Флотская организация
Жили-были в Севастополе два крейсера; крейсер «Крым» и крейсер «Кавказ». Они постоянно соревновались в организации службы. Подъём флага и прочие регалии происходили на них секунда в секунду, а посыльные катера отходили ну просто тютелька в тютельку, на хорошей скорости, пеня носом, по красивой дуге. Командиры обоих кораблей приветствовали друг друга с той порцией теплоты и сердечности, которая только подчеркивала высокое различие. Команды крейсеров, можно сказать, дружили, но во всем, даже в снимании женщин и в легком питии, хорошим тоном считалась равная скорость. Время было послевоенное, голодное, и отдельным женщинам, проще говоря, теткам, разрешалось забирать остатки с камбуза. Ровно в 14.00 они вместе с ведрами загружались в оба катера и отправлялись забирать на оба крейсера. Катера никогда не опаздывали — 14.00 и баста. И вот однажды свезли на берег двух шифровальщиков. Те направились прямо в штаб и надолго там застряли. Стрелка подползала к 14-ти часам, и командир одного из крейсеров, дожидаясь отправления, жестоко страдал. Скоро 14.00, а этих двух лахудр не наблюдается. Тяжелое это дело — ожидание подчиненных, просто невыносимое. Командир неотрывно смотрел на дорогу, поминутно обращаясь к часам. Оставалось пять минут до возникновения непредсказуемой ситуации, и тут вдалеке показались эти два урода — шифровальщики. Они шли в легком променаде и болтали, а перед ними, шагов за десять, в том же направлении шлепали и болтали две тётки с ведрами под камбузную баланду. — И-и-из-ззза-д-ву-х-бли-иии-де-й! — тонко закричал командир шифровальщикам, передавая в голосе все свое непростое страдание, — нарушается флотская организация! Тётки, приняв крик на свой счет, прибавили шагу, а за ними и шифровальщики. — Быстрей! — возмутился командир. — Бегом, я сказал! Тётки побежали, а за ними и шифровальщики. Их скорость не влезала ни в какие ворота, стрелка подкрадывалась к 14 ти часам. — Антилопистей, суки, антилопистей!!! — заорал командир, время отхода мог спасти только отборнейший мат. — Вы-де-ру! — бесновался командир. — Всех выдеру! Громыхая ведрами, высоко вскидывая коленями юбки, мчались, мчались несчастные тётки, а за ними и шифровальщики, тяжело дыша. «Кавалькада» неслась наперегонки с секундной стрелкой. В эту гонку вмешались все: кто-то смотрел на бегущих, кто-то на стрелку, кто-то шептал: «Давай! Давай!» Все! Первыми свалились с причала тётки, за ними загремели шифровальщики — каждый в свой катер, и ровно а 14.00, тютелька в тютельку, катера отвалили и на хорошей скорости, пеня носом, разошлись, направляясь к крейсерам по красивой дуге.
Я всё ещё могу…
Я всё ещё могу…
Я все ещё могу отравить колодец, напустить на врага зараженных сусликов, надеть противогаз за две секунды. Я могу запустить установку, вырабатывающую ядовитые дымы, отличить по виду и запаху адамсит от фосгена, иприт от зомана, Си-Эс от хлорацетофенона. Я знаю «свойства», «поражающие факторы» и «способы». Я могу не спать трое суток, или просыпаться через каждый час, или спать сидя, стоя; могу так суток десять. Могу не пить, столько же не есть, столько же бежать или следовать марш-бросками по двадцать четыре километра, в полной выкладке, выполнив команду «Газы!», то есть в противогазе, в защитной одежде; вот только иногда нужно будет сливать из-под маски противогаза пот — наши маски не приспособлены к тому, чтоб он сливался автоматически, — особенно если его наберется столько, что он начинает хлюпать под маской и лезть в ноздри. Я хорошо вижу ночью, переношу обмерзание и жару. Я не пугаюсь, если зубы начинают шататься, а десны болеть и из-под них, при надавливании языком, появляется кровь. Я знаю, что делать. Я знаю съедобные травы, листья; я знаю, что если долго жевать, то усваивается даже ягель. Я могу плыть — в штиль или в шторм, по течению или против, в ластах и не в ластах, в костюме с подогревом или вовсе без костюма. Я долго так могу плыть. Я могу на несколько месяцев разлучаться с семьей, могу выступить «на защиту интересов», собраться, бросив все, и вылететь чёрт-те куда. Могу жить по десять человек в одной комнате, в мороз, могу вместе с женами — своей, чужими — отогреваясь под одеялами собственным дыханием, надев водолазные свитера. Могу стрелять — в жару, когда ствол раскаляется, и — в холод, когда пальцы приклеиваются к металлу. Могу разместить на крыше дома пулеметы так, чтобы простреливался целый квартал, могу разработать план захвата или нападения, могу бросить гранату или убить человека с одного удара — человека так легко убить. Я все это ещё могу…
Пиджак
Его взяли на флот из торпедного института; из того самого института, где создаются наши военно-морские торпеды. Его взяли и сделали из него офицера. На три года. Не знаю, зачем. Юный учёный-торпедист; вот такая огромная, в смысле мозгов, башка, очки с толстыми линзами, беспомощное лицо и взгляд потусторонний. Он был и в самом деле не от мира сего, он был от мира того, от мира науки. Он читал электронные схемы, потом паял, опять читал и опять паял, вместо того чтобы взять прибор и потрясти его, чтоб он заработал. И профессия у него была секретная, а кроме неё, он ничего не знал, ничего не любил и ни о чем не говорил. И с женщинами ему не везло. Он не умел смешить женщину, а женщину нужно постоянно смешить, иначе она тебя бросит. Женщины его бросали, и он ужасно расстраивался. Когда на него надели форму, то она на нём сидела, как коза на заборе. Форма на настоящем офицере сидит по-особенному. Офицер как бы слит с формой; а слит он потому, что сам по себе офицер довольно необычное биологическое формирование. Офицер служит. И служит так, как почти невозможно служить. Офицер даже во сне — служит. Офицер берет в руки то, что руками обычно не берется, и несёт это «то» куда-то неизвестно куда; там он садится на то, что ни в коем случае не должно плавать, а должно тут же утонуть, и плывет на нём, плывет долго, годами плывет, потому как он — офицер флота. Офицер ест, пьет, сидит, встает, идет — не как все люди. Офицер страдает, мечтает, надеется и не задает при этом вопросов. Офицер… А это был не офицер. Но главная сложность состояла в том, что он не прошел училище, а это прекрасная школа. После этой прекрасной школы ничему не удивляешься, а он удивлялся. Он удивлялся всему и задавал вопросы. — А зачем это? — спрашивал он, и ему объясняли. — Неужели такое возможно? — говорил он, и ему говорили, что возможно. — Как же так? — терялся он, и ему говорили: а вот так. — Не может быть! — восклицал он, и ему говорили, что может. Словом, он был похож на ручную белую крысу, которую взяли и временно бросили в садок к помоечным пасюкам. Другими словами, это был гражданский пиджак; он был пиджак из тех пиджаков, которые после первого ядерного удара, после паники в обозе и взаимного уничтожения, придут, во всем разберутся и сразу же победят. Ну, во время войны — понятно, а сейчас куда его деть? Куда деть на флоте молодого ученого с башкой, не приспособленного ни к чему? Что ему можно доверить? Ему можно доверить дежурство по камбузу, патруль, канаву старшим копать, грузить старшим чего-нибудь не очень ценное и подметать веником. Нет, пожалуй, камбуз нельзя ему доверить: у него там все свистнут — и все люди разбегутся. Патруль? В патруль тоже нельзя: там на одних рефлексах иногда приходится действовать, а у него рефлексов нет. Нет! Только грузить и только подметать! А канаву копать? — А вот тут надо подумать. На сколько он у нас? — На три года. — Ох уж эти учёные, академики. Нет, на канаву нельзя. Там соображать надо. Нет, только грузить картошку и подметать. Все! Хватит ему на три-то года. Жил он в гостинице с длинными коридорами и номерами-бойницами по обеим сторонам. При посещении того пристанища почему-то вспоминался пивной ларек с липким прилавком, коммунальная кухня и лавка старьевщика; от неё веяло непроходящей тоской. Его прозвали «квартирным Колей», потому что он приходил к кому-нибудь в гости, садился и начинал говорить, говорить, общаться начинал, и его было потом не выгнать. Через два с половиной года он снимал пенсне с линзами, тер себе то место, где был лоб, и говорил всюду: — Я — тупой. Его все ещё презирали, но уже утешали. На сборищах он резво напивался и говорил, улыбаясь, кому попало: — Я заезжал в отпуске в институт. Они мне предложили начальника отдела и тему на выбор. Представляете? — хватался он за окружающих. Окружающие представляли, но смутно — никому не было до него дела. И тут он начинал хохотать в одиночку. Он хохотал, как безумный, задыхаясь и плача: — Они… там… ох-хо-хо… дума…ют… ха-ха-ха, ой, мама… думают… что я… здесь… ой, не могу… вырос… над собой… ох… что я здесь… на флоте… обо…га…тился… хи-хи-хих… не могу… х-х-х… Потом он резко делал серьезную рожу и говорил: — Вообще-то после флота я на начальника отдела потяну. Раньше бы не потянул, а теперь я все могу. — Я придумаю новую торпеду, — начинал он опять хохотать, — я знаю какую. Это что-то круглое должно быть, чтоб руками можно было катить, но не легкое, чтоб домой не отволокли. Должно снега не бояться и ночевать под открытым небом. Чтоб только откопали — сразу же работало. Чтоб с крыши падало и не билось. Чтоб внутрь заливалась не горючая, не выпиваемая дрянь. Чтоб эта дрянь не нужна была для «Жигулей». Чтоб эта торпеда по команде тонула, по команде — всплывала, чтоб бежала и поражала. Ждите, скоро пришлю. А то и с проверкой приеду. Вот посмеемся! — Да, и лопату, — тут он совсем загибался от смеха, — лопату… лопа… хх… ту… ей… хо-хо… ой, не могу… лопату… ей… при… де… ла.. ю… сбо.. ку… при… со… ба… чу… ой, мама, — сипел он остатками воздуха, — и ме.. т… лу… мет… лу… ей сза…ди… вотк… ну… поме… ло… встав… лю… И все начинали смеяться вместе с ним.
Мафия
В коридоре, за дверью, слышалась возня и грохот сапог. Оттуда тянулся портяночный запах растревоженной казармы. Вот и утро. «Народ» наш ещё спит, проснулся только я. В каюте у нас три койки: две подряд и одна с краю. На ближней к двери спит СМР (читать надо так — Сэ-Мэ-эР, у него такие инициалы), на следующей — я, а на той, что в стороне, развалился Лоб. Обычно курсантские клички — точный слепок с человека, но почему меня называют Папулей, я понятия не имею. Вот Лоб — это Лоб. Длинный, лохматый, тощий; целых два метра и сверху гнется. Вот он, собака, дышит. Опять не постирал носки. Чтоб постоянно выводить его из себя, достаточно хотя бы раз в сутки, лучше в одно и то же время, примерно в 22 часа, спрашивать у него: «Лоб, носки постирал?» А ещё лучше разбудить и спросить. СМР дышит так, что не поймешь, дышит ли он вообще. Если б в сутках было бы двадцать пять часов, СМР проспал бы двадцать шесть. Он всегда умудряется проспать на один час больше того, что физически возможно. СМР — вдохновенный изобретатель поз для сна. Он может охватить голову левой рукой и, воткнув подбородок в сгиб локтя, зафиксировать её вертикально. Не вынимая ручки из правой руки, он втыкает её в конспект и так спит на лекциях. В мои обязанности в таких случаях входит подталкивание его при подходе преподавателя. Тогда первой просыпается ручка, сначала она чертит неровную кривую, а потом появляются буквы. СМР с детства плешив. Когда его спрашивают, как это с ним случилось, он с удовольствием перечисляет: пять лет по лагерям (по пионерским, родители отправляли его на три смены, не вынимая); три года колонии для малолетних преступников (он закончил Нахимовское училище); и пять лет южной ссылки (как неисправимый троечник, он был направлен в Каспийское училище вместо Ленинградского). Правда, если его спросить: «Слушай, а отчего ты так много спишь?» — он, не балуя разнообразием, затянет; «Пять лет по лагерям…» Шесть часов утра. Мы живем в казарме. У нас отдельная каюта. Замок мы сменили, а дырку от ключа закрыли наклеенными со стороны каюты газетами. Так что найти нас или достать — невозможно. Не жизнь, а конфета. Вообще-то уже две недели как мы на практике, на атомных ракетоносцах. По-моему, ракетоносцы об этом даже не подозревают. Встаем мы в восемь, идем на завтрак, потом сон до обеда, обед, сон до ужина, ужин и кино. И так две недели. Колоссально. Правда, лично я уже смотрю на койку как на утомительный снаряд — все тело болит. Раздается ужасный грохот: кто-то барабанит в нашу дверь. СМР вытаскивается из одеяла: «Ну, чего надо?». «Народ» наш проснулся, но вставать лень. Стучит наверняка дежурный. Вот придурок (дежурными стоят мичмана). — Жопой постучи, — советует СМР. Мы с Лбом устраиваемся, как римляне на пиру, сейчас будет весело. Грохот после «жопы» усиливается. Какой-то бешеный мичман. — А теперь, — СМР вытаскивает палец из-под одеяла и, налюбовавшись им, милостиво тыкает в дверь, — го-ло-вой! Дверь ходит ходуном. — А теперь опять жопой! — СМР уже накрылся одеялом с головой, сделал в нём дырку и верещит оттуда. В дверь молотят ногами. — Вот дурак! — говорит нам СМР и без всякой подготовки тонко, противно вопит: — А теперь опять головой! За дверью слышится такой вой, будто кусают бешеную собаку. — Жаль человека, — роняет СМР со значением, — пойду открою. Он закутывается в одеяло и торжественный, как патриций, отправляется открывать. — Заслужил, бя-яш-ка, — говорит он двери и, открыв, еле успевает отпрыгнуть в сторону. В дверь влетает капитан первого ранга, маленький, как пони, примерно метр от пола. Он с воем, боком, как ворона по полю, скачет до батареи, хватает с неё портсигар с сигаретами и, хрякнув, бьет им об пол. — Вста-ать! Мы встаем. Это командир соседей по кличке «Мафия», или «Саша — тихий ужас», вообще-то интеллигентный мужчина. — Суки про-то-коль-ные! — визжит он поросенком на одной ноте. — Я вас научу Родину любить! Мы в трусах, босиком, уже построены в одну шеренгу. Интересно, пороть будет или как? — Одеться! Через минуту мы одеты. Мафия покачивается на носках. Кличку он получил за привычку, втянув воздух, говорить: «У-у-у, мафия!» — Раздеться! Мы тренируемся уже полчаса: минута — на одевание, минута — на раздевание. Мафия терпеть не может длинных. Все, что выше метр двадцать, он считает личным оскорблением и пламенно ненавидит. К сожалению, даже мелкий СМР смотрит на него сверху вниз. — А тебя-я, — Мафия подползает к двухметровому Лбу, — тебя-я, — захлебывается он, подворачивая головой, — я сгною! Сначала остригу. Налысо. А потом сгною! Ты хочешь, чтоб я тебя сгноил? В общем-то, Лоб у нас трусоват. У него мощная шевелюра и ужас в глазах. От страха он говорить не может и потому мотает головой. Он не хочет, чтоб его сгноили. Мафия оглядывает СМРа, так, здесь стричь нечего, и меня, но я недавно стригся. — Я перепишу вас к себе на экипаж. Я люблю таких… Вот таких… У-ро-ды! В этот момент, как-то подозрительно сразу, Мафия успокаивается. Он видит на стене гитару. СМР делает нетерпеливое, шейное движение. Это его личная гитара. Если ею брякнут об пол… — Чья гитара? — Моя. — Разрешите поиграть? — неожиданно буднично спрашивает Мафия. СМР от неожиданности давится и говорит: — Разрешаю. Через минуту из соседней комнаты доносится плач гитары и «Темная ночь…». После обеда мы решили не приходить. Лоб и я. В каюту пошёл только СМР. — Не могу, — объяснил он, — спать хочу больше, чем жить. Закроюсь. Ровно в 18.00 он открыл нам дверь, белый, как грудное молоко. — Меня откупоривали. Как только СМР после обеда лег, он сразу перестал дышать. Через двадцать минут в дверь уже барабанили. — Открой, я же знаю, что ты здесь, хуже будет. За дверью слышалась возня. Два капитана первого ранга, командиры лодок, сидели на корточках и пытались подсмотреть в нашу замочную скважину. Через три листа газеты нас не очень-то и увидишь. — Ни хрена не видно, зелень пузатая, дырку заделали. Дежурный, тащи сюда все ключи, какие найдешь. Скоро за дверью послышалось звяканье и голос Мафии: — Так, так, так, вот, вот, вот, уже, уже, уже. Во-от сейчас достанем. Эй, может, сам выйдешь? Я ему матку оборву, глаз на жопу натяну. СМР чувствовал себя мышью в консервной банке; сейчас откроют и будут тыкать вилкой. — Вот, вот уже. Сердце замирало, пот выступал, тело каменело. СМР становился все более плоским. — Тащи топор, — не унывали открыватели. — Эй ты, — шипели за дверью, — ты меня слышишь? Топор уже тащат. СМР молчал. Сердце стучало так, что могло выдать. — Ну, ломаем? — решали за дверью. — Тут делать нечего — два раза тюкнуть. Ты там каюту ещё не обгадил? Смотри у меня. Да ладно, пусть живет. Дверь жалко. Эй ты, хрен с бугра, ты меня слышишь? Ну, сука потная, считай, что тебе повезло. Возня стихла. У СМРа ещё два часа не работали ни руки, ни ноги. Я встретил Мафию через пять лет. — Здравия желаю, товарищ капитан первого ранга. Он узнал меня. — А, это ты? — Неужели помните? — Я вас всех помню. И я рассказал ему эту историю. Мы ещё долго стояли и смеялись. Он был уже старый, домашний, больной.
|