядами на полках до самого потолка. Все они были в беспорядке, на арабском, турецком, французском, английском, армянском, русском, немецком языках… Хорошо еще, что, когда я был мальчишкой, моя мама позаботилась о том, чтобы я изучил языки. Единственно, что меня привлекало с самого детства, так это открывать коробки и рыться в старых бумагах, многие из которых были покрыты плесенью и почти рассыпались. В последнее время они предстали передо мной в новом свете. Мой опыт работы в архивах Форин Офис подсказывал мне, что, если захотеть, можно найти новые документы и даже новых свидетелей. Слабая надежда на успех в этом деле заставила меня действовать. Я хотел узнать, кто же были «они». Что их объединяло со мной и что их связывало между собой. Как они ответили за те ужасы, которыми был полон геноцид? Я с жаром принялся за новые поиски, уверенный в том, что меня ждут новые открытия, что я смогу восстановить историю моей семьи, узнать то, что до сих пор обстоятельства скрывали от меня. Предстоял невероятный, сверхчеловеческий труд. Особенно для человека, который — как я — потратил впустую большую часть своей жизни на дела, казавшиеся мне теперь нелепыми и бессмысленными. Я вдруг почувствовал потребность узнать больше — увидеть не только причины, но и сам процесс возникновения геноцида. Понять, чем руководствовались одни и другие. У меня было странное ощущение, что я нахожусь в центре конфликта, который еще не закончился. Внутри долгого исторического периода, когда палачи еще не раскаялись в своих преступлениях, а жертвы геноцида и те, кто выжил, не простили их или, по крайней мере, не почувствовали, что мир, который до сих пор не признавал их жертв, наконец признал эти жертвы. Я постарался привести в порядок свои заметки и начал работу по упорядочению книг, которые могли быть связаны, пусть и отдаленно, с историческим периодом, завершившимся геноцидом. Правда, я чувствовал себя разбитым, неспособным привести в порядок свои мысли, достичь такого состояния, при котором я мог бы со всей отдачей приступить к работе. Но наступил день, когда моя мать уже доживала свои последние дни, и кто-то постучал в дверь.
* * *
Я увидел незнакомую женщину среднего роста, худощавую, на вид ей было лет шестьдесят, но в ней чувствовалась внутренняя энергия, которая не позволяла назвать ее старушкой. И вдруг она заговорила низким грудным голосом: «Меня зовут Алик Нахудян, я сестра Мари». Когда я услышал эти слова, сказанные по-армянски, я почувствовал, что волосы на моем затылке зашевелились. Моя мать рассказывала, что Алик утонула вместе с остальными членами семьи. Больше о ней ничего не было слышно. Ее слова показались мне нелепостью. Совершенно растерянный, я пригласил ее в дом. За моей мамой ухаживала медсестра, и врачи говорили, что сделать уже ничего нельзя. Она уже почти три недели находилась в коме после того, как пережила диабетический шок. Я не знал, что делать и что говорить. Мне пришло в голову лишь проводить гостью до двери комнаты, где находилась моя мать. Алик вошла в комнату и подошла к кровати. Она старалась быть спокойной, но у нее ничего не получилось. Женщина вдруг растеряла все свое спокойствие и стала безутешно плакать. Я сразу понял, что это была сестра Мари — ее неожиданные рыдания напомнили мне мою мать. Я вышел и позвал за собой медсестру. Алик слишком поздно пришла на это свидание со временем. Ей ничего другого не оставалось, как рыдать у постели своей сестры. Она довольно долго пробыла в комнате матери, а когда вышла, увидела в зале, что я ждал ее. У нее были воспаленные, влажные и сверкающие глаза, но спокойствие вернулось к ней. Она обратилась ко мне: «Ты кто?» Ее вопрос вернул меня к действительности. Я молча пригласил ее сесть. Потом я рассказал ей то, что я знал. Я — сын Мари Нахудян и… я засомневался, стоило ли говорить ей… Наконец, я произнес: «и Кемаля Хамида». В конце-концов она не знала, кто был Кемаль Хамид. Было невероятно, но она знала. Когда она услышала это имя, она закусила губы, и я почувствовал нутром, что что-то болезненное связывало ее с ним. «Стало быть, я твоя тетя, — тембр ее голоса чем-то напомнил мне мою мать. — Мы опоздали, все опоздали, но это не значит, что мы не являемся близкими родственниками. И не важно, что мы не знали ничего друг о друге. Ты не знаком, конечно, и с твоим дядей Оганнесом. Я только недавно узнала о его судьбе. Я думала, что он умер так же, как и Мари. Всего лишь полгода назад он явился к нам в дом со своим сыном Дадхадом, твоим двоюродным братом. Он мне рассказал, кто он. Я поначалу не поверила. Но потом я вдруг подумала, что он был очень похож на моего брата, и мне захотелось узнать о нем все Оганнес живет сейчас в Каире. Дадхад — в Париже. Когда Оганнес был в Париже, его теща, Анн де Вилье, — историк, специализирующийся по Турции, — сказала ему, что и я, возможно, живу в Париже. Действительно, я бываю в армянских клубах, разговариваю то с одним, то с другим, и однажды поговорила и с ней Она вспомнила меня и сказала Дадхаду, что знакома с некоей Алик Нахудян. Он ответил ей, что это, вероятно, другой человек. Любое другое предположение было бы беспочвенным. Но нет. Это была Вот так случайно, я узнала о моем брате Оганнесе. Твоего дядю Оганнеса Нахудяна, так же, как и твою мать я всегда считала умершими. Когда я съездила в Каир, я почувствовала себя очень счастливой. И он, и я стали стариками, но, обняв его, я подумала, что в жизни никогда не следует выбрасывать белый флаг. Мы долго разговаривали, вспоминали, как мы жили до тех трагических дней. Благодаря родителям у нас было очень счастливое детство. Потом все пошло под откос. Именно Оганнесу пришла мысль о том, что, если мы встретились мы сможем найти и Мари. Мы оба знали, что для такого предположения не было основании. Это было невозможно, но, охваченные эйфорией встречи, мы поклялись приложить все наши силы и найти ее. По крайней мере, что-то узнать о ней. То, что произошло той ночью, так впечатлило нас, что мы не разрешали себе думать о прошлом. Вспоминать прошлое — это только расстраиваться — представлять себе то, что могло бы произойти, но не произошло. Мы твердо решили забыть все, стать прагматиками, смотреть только вперед и без устали работать. Зарабатывать даже ценой потери памяти. В конце концов, это была память о грустном. Мы не осознавали, сколько мы теряли, приняв такую линию поведения. Мы теряли наши корни, наше видение мира. Все кануло в лету. Никто не хотел говорить о нас. Мы стали лишь страницей прошлого. И только. Даже сегодня турки не хотят признавать то, что произошло. Они не понимают, что они, сегодняшние турки, не виноваты. Также, как не виновна новая Германия. В чем они виновны так это в том, что они хранят молчание. Мир должен знать, что произошло в те годы, иначе когда-нибудь снова может произойти что-нибудь ужасное. Другие руководители, лишенные надежд и возможности что-либо предпринять, под давлением обстоятельств и слепой ненависти к „другим“, могут, возможно, пойти на такое же преступление. Они будут разжигать неприязнь к невинному меньшинству. Они захотят прикрыть свою неспособность решать проблемы, будоража массы, вызывая у толпы низменные предрассудки и обращая ее энергию против слабых. Если они в чем виноваты, так именно в этом. В своем отвратительном замалчивании. В желании зарыть в землю историю. А вместе с ней и саму правду, Я приехала сюда благодаря совпадению многих случайностей, в результате поездок, контактов, слухов, подлинной и ложной информации. В наши дни ни в Турции, ни тем более в Стамбуле, нет большого числа армян. Действительно, кто из армян захочет жить здесь? Те события открыли трудно заживающие раны. Все мое мировоззрение рассыпалось в тот миг, когда я вновь увидела Оганнеса. У меня было впечатление, что время остановилось и что все стало возможным. Но я смогла лишь приехать сюда. Когда мне кто-то сказал, что знаком с некоей Мари Нахудян, я решила, что речь идет, вероятно, о другой. Иначе и быть не могло! Я всегда была уверена, мои братья и сестры погибли. Но в тот самый момент, когда я снова увидела глаза Оганнеса, во мне вновь зажегся огонек надежды. Нет ничего невозможного! Поэтому я приехала. Поэтому я здесь. Хотя, к моему разочарованию, слишком поздно».
* * *
Алик смотрела на меня, и новая слеза прокатилась по ее щеке. «Ты не представляешь, кем была для нас Мари. Это трудно себе представить. Она была нам как бы второй матерью. Смелая, самоотверженная, ласковая, молодая. Это правда, что моя мать, твоя бабушка Азатуи, как-то странно оказывала ей особое предпочтение. Но ее щедрость, ласка были так велики, что мы никогда не ревновали ее. Когда Мари пропала, я почувствовала себя так, как будто кто-то поразил меня в сердце. Я всегда жила с этим чувством. Через несколько месяцев волосы мои стали седыми, хотя я была еще почти девочкой». Алик сделала большой вдох, словно собиралась с силами, чтобы продолжить рассказ. «Сейчас я смогла вновь увидеть мою сестру Мари. И я вновь испытала ту же боль. И еще — радость от сознания, что она прожила жизнь, хотя ее и пытались отнять у нее. И у нее есть ты. Сын Кемаля Хамида. Я скажу тебе что-то такое, что покажется тебе невероятным. Нечто странное, абсурдное, нелогичное. Зная Кемаля, зная, как его воспитал отец Осман Хамид, все было возможно. Осман создал монстра. Он сам был злодеем и мерзким типом. Но этого мало. Он создал еще Кемаля. Человека, который превзошел его по своему омерзительному поведению».
* * *
Алик внимательно посмотрела мне в глаза, словно что-то хотела найти в них. Потом поднялась и прошла к балкону, выходившему на Босфор. Там, стоя ко мне спиной, сказала: «Кемаль изнасиловал твою мать. Ты, стало быть, стал результатом этого насилия. Потом он встретил меня и вновь проделал то же. Я невольно была его наложницей в течение четырех лет. Я была очень молодой, когда меня забрали к нему. Мне едва исполнилось тогда пятнадцать лет. Я ненавидела его, но я солгала бы, если бы сказала, что в конце концов я не привыкла к нему. Пока его не убили в Берлине. Через несколько месяцев у меня родился Крикор. Я хотела полюбить этого ребенка, но не смогла. Ты очень похож на Мари. Но Крикор был точно такой, как его отец. Почти полная копия. Я старалась не думать об этом. Я надеялась, что при моей ласке, при утонченном воспитании можно было создать из него другого человека. Я пыталась. Но у меня почти ничего не получилось. Он был очень умным мальчиком. Настолько, что иногда мне становилось страшно. Он умел быть властным, агрессивным или язвительным. Одновременно он был хитрым и прекрасно мог скрывать негативные стороны своей личности. Люди говорили мне: „Ну и счастливая же ты! Крикор лучше всех. Ему ничего не надо повторять“. Один преподаватель однажды вызвал меня и с удивлением сказал, что у Крикора исключительные способности. Что-то особенное. Тогда я не придала этому значения. Я не знала, какую роль он сыграет в моей жизни. Понемногу я стала понимать, что Крикор мог быть моим сыном, но одновременно он был чужой мне и я никогда не смогу привыкнуть к нему».
* * *
«Вот как все было. Понемногу этот мальчик стал упрямым юношей. В возрасте пятнадцати лет он записался в „гитлерюгенд“. Я возражала, но он пренебрег моими советами. К тому времени он уже входил в какую-то специальную группу, я поспорила с ним, и он ушел из дома. Он без каких-либо трудностей смог устроиться в одну из резиденций, где формировали будущих лидеров. Он полностью использовал свой ум и свои способности, чтобы начать командовать. Крикор был именно тем типом человека, в котором нуждалась партия. Я узнала, что он отказался от своего имени. Он стал называть себя Вольфом. Он не хотел, чтобы его считали турком. Это унижало его. Потом мне пришлось уехать из Германии. Уже шел 1939 год. Крикору было уже девятнадцать лет, он был совершеннолетним. И все-таки я зашла к нему. Он встретил меня в резиденции в зале для гостей. Молодой человек, стоявший передо мной, не имел ничего общего со мной. Ничего. Он превратился в какого-то чужого человека. Он разговаривал со мной холодно и жестко. Он попытался оправдать себя тем, что существовали низшие расы и что высшей расой были арийцы. Я не смогла сдержаться и сказала, что ему забили голову глупостями». Алик посмотрела на меня с выражением грусти и закусила нижнюю губу, словно пыталась сдержаться. «Ты не знаешь, что произошло потом. Он вскочил на ноги и стал оскорблять меня, крича, что готов поклясться, что, если бы я не была его матерью, я бы узнала, что значит недооценивать Германию. Мне пришлось уйти сразу же, не дожидаясь, когда станет слишком поздно. Я вышла вся в слезах. Я поняла, что навсегда потеряла сына. Эти ненавистные нацисты отняли у меня моего ребенка. В этом я была не права. Не они подменили мне сына. Он был таким с самого начала. Может быть, они лишь усилили его негативные стороны. Кто знает, может быть, он был чист в глубине души… Так Крикор навсегда ушел из моей жизни. Потом, годы спустя я почти случайно узнала, что он живет в Дамаске. Он скрывался там’ потому что, вероятно, его считали военным преступником. Я попыталась встретиться с ним. Хотела узнать, изменился ли он. Но мне ни разу не удалось переговорить с ним. Не отвечал он и на мои письма. Искать связь с ним было бесполезно».
* * *
«Как видишь, моя жизнь, начавшаяся как надежда, полная любви и ласки, стала горькой и тяжелой. Долгая и глубокая депрессия овладела мной. Я подумывала о смерти. Я решила, что ничего стоящего не оставалось в этой жизни. Проходили годы. Прожито много лет, чтобы выдерживать их ВСЮ жизнь. Потом в один прекрасный день появился Дадхад, сын Оганнеса. Когда я наконец поняла, кто он, мое сердце застучало по-другому. И много раз мечтала, что мои братья не пропали в ту ночь. Но, проснувшись, понимала, что надежда на то, что они живы, не более реальна, чем тот сон, что я только что видела. Поэтому, когда, наконец, поняла, что этот невероятный сон стал реальностью, я страшно обрадовалась, словно наша исчезнувшая семья смогла повернуть время вспять. Ты не можешь понять меня. Просто дело было в том, что это чувство заставило меня преодолеть то состояние, при котором мне все было абсолютно безразлично. У меня не было никого, и вдруг я нашла Дадхада. Он вежливый, добрый и способный человек. Я знала, что я уже не одна. Что жив Оганнес, что он женат на армянке Норе Азатян. Смысл жизни восстановился. Поэтому я здесь. Я знаю, что на свете есть люди, ради которых стоит жить. И Мари одна из них. Я уверена, что ты похож на нее. Ты не такой, как Крикор. Ты всегда был рядом с ней. Ты всегда заботился о ней до самого конца…»
* * *
Алик открыла передо мной свое сердце. Кемаль Хамид разбил ее жизнь так же, как он разбил жизнь моей матери. Правда, я подумал, что настоящим виновником был его отец Осман Хамид. Этот человек не простил Азатуи Назарян ее бегства вместе с моей матерью Мари и постоянно пытался мстить за это. Ему удалось напасть на след Азатуи, и он задумал невероятную месть. Он отдал Мари своему сыну Кемалю и, когда она сбежала, он сотворил то же с Алик. Но время прошло и, как всегда, расставило все по своим местам. Алик совершила долгое паломничество. Оно заняло почти пятьдесят лет, но она встретила своих брата и сестру. Она добилась своего.
* * *
Начиная разговор, Алик едва упомянула о нем. Уже было поздно. В ту же ночь состояние моей матери ухудшилось. Но, похоже, что-то изменилось в ней, как будто она вышла из комы и впала в Длительную агонию. Ввиду этого мы решили провести ночь у ее изголовья. Мы знали, что ее жизнь висит на волоске, и мы хотели быть рядом. И случилось нечто невероятное: в какой-то момент лицо моей матери, боровшейся за жизнь, просветлело, тело расслабилось и, казалось, она что-то шепчет. Алик и я в тревоге склонились над ее кроватью, уверенные в том, что наступает последний момент, потому что дыхание ее вновь стало настолько слабым, что едва ощущалось. Вдруг Мари Нахудян открыла глаза, как будто ища кого-то, потом впилась взглядом в лицо своей сестры, которую не видела сорок пять лет. Она хотела что-то сказать, я склонился над ней и сквозь предсмертный хрип смог только разобрать «Алик, Алик…» Потом она закрыла глаза и ее губы сложились в улыбку. Я видел, что моя мать умерла, но почувствовал, что, но крайней мере, в последний миг она поняла, что Алик вернулась.
* * *
Так, Алик Нахудян вошла в мою жизнь. Она приходилась мне тетей, но я не мог называть ее так. Ее появление перевертело мою жизнь, тем более что оно совпало со смертью моей матери. (Создавалось ощущение, что Мари чувствовала, что Алик вернется в один прекрасный день и что она ждала этого всю свою жизнь, уверенная в том, что вновь увидит ее. Но она не хотела говорить об этом вслух, словно это был огромный секрет, который помог ей вынести все тяготы жизни. По возвращении домой с кладбища, мы зашли в нашу домашнюю библиотеку. Любопытно, что Алик села в любимое кресло моей матери, а я устроился напротив нее. Я знал, что она будет говорить о тех днях, когда все это случилось, и я жаждал услышать ее рассказ. Я ждал его всю мою жизнь, хотя и не понимал, что именно произошло, ведь моя мать не хотела об этом ни говорить, ни даже думать и вспоминать, ведь все это было для нее пыткой. Зимнее солнце проникало через большой витраж. Несмотря на отопление, в комнате было холодно, и пол, покрытый старинными коврами, немного смягчал прохладу. Глаза Алик, еще влажные от перенесенных эмоций, сохранили свой блеск. Эти глаза видели очень много, но им удалось сохранить свою красоту. Наконец этот момент наступил. Я нервничал и сидел как будто на углях, но старался не показать этого. Я чувствовал, что сейчас Алик приоткроет тяжелый занавес, покрывавший историю моей семьи. Надежда услышать такой рассказ означала для меня исполнение самого важного наказа, оставленного мне моей матерью. Предчувствуя важность предстоящего разговора, я включил магнитофон. Ее ласковый, несколько усталый от бессонной ночи голос напомнил мне, как много лет назад моя мать и я находились в той же комнате и я думал, что она вот-вот расскажет мне правду. Далее следует рассказ Алик, почти дословно записанный на мой магнитофон.
* * *
Я расскажу тебе о зиме 1915 года. Сколько времени прошло! Сколько времени! И тем не менее я вижу все так, словно это случились вчера. До того дня моя мать Азатуи Назарян была как никто заботливой, она ухаживала за мной, ласкала и утешала меня, если что-нибудь у меня болело. И вдруг она представилась мне в другом свете. Она мне объяснила, что таков закон жизни и крепко обняла меня. Моя мама раньше была замужем, и от этого брака родилась Мари, моя старшая сестра. Но муж умер рано, еще до рождения дочери. Это была неприятная ситуация для такой молодой женщины, но ей повезло — мой отец влюбился в нее, для него не имело значения, беременна ли она, или была вдовой. Как бы там ни было, но ни ей, ни ему не нравилось говорить на эту тему. Я несколько раз спрашивала маму, мне было любопытно узнать, кто был отцом Мари, но она только меняла тему разговора.
Я тогда понял, что Алик ничего не знала об Османе Хамиде — отце моего отца. Мне не хотелось прерывать ее. Я подумал, что спрошу ее об этом позже.
Мари была моей сестрой в полном смысле этого слова, а для моего отца (он ей приходился отчимом) она была любимой дочерью. Мари была славной, ласковой девушкой. Немногословная, щедрая и добрая. Годы, которые мы провели вместе, я вспоминаю как самые лучшие в моей жизни. Что касается моего отца, — его звали Богос Нахудян, — то он редко появлялся дома. Он вечно был в плавании — между Трапезундом и Константинополем, по Черному морю, иногда по Средиземному, продавал и покупал — в этом была его работа. Когда он возвращался домой, он был со мной приветлив и щедр, тем не менее он был не в состоянии сломать лед и показать всю свою нежность. В глубине души он стеснялся того, что под его суровой маской скрывалось нечто трогательное и нежное. Но я-то хорошо знала, что он был именно таким, несмотря на всю свою серьезность и внешнюю холодность. Помню, был конец весны 1915 года. В прошедшую зиму положение в нашем доме несколько осложнилось. Несколько кораблей пропало в море, и мама боялась, что папа может вообще не вернуться, как бывало в других семьях в Трапезунде, когда их мужчины пропадали и о них ничего не было известно. Кроме того, мы все, даже дети, знали, что дела в стране шли неважно. Моя мать посмеивалась надо мной, говоря, что скоро уже ей придется перешивать для себя мою использованную одежду. Мари, которой исполнилось почти двадцать лет, уже смотрела на меня сверху вниз. Моему брату Оганнесу исполнилось почти восемнадцать лет, и он стал совсем мужчиной. Он сильно раздражал меня своим снисходительным отношением, что казалось мне глупым и высокомерным. Однажды в штормовую ночь пароход моего отца «Эль-Сирга» пришел в порт. Как только он показался в створе бухты, мы, несмотря на холод и дождь, побежали навстречу ему. Моя мама очень нервничала, словно предчувствовала что-то странное и неприятное. Но нет. Отец спустился по трапу, неся на плече белый мешок, как всегда полный сладостей, кофе, какао и прочего добра. Он по-прежнему пребывал в уверенности, что мы все еще дети — с каждого плавания он всегда привозил нам одно и то же и, по правде говоря, это нам нравилось. Моя мать обняла его у трапа и разрыдалась от накопившихся бессонных ночей и недобрых предчувствий. Мой отец терпеливо утешал ее, глядя на нас поверх ее плеча. Он не понимал толком, что там происходило. Потом мы все вернулись под дождем домой. Оганнес нес мешок и чемодан отца. Мои родители шли в обнимку, а моя мама всхлипывала. Что-то неладное случилось, и мы с Мари с тяжелым сердцем шли за ними. Мы боялись, что грусть, как невидимый призрак, проникнет в наш дом и овладеет им, но утешались лишь тем, что мамино отчаяние основывалось только на ее собственном страхе, ее многочасовых переживаниях и опасениях, что отец пропал в море. Я вдруг подумала, что мамины переживания были вызваны также письмом, полученным Оганнесом несколько дней тому назад. В письме его предупреждали, что ему следовало записаться в армию. Сначала Оганнесу понравилась эта идея — письмо подтверждало, что его уже признавали мужчиной, но затем под влиянием матери он изменил свое мнение. Моя мать, едва прочитав письмо, сильно побледнела, словно ее охватило тяжелое предчувствие. Стало ясно, что в последнее время положение армян стало ненадежным. Я подслушала разговор родителей между собой, они говорили, что надежды отца на новую политику младотурков быстро испарились. Однако моя мать понимала ситуацию намного глубже. Я только позже поняла причину ее тревоги. Ведь в 1895 году, как раз когда родилась Мари, она потеряла двух своих почти взрослых братьев. Она проклинала душу Красного султана, и когда в 1909 году его сменило новое правительство Резата Мехмета, моя мать устроила по этому случаю праздник, хотя своим турецким соседям она говорила, что отмечается мой день рождения. Насквозь промокшие, мы пришли домой, и мои родители молча ушли к себе в спальню. Мне было очень грустно, и слезы наворачивались на глаза, ведь я очень редко видела мою маму в таком состоянии. Через некоторое время они вышли. Мой отец был больше обычного серьезен и молчалив. В прошлые его приезды мы устраивали специальный ужин, завершавшийся веселой раздачей сладостей и других подарков. В тот вечер впервые за последние несколько месяцев я подумала, что стать взрослой бывает совсем не в радость. Мне захотелось остаться ребенком — жить без всякой ответственности и огорчений. Я не хотела видеть слезы моей матери, тоски моего отца и расстроенных чувств моего брата, который не хотел препираться со мной, словно я давно вышла из детского возраста. Мой отец не хотел, чтобы мы знали, что именно происходит. И даже чтобы Оганнес не знал ничего. Но это было уже невозможно, — действительность стучала нам в дверь. У отца был дальний родственник в Константинополе — Вардгес Серенгулян. Каждый раз, когда отец бывал в столице, — а по делам ему приходилось ездить туда довольно часто, — он заходил к нему в гости и приносил какой-нибудь подарок — несколько бутылок лучшего вина, маленький ковер или еще что-нибудь. В эту последнюю поездку, Серенгулян показался ему пессимистом. Все осложнялось. Правительство младотурок повернулось ко всем своей худшей стороной. Триумвират, руководивший страной — Знвер, Талаат и Джемаль, — готовил что-то ужасное и зловещее против армян. Ситуация оказалась настолько плоха, что мой отец принял решение сразу после возвращения в свой порт бежать со всей семьей за границу. Как-то он сказал моей матери, не зная, что я слышу, что слова Серенгуляна сняли пелену с его глаз и позволили увидеть действительность такой, какая она есть. И добавил, что его вдруг охватил страх перед тем, что может произойти. Моя мать, однако, отказывалась уезжать. Она сказала, что в нашем районе ничего дурного не произойдет. У нас было много турецких друзей, которые очень хорошо к нам относились. Они всегда были добры и приветливы с нами. В конце-концов мы были родом из этих краев и переживали те же трудности, что и наши соседи. Она говорила снова и снова, что с нами ничего не может случиться. Она понимала, что должна быть сильной и бороться против своей собственной меланхолии. Но мой отец был жутко упрямый человек. Появились признаки того, что дела в стране идут очень плохо и что гнев и бессилие правительства могут быть обращены против самого слабого и доступного врага. Кроме того, мой отец очень боялся главы Трапезунда Джемаля Азми. Это был бессовестный человек, известный своей жестокостью и способностью пойти на все ради денег.
Эта пасмурная картина привела к тому, что через несколько дней мой отец принял решение. Мы убежим в Одессу на корабле. Там жил дядя Мурадян, у него были достаточно прочные финансовые позиции, которых он достиг, экспортируя ковры членам царского двора. Он, конечно, предоставит нам кров. Тигран Мурадян убедил многих своих родственников уехать из Турции. Он, вероятно, доказывал, что туркам верить нельзя, несмотря на то, что самое страшное чудовище оставило свои пост. Как и многие армяне, говорившие на эту тему вполголоса и только между собой, Мурадян имел в виду султана Абдул-Гамида Второго, Красного султана. Речь не шла о том, чтобы продать наш дом или окружавший его маленький сад, где моя мать выращивала розы, ни даже нашу мебель. Все должно быть, как всегда, а как только буря пройдет, мы вернемся обратно. Оганнес, разумеется, тоже вернется со всеми. И не важно, что его назовут дезертиром. Моя мать не выдержала бы, если бы он один остался в Турции, пусть даже и в казарме. В любом случае мы решили бежать, самое плохое, что могло бы с нами случиться, это остаться на несколько лет в Одессе с дядей Мурадяном. Как говорят, судьба армян хранится внутри одного чемодана. Те дни мы провели в тоске и нервозности. Мой отец не хотел, чтобы о наших планах стало известно кому бы то ни было. Слишком многое было поставлено на карту, и нам нужно было, чтобы никто не догадался о наших намерениях. Разумеется, никто пока не препятствовал нашему отъезду, но тот глубокий ужас, который внушал нам вали[5]и его тайная полиция, заставляли нас быть благоразумными. И все-таки мама не смогла сохранить тайну, или, возможно, не хотела этого делать. Она рассказала все своим золовкам, Асмик и Лусин. Она передала слова Серенгуляна и сообщила, что эти заявления произвели большое впечатление на ее мужа. Вскоре наш отъезд перестал быть тайной, и в один из вечеров к нам пришли дядя Атом и старый друг нашей семьи Лядуяд Дадрян, которого мы тоже называли дядей и всегда приветствовали его поцелуями в обе щеки, как если бы он принадлежал к нашему семейному клану. Мой отец принял их с вымученной улыбкой, стараясь делать хорошую мину при плохой игре. У него были определенные приемы, выработанные им в его работе, но он был неспособен скрыть свои чувства. Дядя Атом — муж Асмик — был весьма уважаемым человеком благодаря своему интеллекту и невероятной памяти, и его было трудно обвести вокруг пальца. С другой стороны, оба они полностью доверяли моему отцу и хотели узнать непосредственно от него, что именно у нас происходит. Они подумывали даже отговорить моего отца от этого безумия. Как это убежать из собственного дома? Где еще мы можем быть в большей безопасности, если не в нашем родном городе, в окружении родственников и друзей? Мой отец пригласил их к себе в кабинет. Там можно было спокойно поговорить и никто не мог их прервать. Кабинет моего отца представлял собой огромную залу, занимавшую собой большую часть нижнего этажа. Там складировался товар, предназначенный для продажи в Константинополе, в Афинах, в Измире и даже в других, более далеких местах. Там стояли ящики, пакеты разных размеров, ковры, книги, другие предметы, которые он покупал или продавал. Все накапливалось в этом помещении, ожидая своего часа. Я не могла устоять перед искушением, мне захотелось узнать, о чем будут говорить взрослые. Я вошла раньше их в кабинет и притаилась там, спрятавшись за одним из самых отдаленных от стола ящиков. Все трое вошли почти сразу за мной. Дядя Атом тяжело шаркал по полу из-за своего хронического ревматизма. Дадхад Дадриан, как всегда, проявлял большой интерес ко всем тем богатствам, которые хранились в помещении. Последним вошел мой отец и повернул ключ в замке, чтобы никто не мог узнать содержания их встречи. Потом они довольно долго молчали. Папа, наверное, обдумывал, как объяснить им свое решение, а они не решались прерывать его мысли.
«Вы знаете, что в феврале я плавал в Константинополь, — голос моего отца звучал глухо, но отчетливо, — у меня было много товара и мало наличности. Я не мог больше откладывать свой отъезд, хотя в последние месяцы моя жена не очень хорошо себя чувствовала и я не решался оставить ее одну с детьми. Но однажды она сама подтолкнула меня: „Ты должен ехать. Больше нельзя оставлять это на потом. Нам нужны деньги…“ Я подумал, что она права и что жизнь не стоит на месте. С другой стороны, мне действительно было совершенно необходимо ехать. В Константинополе у меня истекали сроки векселей, представьте себе… Есть вещи, которые не могут ждать. Времени на размышления не оставалось, и мой корабль должен был быть готов к отплытию через неделю. Я погрузил на него товар и отплыл. Я знал, что это плавание не будет легким. Черное море было напичкано военными кораблями. Некоторые из них были вражескими. До меня доходили сведения о захватах судов в море. А если бы это коснулось меня? Если бы я потерял „Эль-Сиргу“, это был бы конец. Поверьте, для меня было не важно потерять собственную жизнь. А семья? Что станет с ней? Это меня пугало. В одну из ночей я простился с семьей. Дождь лил ручьем, и я не разрешил им провожать меня до пристани, как в прошлые разы. На душе у меня было тяжело. Из порта мы вышли в полной тишине, — команде передалось мое настроение. Свет маяка вскоре пропал из виду, и мы оказались в абсолютной темноте. Впервые в моей жизни я понял, почему это море назвали Черным. Несмотря на дурные предчувствия, мы без проблем добрались до Константинополя, и это приободрило меня. В хорошем расположении духа я спустился на пристань, будучи уверенным, что все будет хорошо, — я проведу выгодные сделки и вернусь домой без осложнений. Но эти ожидания оказались напрасными. И глаза мне открыл Вардгес Серенгулян. Вы знаете, что он мой двоюродный племянник. Он всегда выделял меня и нежно относился ко мне. Это началось с тех пор, как мы познакомились поближе, — мы были детьми, когда родители направили его сюда, в Трапезунд, чтобы он подлечился на пляжах Трапезунда от какой-то легочной болезни. Мы оба жили в старом городе, а его дом стоял недалеко от дворца Комнина. В те дни мы много играли друг с другом, и это навсегда осталось у нас в памяти. Так, в течение многих лет мы поддерживали доверительные отношения, и я каждый раз вижусь с ним, когда бываю в Константинополе. Я заехал в его дом в армянском квартале. Его слуга сообщил мне, что Варткес находится в парламенте, где идет чрезвычайная сессия. Я знал, где его можно найти, потому что когда все депутаты парламента выходили, армянские парламентарии шли в кафе Джамбазян. И правда, Вардгес Серенгулян оказался там. С ним были три других парламентария — армяне Врамян, доктор Пашаян и Крикор Зохраб. Последнего я встречал раньше и считал его неразлучным другом Серенгуляна. Вместе с ними были также писатель Даниэль Варуджан и поэт Рубен Зартарян. Когда я увидел, что никто из них не улыбается и все они бросают на меня таинственные взгляды, словно им стала известна какая-то тайна, я понял, что случилось что-то дурное».
Мой отец надолго замолчал. Дядя Атом и Дадхад не решались прерывать его, уверенные в том, что им сейчас сообщат что-то тревожное и неожиданное. С другой стороны, мой отец слыл прагматичным человеком, привыкшим сразу переходить к делу. Пауза в рассказе, похоже, не встревожила их, как раз наоборот. Папа глубоко вздохнул и продолжал: «Все они находились в помещении, принадлежавшем хозяину кафе Асатуру Джамбазяну и предназначенном для дружеских бесед. Это было специальное место, где беседовали писатели и политики. Они знали, что там можно было разговаривать спокойно и что агенты правительства их не смогут отследить. Сегодня в Константинополе это звучит почти как фантастика. В тот момент как раз говорил Серенгулян. Вы знаете его ораторский талант, благодаря которому он стал знаменит на всю Турцию. Его большие усы беспрерывно двигались, а выразительные глаза поочередно останавливались то па одном, то на другом лице, как будто пытались передать его глубокое беспокойство. Мне не надо делать больших усилий, чтобы вспомнить его слова, они взволновали меня, и я повторю их вам так, как сам услышал. Мои товарищи и друзья. Никогда еще наш народ не находился так близко от катастрофы. Двадцать лет тому назад тысячи и тысячи армян были зверски убиты тираном Абдул-Гамидом. Собственность, имущество армян, их семьи — все было уничтожено и разбито этим подонком, который ненавидел нас больше, чем кого бы то ни было на свете. Его единственная цель состояла в том, чтобы уничтожить нас, и, если бы не народы, которые стали нашими историческими покровителями, он добился бы этого. Франция, Англия и Россия пригрозили ему прямым вторжением. А он знал, что это означало бы полное уничтожение Турции. Вы хорошо помните, что Абдул-Гамид потерял за время своего пребывания у власти кавказские провинции, Болгарию, остатки турецкой империи в Монтенегро, в Румынии и Боснии-Герцоговине. Кроме того, Сербию. Даже Греция пыталась дать ему пощечину. Что произошло бы с его собственной страной? Здесь живем мы — армяне, курды, большая греческая диаспора, евреи, сирийцы, черкесы… Тиран знал, что грубая сила находится на его стороне. Но справедливость, истина и этика далеко нет. Именно эта, и никакая другая причина питала его ненависть к меньшинствам, и в первую очередь к тем из них, кто, как мы, армяне, не склоняли перед ним головы. Мы всегда были настоящими хозяевами земли, на которой жили. Христианский островок в бурном море мусульман, которые появились тогда, когда мы уже веками мирно обживали наши долины и горы. Вы знаете, что то, что я говорю, это не демагогия. Многие турки смотрят на нас с ревностью и завистью, потому что благодаря нашему неустанному труду, нашему порядку и способности предвидеть мы научились жить в достатке и правильно воспитывать наших детей. Наши исторические провинции: Тарон, Тайк, Арарат, Лори, Гугарк, Сюник, Васпуракан, в течение многих веков были нашей родиной. Пока не пришли турки. С ними начались набеги, непомерные и неоправданные налоги, жестокие рейды против армян. Потом несколько веков мы жили как на острие ножа между византийцами и турками. Вечно в борьбе и преследованиях. Турки и иранцы сжимали нас в жестоких тисках. С незапамятных времен мы были лучшими архитекторами, врачами, художниками при дворах султанов и визирей. Мы были промышленниками, которые смогли развить страну. Нет необходимости напоминать вам такие фамилии, как Бальян, Дузьян, Беэджян и многие другие. Кто как не мы создали банковское дело в Турции? Кто самые лучшие бизнесмены? Кто самые успешные коммерсанты? Это мы, армяне. Никто, даже наши самые заклятые враги, не могут отрицать эти очевидные факты. И в этом корень всех вопросов. Кто-то определил человека как завистливое животное. Зависть — это мать ненависти и родственница насилия. Сейчас змея вынашивает свое зло. Нам нужно только оглянуться назад, вспомнить историю и понять, что делали люди в подобных случаях. Сегодня здесь мы не можем назвать нашу страну родиной, потому что слово „родина“ близко к слову „родители“, а это означает любовь, понимание и доброту. Мы же время от времени имеем примеры того, что именно турки думают о нас. Мы для них практически ничто, неверные без души, хуже животных, обреченных на убой».
Мой отец замолк на мгновение. Я хорошо помню, что волнение мешало ему говорить. Он извинился, сказал, что никогда еще не видел своего родственника настолько взволнованным. Но он явно хотел продолжить свой рассказ, излагая речь Вардгеса Серенгуляна. «Братья. Один турок, оказавшийся в силу обстоятельств в Комитете, и чье имя я не могу назвать, мыслящий как европеец и не разделяющий мнения своих товарищей, предупредил меня, что этот Комитет за единение и прогресс на своем последнем тайном совещании под председательством Талаат-паши в Президентском дворце принял резолюцию по армянам. Да, братья мои, речь уже не идет о набегах, отдельных убийствах, грабежах или о чем-нибудь подобном. Сейчас речь совсем о другом. Как заявил Талаат, наступил день, когда мы должны ответить за все, потому что мы для них не более чем пыль, уносимая ветром истории». Серенгулян остановился и, повторяю, я никогда еще не видел его в таком волнении. Он потел всеми порами своего тела, но был так бледен и изможден, что я боялся, что с ним случится удар. Как вы знаете, это сильный и мужественный человек, но из-за сильного волнения он выглядел подавленным. Его речь не была выступлением политика. Перед нами стоял морально разбитый человек, старавшийся предупредить своих близких, что мир, в котором они живут, подходит к своему концу. Но позвольте мне закончить рассказ о его выступлении. Я предпочитаю повторить его слова, запавшие в мою душу и сердце, чем предлагать мое бледное изложение его энергичного выступления.
«Братья, — продолжал Серенгулян, — этот турок предупредил меня как человек, не желающий быть соучастником геноцида. Я уверен, что история спасет его, если то, о чем там говорилось, к сожалению, случится. Несколько дней назад там, в одном из залов дворца Талаата, собрались министр обороны Энвер, Большой визирь Саид Халим, который, как вы знаете, не любит светиться нигде, и министр военно-морского флота Джемаль-паша, никогда не поднимавшийся на борт ни одного военного корабля, но зато большой любитель цеплять себе на грудь немецкие награды. Там находились также доктор Сулейман Нуман, всегда ненавидевший армян, Ахмед-паша — отец Энвера, воспитавший своего сына в ненависти к нашему народу, Хуссейн Джахид — один из основателей этого Комитета, и Меджид — мерзкий зять султана, находящийся на побегушках у своего босса, друг Талаата и Энвера. Был там и другой зять султана — Селахеддин, этот подлый предатель, женившийся по расчету и не имеющий друзей. На этом шабаше не обошлось и без Митхада Шукри — нового генерального секретаря Комитета. Был там также и ответственный за снабжение армии Исмаил Хакир. Ведь не забывайте, что эта операция прежде всего — война. Это беспощадное, не на жизнь, а на смерть сражение мощной армии против безоружных армян, против армянских стариков, женщин и детей. Да, особенно против детей. Потому что в них — будущее нашей нации, и они — главная опасность. В совещании принимал участие также губернатор Змюрния Рахми и посол в Вене Хусейн Хильми. Последний должен был разработать правдоподобную версию для остального мира, чтобы о Турции не подумали как о виновнице самого страшного в мире преступления. Я оставил на самый конец рассказ о том, кто был мозгом этой операции. Человек… Нет, не так… Это не человек, это — ненасытный волк. Вы уже знаете, о ком я говорю. О докторе Назиме. Он один из основателей Комитета. Один из руководителей „Иттихада“. Это безумный националист, возомнившим, что через кровь он получит родину, о которой мечтает. Родину, очищенную от тех, кто не такой, как он, и кто думает иначе чем он. Это человек жестких и предвзятых идей. Он много раз говорил, что турки должны изгнать всех тех, кто не принадлежит к этой нации. А турками являются, по его мнению, только те, кто происходит от туркменов. Это турки, образовавшие в конце Средних веков незначительное княжество во главе с Османом, владевшим лишь византийской провинцией Битиния. Они пришли оттуда. Воспользовались слабостью Византии, которая, в конце концов, пришла в полный упадок. Она оставила богатейшие земли, которые стремились захватить эти кочевые племена. Назим продолжает верить во все это. Он возомнил себя посланцем судьбы, чтобы повернуть все к Османской империи. А себя он представляет новым Османом. Но он всего лишь лживый пророк. Человек из тени. Растленный доктринер. Я знаю, что он о себе думает. Мне знакомы его речи. Он говорит о необходимости, и даже о полезности уничтожения нас».
Серенгулян глубоко вздохнул, словно ему стоило больших усилий говорить. «Так вот, эти люди решили превратиться в демонов-истребителей нашего народа. Они наполнили свои души желчью зависти и насилия. Она сначала холодна, как лед, на горе Арарат, а потом, когда проникает в сердце злодеев, она становится огнеподобной, как пламень самого ада. В нее добавлены капли жадности, потому что они тоже мечтают прибрать к рукам наши богатства, наши дома, наши земли и наше имущество. Они претендуют на то, чего сами лишены, — нашей радости от повседневной жизни. И, кроме того… О, братья мои! Может быть, может быть, мне не стоит продолжать. Но нет. Если я умолчу о том, что знаю, я не сделаю вам легче. Назим, этот монстр, говорил о том, чтобы захватить то, что мы более всего любим. Речь идет о наших самых красивых дочерях, которых они хотели бы превратить в своих наложниц. О наших самых маленьких сыновьях, не умеющих еще говорить, которых они хотят сделать мусульманами, обманом заставить их поверить, что родились турками, и воспитать в духе ненависти к армянскому народу. Нет более низкого преступления, чем пытаться обмануть саму невинность! Я хорошо знаю, к чему он ведет дело. Он хочет уничтожить не только армян. За ними наступит очередь других меньшинств. Греков из Анатолии, сирийцев из Силиции, евреев из столицы. Всех нацменов. Всех „гяуров“. Какими же мы были наивными! Когда немногим более чем шесть лет тому назад свергли султана, мы восторженно аплодировали. Нам казалось, что с ним ушла в прошлое ужасная часть нашей истории. Это он, ненавистный Абдул-Гамид, пролил реки крови двух поколений армян. Гнусные преступления этого сатрапа приводили в ужас весь мир. А какие мы доверчивые! На его место пришли волки, алчущие крови, накинувшие на себя овечьи шкуры. Они протягивали нам руку только для того, чтобы проверить нашу силу. О, братья! Мы всегда любили книги, искусство, науку. Мы заперли себя в наших церквях и храмах. Когда нас ударяли по одной щеке, мы подставляли другую… Но сейчас другая реальность стучится нам в дверь. Эта ужасная, противная, неотвратимая реальность, которую принесли нам Энвер, Джемаль и Талаат, эти приспешники сатаны Абдул-Гамида, который, наверное, улыбается себе от удовольствия, что его заветы выполняются с лихвой. Да, нас обманули. Мы вывели наших сыновей на путь добра, научили их отвечать добром на зло, ценить слова выше, чем оружие. И знаете, что я вам скажу? Мы ошиблись. Мы обманули наш народ. Мы поверили, что силы зла не справятся с силами добра. А сейчас, когда пришел час испытаний, мы представляем собой лишь овец, готовых идти на заклание. Я прошу вас простить меня за мои рассуждения, которые исходят не из моего разума, а из моего сердца. Я, Вардгес Серенгулян, состоял и сейчас состою членом парламента, который, собственно, никогда не был парламентом. Сейчас я это понял. Так же, как и ты, Пашьян, как ты, Врамян, как ты, Зохраб, все мы считали, что сила слова превыше всего, что только слово чего-то стоило и только оно отличало нас от других народов. Но нет. Совсем нет. По крайней мере, здесь, в Турции. Сейчас нам надо думать о том, как защитить наш народ. Но сегодня я понял, что уже поздно, что мы в руках божьих, и, опасаясь впасть в богохульство, я думаю, что наш Бог смотрит в другую сторону».
«Там, — помню, что Серенгулян указал на восток, где находился дворец Талаата, — там родилось чудовище. Там Назим создал монстра — „Специальную организацию“, так называемую „Текилат Махсуссе“. Вы знаете, что я хочу этим сказать? Я не уверен, что смогу точно сформулировать, — это нечто слишком безумное, чтобы поверить, что оно родилось в человеческом мозгу. Именно Назим разработал порядок его осуществления. Думаю, правда, что сама идея возникла у кого-то чуждого нашим землям. Он странный тип. Это некто Хуманн, он был в Константинополе около шести лет тому назад по приглашению Красного султана. Именно он завез сюда эти семена. Сейчас эти цветы приносят свои зловещие плоды. Убийцы, злоумышленники, насильники — весь человеческий мусор Турции вывезен сейчас на подготовку в специальные лагеря. Большинство из них находится в Чоруме. Вы представляете, во что хотят их превратить? По выражению ваших изумленных лиц, по тому, как вы все бледны, я вижу, что вы догадываетесь. Да, эти отморозки станут орудием в руках Талаата, Энвера, Назима, тех, кто так же, как и они, хотят, прежде всего, нашего полного уничтожения. Этим подонкам обещана часть добычи. Часть золота и драгоценностей. Если захотят, они смогут завладеть нашими домами и землями. И что самое невероятное, самое гнусное, так это то, что с нами, армянами, они будут делать, что хотят, и никто не спросит их за это. Представляете себе? Они будут насиловать наших женщин и девочек. Будут пытать юношей. Потом убьют их. Вот что произойдет, и видит Бог, я боюсь, что уже поздно помешать им. Поэтому, братья, сейчас надо бороться. Я узнал, что несколько дней тому назад были разосланы телеграммы с приказами начать депортацию. Депортировать нас? Куда? Это лишь повод, ведь они не могут напрямую заявить иностранным послам, что будут уничтожать нас. Они боятся, что скажут и что могут предпринять наши старинные друзья — Англия и Франция. Они боятся также и Соединенных Штатов, которые пригрозили вторгнуться в Турцию. И мы должны попытаться использовать именно это. Чтобы эти, а также другие страны — такие как Россия, — вмешались и заставили понять турок, что они не должны прибегать к преступлениям и геноциду, иначе цивилизованный мир спросит с них и размах бесчестья будет таков, что история веками будет указывать на Турцию как на страну, позволившую уничтожить целый народ».
Я до сих пор волнуюсь, когда в ходе этого впечатляющего выступления Серенгуляна Крикор Зохраб не смог выдержать и прервал его своим истошным криком: «Нет, нет и тысячу раз нет! Мы не можем допустить, чтобы это страшное несчастье выпало на долю нашего народа! Ничего у этих турок, будь они прокляты, не получится!» Его дыхание стало прерывистым и хриплым, и я побоялся, как бы с ним не случился припадок, мы все знали, что у Зохраба слабое сердце. Я точно помню, как он закрыл лицо руками. Его глаза наполнились слезами, и на какой-то миг он хотел спрятать это. Потом он поднял руки кверху, как будто взывал к небу. «Бог! Бог наших предков! Ты привел нас в эти долины, а в те дни они были сплошным пустырем! Там во многих местах мы воздвигли тебе храмы. Зачем Ты посылаешь на нас эти жестокие кары? Чем мы обидели Тебя? В чем мы ошиблись? Боже мой, если Тебе нужна жертва, возьми меня! Меня и моих близких! Но не уничтожай весь народ!» И Зохраб упал вдруг на колени. Все мы, кто там находились, были страшно взволнованы. Его товарищи хорошо понимали его чувства, ведь Крикор Зохраб неоднократно предупреждал их, что наступит день и угроза станет реальностью. Серенгулян обнял своего друга и, хотя тот был массивнее, поднял его. Эта волнующая сцена и у меня вызвала слезы. В голове у меня все перемешалось. Сердце мое так билось, что я почувствовал его через грудь. Я подумал о моей жене и детях, и неудержимый страх сдавил мою душу. Что значили эти слова? Что, все турки стали вдруг убийцами? Мы что, до сих пор жили в уверенности, что окружены людьми с теми же достоинствами и пороками, что и мы, и что на самом деле это были кровавые звери? Я не мог поверить тому, что услышал.
Все мы поклялись, что не допустим, чтобы эти зловещие предсказания сбылись. Договорились, что Серенгулян незамедлительно переговорит с французским послом. Пашаян должен был побеседовать с Генри Моргентау — послом США, евреем по национальности, человеком широких взглядов, хорошо относившимся к армянам, считавшим их настоящими друзьями американского народа. Что касается Врамяна, то у него были хорошие отношения с корреспондентом газеты «Франкфуртер Цайтунг» Паулем Вейцем, и он думал, что сможет поговорить с ним, чтобы он повлиял на немецкое общественное мнение, которое в те дни было больше озабочено войной с Францией и Англией, чем маленьким далеким народом, практически неизвестным немцам. В общем, договорились как можно быстрее провести эти встречи и собраться снова. Рубен Зартарян и Чилингирьян должны были поехать в основные армянские города и предупредить там епископов и старейшин. Мы отдавали себе отчет в серьезности ситуации. Мы не могли поддаваться самообману и считать, что все за нас должно было сделать Провидение. Зохраб казался сердитым на самого себя. Он бормотал, что мы поступаем неразумно. Что эта ситуация назревает уже давно и что он никогда не верил фальшивой демократии младотурков. Он сказал, что предпочел бы такого жестокого тирана, как султан Абдул-Гамид, чем этих подонков, которые выдают себя не за тех, кем являются на самом деле, ведь в этом случае можно было бы своевременно подготовиться к тем жестоким временам, которые надвигаются на нас.
«Как видите, — обратился к своим друзьям мой отец, — я ушел оттуда буквально дрожа от страха. Я вернулся в полуразрушенный порт и отдал капитану команду отплывать, как только вернется на корабль отпущенная в Константинополь команда. В ту же ночь, уже на рассвете, мы вышли из порта. Во время перехода, продолжавшегося трое суток (и это при том, что мы шли на полном ходу), слова Серенгуляна не выходили у меня из головы. Все это казалось мне невероятным. Как наши соседи турки, с которыми мы поддерживали внешне хорошие отношения, могли пойти на подобное вероломство? Ведь они такие же люди, как мы! Нет, я не мог поверить в это, и вскоре я чуть было не впал в депрессию. Но правда, проклятая правда состоит в том, что я не могу выкинуть все это из головы. Именно поэтому, и только поэтому я рассказал вам всю эту историю. Хочу узнать, что вы думаете обо всем этом. Помогите мне принять мое трудное решение. Нужно ли отнестись к этому серьезно, предупредить людей, забрать семью и уехать из страны навсегда? Никогда не думал, что события могут принять такой тяжелый поворот. Ведь для меня все это похоже на конец света».
После ужасного рассказа моего отца установилась тяжелая пауза. Из своего укрытия я слышала астматическое дыхание дяди Атома и нервное покашливание Дадхада Дадриана. Первым заговорил дядя Атом. Его низкий голос прозвучал в зале как барабан. «Богос, — так назвали моего отца при крещении. — Ты хорошо знаешь историю нашего народа. Мы всегда ходили по острию ножа. Нас били и те и другие. Арабы и турки, персы и русские, а до этого греки и римляне, потому что именно мы занимали эти земли. Нас преследовали с помощью набегов, погромов, грабежей, убийств. Дожить до сегодняшнего дня было нелегко. Совсем нет, очень даже тяжело. — Дядя Атом глубоко вздохнул. — Но мы здесь. Даже несмотря на это исчадие ада — Абдул-Гамида, который попытался нас уничтожить в 1895 году. Ему не удалось, хотя он и приложил немало усилий. Тебе известно об этом лучше, чем нам. Он действительно уничтожил тысячи наших земляков. Но я тебе скажу одну вещь. Все это — цена за то, что мы остаемся такими, какие мы есть. В крови утоплен каждый десятый из наших братьев. Мы знаем, что все это было ужасно несправедливо. Но он и его приспешники были убийцами. В истории Абдул-Гамид останется как „великий убийца“. Мы лишь жертвы обстоятельств, нас пожирают те кошмарные боги, которым нужна их доля крови. Но мы, армяне, остаемся здесь несмотря ни на что. Я думаю, Богос, что тебе не нужно уезжать. Нас, армян, уже достаточно много. Мы должны оставаться сильными здесь, на нашей земле. И если такие люди, как ты, как твои родственники, под влиянием страха уедут отсюда, то это будет только на руку нашим врагам, — они ведь только этого и добиваются: извести нас тем или иным способом. А если мы оставим нашу землю, значит, они определенным образом достигнут своей цели. Но послушай меня — ты должен поступать только так, как тебе подсказывает твоя совесть. Мы знаем, что, если ты уедешь, ты останешься армянином, а там, где живет хоть один армянин, там и есть Армения. Я прошу тебя обдумать все и действовать по своей совести». В комнате снова наступила тишина. Дадхад Дадриан был немногословным человеком, но, когда он говорил, его стоило послушать. По крайней мере, так мне всегда говорил мой отец, который в тот момент сидел и ждал, когда заговорит старый Дадриан. Дадхад заговорил хриплым и низким голосом, что, возможно, объяснялось охватившим его волнением. «Богос Нахудян. Сын Атома и внук Бадрига. Я хорошо знал твоего отца и твоего деда. То были другие времена, хотя и они были достаточно трудными для нас. Это верно, что кое-кто из армян в свое время жил прекрасно — вспомним моего дядю Никогоса Бальяна, он вместе с моим дедом Карбертом разработал планы дворца Долмабахче для султана Абдулы Месита. А вы помните, это были годы реформы Танзимата. Мы, армяне, ошибочно считали тогда, что подходил к концу период репрессий, потому что, помимо прочего, армянский миллет[6]уравнивался в правах в Турции с другими народностями. На самом же деле Меселль ограничивал полномочия своих служащих. Я помню, как бурно радовался мой отец, когда суды шариата были, по существу, лишены влияния, а улемы[7]рвали на себе одежды от досады. Мы чувствовали себя так, словно сумерки нескончаемой средневековой эпохи в Турции рассеивались, уступая дорогу светлому дню. Для наших дедов и отцов это было всего лишь известие. Но мир, похоже, менялся и, пусть с опозданием, перемены приходили и в Турцию. Но нет. Все это оказалось всего лишь миражом. Вы знаете, что это такое оптическое явление, которое нередко случается в пустынях. Вот и мы, армяне, продолжаем наш путь по пустыне, и нам кажется, что мы видим, почти трогаем то, что является лишь плодом нашего воображения. С тех пор дела у нас пошли еще хуже. Сейчас, уже в наши дни, слежка за нашими старейшинами, за нашими священниками, за теми, кто смеет поднять свой голос, стала невиданной. Кто из наших находится сейчас в турецких тюрьмах? Я отвечу вам со всей откровенностью: самые лучшие из нас. Стоит лишь армянину написать книгу, стихи или просто статью в газету, где турок усмотрит неуважение к себе или просто свое отражение, как этого армянина судят, обвиняют, пытают и не раз, очень часто, убивают в его же доме на глазах у родственников. Либо в тюрьме или, пренебрегая волей божьей, внутри церквей. Это правда, что мы пытались защищаться, что многие из нас погибли, пытаясь спасти себя, или защитить честь своих женщин. Но мы не смогли добиться того, чтобы эти трусливые турки уважали нас. Почему же это происходит? Почему же мы не отвечаем ударом на удар? Вы скажете, что мы представляем собой меньшинство, что не можем носить оружие и ездить на лошадях по городам. Все это правда. Мы живем под гнетом турецкого сапога. Почему бы не назвать вещи своими именами? Мы унижены. Каждый раз, как только встает солнце, армянина унижают, оскорбляют, он становится жертвой безжалостной жестокости турков». Дадхад Дадриан запнулся, эмоции, казалось, мешали ему развивать свою аргументацию. Потом он скептически покачал головой. «В эти времена много говорилось о панисламизме, османизме, европеизации. И особенно много о национализме. Но ни ислам, ни империя, ни Запад, ни турецкий флаг ничего не хотят знать о нас. Эта новая партия „Единение и прогресс“ ведет речь только о единении турок и о прогрессе только для турок. Доктор Назим добился чего хотел — он убедил членов Комитета за единение и прогресс — Ittihad ve Terakki Cemiyeti — в бессовестной лжи. Его тезис так же прост, как и ужасен содержащийся в нем смысл. Для прогресса Турции необходимо отделаться от иностранцев. От тех, кто чужд этой стране. Он имеет в виду нас, армян, а также греков, живущих в Анатолии, сирийцев и курдов. Всех тех, кто не является турком». Дадхад Дадриан встал из-за стола. Возбужденный собственными рассуждениями, он начал ходить из конца в конец, следя за реакцией моего отца. Дядя Атом соглашался с ним, подтверждая это непрерывным киванием. Мой же отец был бледен и скован, только руки выдавали его ужасное волнение, когда он крепко сжимал стол. Дадхад Дадриан хотел выложить все, он не собирался щадить моего отца, что и проявилось в его последних словах. «Поэтому, Богос, мое личное мнение состоит в том, что тебе следует уехать, равно как и всем нам необходимо уехать из этой страны, превратившейся в настоящую западню. Вообще-то говоря, я не знаю, что может произойти, но у меня есть ужасное подозрение, что на этот раз они готовы идти до конца, вплоть до полного уничтожения нас».
Наступил вечер, и кабинет отца постепенно погрузился в сумерки. Ни один из трех мужчин не попытался зажечь керосиновую лампу или свечу. Погруженные во тьму сердца присутствовавших были охвачены грустью и отчаянием. Довольно долго никто из мужчин не проронил ни слова. Больше не о чем было говорить, и, несмотря на мой юный возраст и неопытность, я понимала значимость ситуации. То, что я узнала, неожиданно раскрыло мне глаза на многое. За пару часов я словно перешла из детства в пору зрелости. Внутри себя я ощущала страшную пустоту и непомерную жалость к моим родным и ко всему, что меня окружало. Мой отец был очень добрым человеком, поклонником древних традиций, и я хорошо понимала, что все это глубоко ранит его. Они расстались у той же двери. Обнялись, не сказав более ни слова. Каждый из них знал, что ему надо было делать. Мой отец вышел последним, закрыв за собой дверь, и я осталась одна, дрожа от страха и тоски. Я рыдала, думая о моем отце, о матери, о моих братьях, дядьях, тетях и двоюродных братьях, о товарищах по школе, о моем мире, который должен был исчезнуть уже через несколько дней, я боялась неизвестного и будущего. Я не знала, что мне делать. Успокоившись, я вышла из комнаты. Меня била дрожь, глаза были влажными и красными, и я знала, что мой вид выдает меня. Войдя в коридор, я увидела, что глаза моей матери тоже набухли и блестели от слез. Так же выглядела и моя сестра. Мой отец не решался заговорить из опасения, что не сможет справиться с тяжелым настроением, и мы ужинали в полной тишине, нарушаемой только тихими всхлипываниями моей матери. В какой-то момент я не смогла удержаться и, чтобы прервать тягостное молчание, спросила: «Папа, а кто такой доктор Назим?» Отец поднял глаза от тарелки и пристально посмотрел на меня. Его ложка остановилась на полпути ко рту, он в недоумении посмотрел на мать. После довольно долгого колебания он решил напрямую ответить мне. Ведь если я спросила, мне надо было ответить. «Назим изучал медицину. Он учился в Константинополе на одном факультете с моим братом Варужаном. Не окончив учебу, он был вынужден эмигрировать в Париж. Я знаю, что он участвовал в создании Комитета за единение и прогресс. Единственно, что я могу тебе сказать, так это то, что больше всего на свете он ненавидит армян. Мне даже кажется, что это сам дьявол, принявший человеческий облик. А сейчас заканчивай ужин и иди спать. В нашей стране было немало таких, как Назим, но им никогда не удавалось добиться своего. Так что успокойся, все будет в порядке». Он кончил ужинать, а моя мать была так встревожена, что казалось, что она больше не в силах пребывать в таком состоянии. Я никогда не видела ее такой, но сейчас, после ответа моего отца, я поняла, в чем причина ее переживаний.
На следующий день положение не улучшилось. Решение о немедленном отъезде было окончательным. Мой брат нервничал, но вместе с тем он вроде бы чувствовал какое-то облегчение. Несмотря на свой возраст, Оганнес был сильно привязан к моим родителям, ведь он никогда не уезжал от них. Когда я рассказала ему о том, что услышала в кабинете отца, он не хотел мне верить. Он подумал, что это просто подростковые фантазии. Но все видели, что происходит что-то плохое, потому что мы вдруг срывались с места, и, судя по всему, навсегда. Папа пустил слух, что мы отплываем в Константинополь на медицинское обследование моей матери. Оганнес останется в Трапезунде и прибудет в свою воинскую часть в назначенный день. Все должно было выглядеть совершенно естественно. На самом деле было не так. Мой отец захотел увезти с собой все золото, какое только мог собрать, и поэтому сразу же стал продавать среди своих знакомых кое-какую собственность, причем цену просил довольно низкую, чтобы товар побыстрее разошелся. Дом он не предлагал для продажи, потому что мама ни за что не соглашалась продавать дом. Действительно, это был большой и просторный дом, окруженный прекрасным садом, и к тому же он находился в хорошем месте. Как можно было задешево спустить это место, где все мы родились? То, что мы, возможно, больше никогда не вернемся сюда, просто не умещалось у нее в голове. Вся наша семья паковала вещи, мы хотели погрузить все это на «Эль-Сиргу». Мог ли кто-нибудь заподозрить, что на самом деле мы упаковывали свое имущество, а не товар? Но это было очень трудное дело — моя мать вздыхала по каждому предмету, словно старые вещи жили своей собственной жизнью и оставлять их означало отрывать их от самой себя. Что касается мебели, то отец решительно настоял на том, чтобы она осталась в доме. Видимо, переживания, связанные с этими обстоятельствами, так повлияли на нее, что спустя два дня после того, как было принято решение об отъезде, она, едва проснувшись, потеряла сознание и без чувств упала на пол. Она пришла в себя через несколько минут, но у нее вдруг так резко поднялась температура, что мой отец, испугавшись, пригласил большого друга нашей семьи врача Арама Мурадяна. За доктором побежала я, потому что отец велел Оганнесу оставаться дома из-за появившихся слухов, что армия хватает на улице армянских мальчишек старше пятнадцати лет и вербует их на службу. Араму Мурадяну было тогда лет сорок. Для меня же он был просто взрослый мужчина, который заслуживал уважения, которое у нас, армян, прививается старшим. Он вел прием в старом доме, на первом этаже которого работал, а на втором этаже проживал сам. От нашего дома до него было всего минут десять пешком, и, когда я впопыхах, почти заикаясь, рассказала ему, что произошло с мамой,
|