Студопедия — Письмо четвертое. Клетку; все — мужчины, женщины, молодые, старые — выглядят счастливыми, как школьники на каникулах; на обратном пути те же люди приезжают в Любек с
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

Письмо четвертое. Клетку; все — мужчины, женщины, молодые, старые — выглядят счастливыми, как школьники на каникулах; на обратном пути те же люди приезжают в Любек с







 


клетку; все — мужчины, женщины, молодые, старые — выглядят счастливыми, как школьники на каникулах; на обратном пути те же люди приезжают в Любек с вытянутыми, мрачными, мученическими лицами; они говорят мало, бросают отрывистые фразы; вид у них озабоченный. Я пришел к выводу, что страна, которую ее жители покидают с такой радостью и в которую возвращаются с такой неохотой, — дурная страна.

— Быть может, вы правы, — возразил я, — зато ваши наблюдения свидетельствуют, что русские вовсе не так скрытны, как о них говорят;

я полагал, что они прячут свои чувства гораздо более тщательно.

— Таковы они у себя дома, но нас, простаков-немцев, они не опасаются,— отвечал трактирщик с лукавой улыбкой.

«Вот человек, который очень боится, как бы его не приняли за простака»,— весело подумал я. Только тот, кто сам много стран­ствовал, способен понять, как сильно зависит репутация народа от суждений путешественников, нередко весьма легкомысленных по лености ума. Нет человека, который не старался бы оспорить мнение, сложившееся у чужестранцев о его нации.

Разве не притязают парижские женщины на простоту и естест­венность? Вдобавок, нет ничего более противоположного, чем рус­ский и немецкий характеры.

Поездка моя из Берлина в Любек была бесконечно грустна. Надуманная печаль, не имевшая, надеюсь, ни малейших оснований, причинила мне нешуточную боль; воображение — умелый палач. Не могу понять, отчего я так часто думаю, что с теми, кого я люблю, приключилась беда, не сомневаясь при этом, что те, кто мне безраз­личен, пребывают в полной безопасности. Сердце мое живет грезами.

Посулив написать мне с первой же почтой, вы внезапно замол­чали, и молчание ваше стало казаться мне неопровержимым до­казательством постигшего вас ужасного несчастья; мне представ­лялось, что кучер ваш опрокинул карету, что вы ранены, а может быть, даже убиты: ведь кругом ежедневно творятся вещи необычай­ные и непредвиденные. Стоило этой мысли забрезжить в моем уме, как она завладела мною безраздельно; экипаж мой наполнился призраками. Когда подобная горячка охватывает душу, самые страшные подозрения мигом укореняются в ней; воображение не знает удержу, неопределенность стократ усиливает опасность, вся­кое мрачное предположение тотчас принимается на веру; после двух недель, проведенных в такой тревоге, жить больше не хочется;

так, делаясь добычей расстояния, рождающего иллюзии, бедное сердце терзает самое себя; кажется, оно вот-вот разорвется, так и не узнав о причине убивающего его горя, а если все еще бьется, то лишь для того, чтобы в тысячный раз претерпеть ту же пытку. Все может случиться, значит, несчастье уже случилось: вот логика отчаяния!.. Отчаявшаяся душа видит в собственной тревоге доказательство той беды, вероятность которой и питает эту тревогу.


 


Астольф де Кюстин Россия в 1839 "МУ

Кому неведомы подобные терзания? Но никто не страдает от них так часто и так сильно, как я. О! душевные муки вселяют в нас страх смерти, ибо смерть кладет конец лишь мукам телесным.

Вот до чего доводит меня ваша небрежность, ваше нерадение!.. Нет, я не создан для путешествий; во мне живут два человека: ум мой влечет меня на край света, чувствительность приказывает сидеть дома. Я странствую по миру так охотно, словно мне скучно дома;

я привязываюсь к людям так крепко, словно мне не по силам покинуть их родные края. Как! говорил я себе, покамест я еду в Петербург для собственного развлечения, в Париже хоронят до­рогое мне существо; два эти одновременные события являлись моему взору во всех ужасных подробностях, ярких, как иллюзии, и горь­ких, как правда. От этого детального сравнения моей жизни и ва­шей смерти волосы у меня на голове стали дыбом, а ноги едва не отнялись; фантасмагория была столь реальна, что я воспринимал ее всеми пятью чувствами: не химеры, но объемный мир выступал из небытия по зову моего страдания. Для нас грезы действительнее яви, ибо у души больше общего с призраками, рожденными ее воображе­нием, нежели с внешним миром.

Я грезил наяву. Переход от подозрений к уверенности свершил­ся так стремительно, что я впал в исступление. Я был безутешен;

я испускал вопли ужаса и твердил себе скорбный припев: «Это сон, но сны нередко оказываются вещими...»

О! если бы правящий нами рок был поэтом, кто захотел бы жить? Богатое воображение шутит такие жестокие шутки!.. К счас­тью, рок — орудие в руках Господа, который больше, чем поэт. Каждое сердце таит в себе собственную трагедию, как и собствен­ную смерть; однако поэт, живущий в глубине нашей души,— пророк, часто путающий тот и этот свет; на земле сбываются далеко не все его предвещания.

Сегодня утром свежий луговой воздух, красота неба и моря, безмятежность и однообразие природы по пути в Травемюнде усыпили этот тайный голос и, как по волшебству, рассеяли те бесконечные грезы, что мучили меня уже три дня кряду. Если перед моими глазами уже не стоит картина вашей смерти, то не оттого, что я прислушался к голосу разума; что может сделать разум против посягательств сверхъестественной силы? Просто я устал от безрас­судных страхов и на душу мою снизошел покой — нежданный, а потому весьма непрочный. Боль, не вызванная никакой причиной и так же беспричинно стихнувшая, в любую минуту может воротить­ся; слово, облако, промелькнувшая птица могут неопровержимо докаяать мне, что я успокоился напрасно; убедили же меня сходные доводы, что напрасной была моя тревога.

За последние десять лет Травемюнде украсился многими новы­ми постройками, которые, к счастью, не изуродовали его облик. Великолепная дорога, уютная, как колыбель, ведет от Любека к мо-


Письмо четвертое

рю; по этой грабовой аллее, идущей мимо садов и затерянных в зелени деревушек, почтовые лошади рысцой доставят вас к устью реки. Ни на одном морском берегу не видел я столь пасторальной картины. Деревни показались мне более оживленными, чем прежде, хотя места кругом тихие, безлюдные; луга здесь подходят к самой воде, соленые волны омывают пастбища, по которым гуляют много­численные стада.

Эти плоские берега придают Балтийскому морю сходство с озе­ром, а всему здешнему краю — сверхъестественную безмятежность;

попавший сюда путешественник ощущает себя в Вергилиевых Ели-сейских полях, населенных счастливыми тенями. Несмотря на бури и рифы, Балтика не внушает мне тревоги. Воды заливов — ковар­нейшие из всех морских вод, но они не потрясают воображение так сильно, как бескрайняя морская гладь; человека, стоящего на берегу великого Океана, пугает прежде всего идея бесконечности.

В порту Травемюнде звяканье коровьих колокольчиков смеши­вается со звоном пароходных колоколов. Это мимолетное вторжение современной промышленности в жизнь пастушеского края непритя­зательно, но исполнено поэзии. Здешний пейзаж осеняет душу целительным покоем; здесь можно не опасаться наступления со­временности; хотя кругом — открытая всем взорам и всем путникам равнина, здесь чувствуешь себя уединенно, как на острове. В этих широтах покой неотвратим: здесь ум дремлет, а время складывает крылья.

Жители Голштинии и Мекленбурга красивы покойной красо­той, гармонирующей с тихой, безмятежной природой и холодным климатом их родного края. Здесь все взаимосвязано: свежий цвет лица, ровная почва, монотонность привычек и пейзажей.

Тяготы рыбной ловли в зимнее время, когда для того, чтобы добраться до воды, приходится идти не меньше трех миль по льду, перешагивая через страшные трещины, — единственное, что вносит в скучное существование здешних жителей некое поэтическое разно­образие. Не будь этих зимних походов, уроженцы побережья вечно дремали бы подле каминов, укрывшись овчинными полушубками. Летнее нашествие любителей морских купаний дает крестьянину возможность заработать деньги на год вперед и, казалось бы, осво­бождает от необходимости приниматься зимой за столь опасный и утомительный промысел — однако не хлебом единым жив человек. Для обитателей Травемюнде зимний лов рыбы— излишняя рос­кошь; добровольно вступая в борьбу с опасностями, подстерегающи­ми их в это суровое время года, рыбаки зарабатывают деньги на покупку вещей, не относящихся к числу насущных: перстней, серег, золотых цепочек для возлюбленных, ослепительных шелковых гал­стуков для самих себя. Одним словом, травемюндский рыбак риску­ет жизнью среди волн и льдов не ради того, чтобы обеспечить себе пропитание, но ради того, чтобы украсить себя и тех, кого он любит;


3 А. де Кюстин, т. i

 

 


Астольф де Кюстин Россия в 1839 году

не будь он существом, стоящим гораздо выше животного, он не подвергал бы себя атой бесполезной опасности; потребность в рос­коши— следствие благородства нашей натуры, и заглушить ее способно лишь чувство еще более благородное.

Несмотря на все его однообразие, этот край мне нравится. Кругом великолепная растительность. Нынче 5 июля, а зелень ка­жется совсем новой и свежей; жасмин в садах только-только начина­ет цвести. Солнце в здешних ленивых широтах встает поздно, как большой барин, и гостит на небе очень недолго; весна наступает только в июне, а лето, едва начавшись, тотчас кончается; впрочем, если лето здесь коротко, то дни длинны. Вдобавок весь этот горизон­тальный пейзаж, где земля едва заметна, а почти все пространство занято небом, исполнен некоего величественного покоя; глядя на эту плоскую землю, расположенную вровень с морем и, кажется, плавно в него переходящую, на эту гладкую поверхность, незнакомую с разрывами земной коры, на эту равнину, которой не грозят ни природные, ни общественные катаклизмы, испытываешь восхище­ние и нежность, словно перед лицом юного и невинного существа. Здесь я вкушаю очарование идиллии и отдыхаю от драматического бесстыдства наших романов и комедий; эта сельская местность не может похвастать живописными видами, но зато во всей Европе вы не найдете ничего на нее похожего.

Прогулка по берегу моря в десять вечера, когда на землю спускаются сумерки, пленительна; в воздухе царит торжественная тишина; жизнь словно приостанавливается, ничто не затрагивает наших чувств, и они отдыхают, недоступные для мира; взор мой, теряясь среди бледных северных светил, покидает землю, или, точ­нее, упирается в одну точку, отказывается смотреть куда бы то ни было, а ум, расправив крылья в тех смутных просторах, где он парит обычно, вырывается из низших сфер, дабы вольно взмыть выше зримого неба.

Но очарование этого края способен оценить лишь тот, кто приехал издалека. Ценить природу по достоинству умеют лишь цивилизованные чужестранцы; неотесанные местные жители не на­слаждаются окружающим их миром так, как мы; одно из величай­ших завоеваний общества состоит в том, что оно помогает горожа­нам постичь красоту сельского пейзажа; именно цивилизация учит меня наслаждаться зрелищем этого края, открывающего нам, какой была первобытная природа; я бегу салонов, бесед, удобных постоя­лых дворов, ровных дорог— одним словом, всего, что возбуждает любопытство и восторг людей, рожденных в обществах полуцивили-зованных, и, невзирая на мою нелюбовь к морю, взойду завтра на корабль'и с радостью снесу все тяготы жизни на его борту, лишь бы он отвез меня в страну пустынь и степей... степи! уже само это восточное слово вселяет в меня предчувствие природы неведомой и чудесной; оно пробуждает во мне желание, заменяющее молодость


Письмо четвертое

и отвагу и напоминающее, что я родился на свет для того, чтобы путешествовать; так судил рок. Признаться ли? быть может, я никог­да не отправился бы в это путешествие, не будь в России степей. Боюсь, что рядом с современниками и соотечественниками я навсег­да останусь юнцом!..

Коляска моя уже на палубе, пакетбот, на котором мне предстоит плыть, по словам русских, — одно из прекраснейших паровых судов в мире. Называется он «Николай I». В прошлом году, во время плавания из Петербурга в Травемюнде, на нем случился пожар; наш рейс — второй после ремонта. Воспоминание о катастрофе вселяет в пассажиров некоторый страх. История этого кораблекрушения делает честь нам, французам, ибо один из находившихся на борту наших соотечественников выказал в страшный час исключительное благородство и мужество.

Дело было ночью, судно плыло в виду мекленбургских берегов;

капитан безмятежно сражался в карты с пассажирами. Друзья его, стараясь найти ему оправдание, утверждали, что он знал о грозящем кораблю несчастье, но, поняв с первого взгляда, что надежды потушить пожар нет, дал тайный приказ как можно скорее подойти к мекленбургским берегам и посадить корабль на мель, дабы умень­шить опасность. При этом, добавляли те же друзья, он героически хранил хладнокровие, дабы пассажиры как можно дольше остава­лись в неизвестности и не мешали спасению корабля; вы скоро узнаете, как оценил это хваленое хладнокровие Император!..

На борту «Николая I» находилось три десятка детей и множество женщин. Первой заметила опасность одна русская дама; она подняла тревогу среди экипажа. Огонь уже охватил деревянные части корабля, из-за несовершенства конструкции располагавшиеся слишком близко к топке. Дым начал проникать в каюты. Узнав о неминуемой гибели, моряки в ужасе возопили: «Пожар! Пожар! Спасайся, кто может!» Дело происходило в октябре, стояла глубокая ночь, корабль отделяла от берега целая миля; что бы там ни говорили о тайных приказах, якобы отданных капитаном, огонь, разом показавшийся в нескольких местах, был для всей команды полнейшей неожиданностью; в ту же секунду корабль врезался в песчаное дно и колеса его остановились. В толпе воцарилось гробовое молчание: даже женщины и дети не произносили ни слова, охваченные глубоким оцепенением. К несчас­тью, мель, на которую село судно, была своего рода островом, со всех сторон окруженным глубокими водами, которые невозможно перейти вброд; хорошо еще, что погода стояла безветренная.

Матросы бросились к помпам, принялись таскать воду ведрами, пытаясь остановить продвижение огня; капитан тем временем при­казал спустить на море шлюпку и начать перевозить пассажиров на берег. Было ясно, что маленькой шлюпке придется совершить дале­ко не один рейс. Решили, что вначале следует перевезти на сушу женщин и детей.


Астольф де Кюстин Россия в 1839 году

Самые нетерпеливые из пассажиров, рискуя жизнью, стали выпрыгивать за борт, на мель; юный француз, о котором я упоми­нал, прыгнул одним из первых и проявил недюжинную провор­ность: по своей охоте взяв на себя обязанности матроса, он несколь­ко раз перелезал из шлюпки на корабль и с корабля в шлюпку, помогая женщинам и детям спускаться вниз. Хотя положение с каж­дой минутой становилось все опаснее, он окончательно покинул охваченный пламенем пакетбот, лишь когда на борту не осталось ни одного пассажира. Несколько женщин обязаны жизнью его самоот­верженности: он не раз бросался им на помощь вплавь и позже расплатился за свое великодушие тяжелой болезнью.

Говорят, что юноша этот — сотрудник французского посольства в Дании, путешествовавший для собственного удовольствия. Имя его мне неизвестно, но не я тому виной: со вчерашнего дня я пытаюсь узнать его у двух десятков человек, но безуспешно. Не прошло и года с тех пор, как он совершил подвиг человеколюбия, а имя его уже забыто в том самом краю, что был свидетелем его героизма.

Я ручаюсь за все подробности своего рассказа; я знаю их от женщины, которая сама была на борту гибнущего судна, и теперь мне кажется, будто катастрофа происходила на моих глазах; собе­седница моя, подобно всем другим очевидцам, восхищалась самоот­верженностью юного француза, но и она не удосужилась узнать имя человека, спасшего столько несчастных. Вот новое доказательство того, что при любых обстоятельствах беспамятство должников лишь приумножает славу благодетелей и оттеняет их доблесть.

Вообразите себе, однако, бедственное положение полуодетых женщин и детей, высаженных холодной осенней ночью на пустын­ный мекленбургский берег!

Несмотря на силу и самоотверженность нашего соотечествен­ника, чьему примеру последовали несколько матросов разных наци­ональностей, пять человек погибли во время этого кораблекрушения;

гибель их объясняют поспешностью, с которой они пытались поки­нуть охваченный пламенем корабль. Однако великолепный этот пакетбот сгорел не целиком; в конце концов экипажу удалось совладать с огнем, и новый «Николай I», на борт которого я под­нимусь завтра, выстроен в большой степени из остатков старого. Люди суеверные боятся, как бы эти роковые остатки не навлекли на судно новых несчастий; я не моряк, и мне чужды подобные поэ­тические страхи, однако я чту все безобидные суеверия — следствия благородного обычая верить и бояться, неизменно лежащего в ос­новании благочестия и даже при всех его излишествах ставящего человека выше всех прочих созданий Господних.

Получив подробный отчет о случившемся, Император разжало­вал капитана, русского по национальности, и заменил его голланд­цем, который, однако, судя по слухам, не пользуется уважением команды. Соседние державы посылают в Россию лишь тех людей,


Письмо четвертое

которых не хотят оставлять у себя. Завтра я узнаю, что представляет собой новый капитан. Никто не может составить мнение о коман­дире корабля скорее, чем матрос и путешественник. Любовь к жиз­ни, столь же страстная, сколь и рассудочная, — верный помощник в оценке человека, от которого зависит наша судьба. После ремонта красавец корабль стал так тяжел, что не может доплыть до Петер­бурга; в Кронштадте мы пересядем на другое судно, а экипажи наши двумя днями позже прибудут в Петербург на барже. Процеду­ра довольно хлопотная, но любопытство — первая обязанность путе­шественника — превозмогает все.

Мекленбургское герцогство благоустраивается: великолепная дорога ведет из Людвигслуста в Шверин, куда нынешний герцог очень кстати перенес свою резиденцию. Шверин — город старин­ный и живописный; его украшают озеро, холмы, леса, древний дворец; все это овеяно воспоминаниями; Людвигслуст же не может похвастать ни древностью, ни живописностью.

Хотите ли вы, однако, узнать, что такое средневековое варвар­ство? Садитесь в карету и езжайте из этой древней столицы великого княжества Мекленбургского в Любек. Если накануне шел дождь, вы завязнете посреди дороги в бездонных рытвинах. С сожалением вспоминая о песчаной и каменистой почве в окрестностях Ростока, вы будете погружаться в выбоины такой глубины, что из них невозможно выбраться, не разбив или не опрокинув экипаж. Заметь­те, что я веду речь о так называемой главной дороге из Шверина в Любек; длина ее шестнадцать миль, и вся она совершенно непро­ходима. Чтобы путешествовать по Германии, нужно как следует разбираться в значениях слов: главная дорога — это еще не шоссе;

стоит свернуть с шоссе, и вы возвращаетесь на три столетия назад.

А между тем об этой дороге я узнал в Берлине от одного посла, причем узнал довольно забавным образом. «Какой дорогой мне лучше добраться до Любека?» — спросил я его. Я знал, что он только что проделал это путешествие.

— Они все дурны, — отвечал дипломат, — но я бы посоветовал вам ехать через Шверин.

— Коляска у меня легкая, — возразил я, — и если она разобьет­ся, я опоздаю на пакетбот. Если вы знаете дорогу получше, я выберу ее, пусть даже она окажется длиннее.

— Вот что я вам скажу,— торжественным тоном ответствовал посол,— я указал эту дорогу его высочеству *** (племяннику мо­нарха, царствующего на родине этого дипломата); следственно, лучшего пути вы не найдете.

— Быть может,— продолжал я,— экипажи монархов так же отмечены судьбой, как и сами монархи. Вдобавок у монархов железные нервы: я не хотел бы прожить ни дня так, как они живут годами.

Немецкий государственный муж ничего не ответил на эту, по


Астольф де Кюстии Россия в 1839 году

моему разумению, весьма невинную реплику, вероятно, сочтя ее

возмутительной.

Этот важный и осторожный господин, вконец опечаленный моей дерзостью, покинул меня, едва представилась возможность сделать это, не нарушая приличий. Что за восхитительная порода людей! Есть немцы, рожденные быть подданными; они делаются царедворцами прежде, чем становятся людьми. Я не мог без смеха наблюдать их угодливую вежливость, хотя она мне куда милее противоположного обыкновения многих французов. Ум мой — на­смешник, и всегда пребудет таковым, несмотря на годы и размышле­ния. Впрочем, дорога, настоящая главная дорога между Любеком и Шверином будет, конечно, проложена очень скоро.

Прелестная хозяйка травемюндской купальни, которую мы про­звали Моной Лизой, вышла замуж; у нее трое детей. Я побывал в ее новом жилище, порог которого переступил с грустью и робостью; она ждала меня и с сердечным кокетством, характерным для уроженцев Севера, холодных, но в душе чувствительных, повязала на шею косынку, которую получила от меня ровно десять лет назад, день в день, 5 июля 1829 года... Вообразите себе: в тридцать четыре года это очаровательное создание уже страдает подагрой!.. Видно, что некогда она была красива!.. и ничего больше. Красота, остающаяся неоценен­ной, уходит быстро: она бесполезна. У Лизы уродливый муж и трое детей; старшему мальчику девять лет; красавцем его не назовешь. Этот юный дикарь, по здешним понятиям очень хорошо воспитанный, вошел в комнату набычившись, глядя вперед туманным, но отважным взором. Видно было, что, не опасайся он материнских упреков, он непременно убежал бы — не из страха, но из робости. Он плавает, как рыба, и скучает вдали от воды. Семья живет в собственном доме и, кажется, ни в чем не нуждается, однако как узок круг, которым ограничена ее жизнь! Видя этих родителей и их троих детей и вспоми­ная, какова была Лиза десять лет назад, я словно впервые столкнулся с тайной человеческого существования. Мне нечем было дышать в этой крохотной клетке, впрочем очень чисто прибранной; я вышел, чтобы глотнуть свежего воздуха. Я знал, что понимают под счастьем в этом краю, и шептал себе свой вечный припев: «Не хлебом единым жив человек». Счастлива душа, обретающая все прочее в религии!.. Но у протестантов сама религия содержит в себе только «хлеб».

С тех пор, как красавица Лиза обрекла себя всеобщему жребию, она живет без тягот, но и без удовольствий, а на мой вкус это — мучительнейшая из тягот. Муж ее не ловит рыбу зимой. Жена покраснела, сделав это признание, доставившее мне тайную ра­дость. «Этот урод-муж — трус», — подумал я; тут, словно отвечая на мои «мысли, Лиза продолжила: «Скоро этим займется мой сын». Она показала мне висящий в глубине комнаты овчинный тулуп, предназначенный для первой экспедиции, в которую отправится это могучее дитя моря.


Письмо четвертое

Надеюсь, я больше никогда не увижу Мону Лизу из Тра-вемюнде.

Отчего действительная жизнь так мало походит на жизнь вооб­ражаемую? Зачем дано нам воображение, если оно столь бесполез­но? Да что там, не бесполезно, а просто вредно. Непостижимая загадка, разгадать которую может позволить только надежда, да и та проливает на разгадку лишь очень слабый свет! Человек — каторжник, приговоренный к наказанию, но не исправившийся. Его заковывают в кандалы за неведомое преступление; его подвергают пытке жизнью, а точнее — смертью; он живет и умирает в железах, не в силах добиться ни суда, ни обвинительного заключения. О! если такое беззаконие творит природа, что же удивительного в при­страстности человеческого правосудия? Чтобы узнать, что такое справедливость, нужно смотреть на земную жизнь очами веры, которым открыт не только этот, но и тот свет. Справедливость — не от мира сего. Всмотритесь в природу, и вы очень скоро разглядите рок. Творящая сила, которая мстит своим собственным творениям, не всемогуща; но кто положил предел ее могуществу? Чем загадоч­нее эта тайна, тем величественнее и неизбежнее победа веры!..


ПИСЬМО ПЯТОЕ

Поля/тая ночь.— Влияние климата на человеческую мысль.— Монтескье и его теория. — Я читаю в полночь без лампы.— Необычайность этого явления.— Награда за тяготы пути. — Северные пейзажи. — Жители под стать ровному краю. — Сплющивание земли возле полюсов. — Кажется, будто взбираешься на альпийскую вершину. — Финские берега. — Косые лучи солнца.— Поэтический ужас.— Меланхоличность северных народов.— Беседа на кораб­ле.— Море излечивает морскую болезнь.— Мой слуга.— Красноречивый ответ горничной, извлеченный из Гримма.— Появление на борту парохода князя К***.— Его внешность и манера знакомиться. — Определение дворянства. — Различие между английским и француз­ским мнением на этот счет.— Князь Д***.— Его портрет.— Анекдот об английском дворянстве.— Император Александр и его врач-англичанин.— Император т постигает английских понятий а дворянстве.— Тон, принятый в русском обществе.— Князь К*** защищает от меня власть слова.— Как управлять людьми.— Кончит.— Наполеон. — Аргумент убедительнее слова. — Доверительная беседа. — Взгляд на русскую литературу. -— Отчего русские таковы, как они есть. — Герои их легендарных времен. — В них нет ничего рыцарского.— Что такое аристократия.— Рабство научило русских князей быть тирана­ми.— В то время, когда повсюду в Европе отменяли крепостное право, в России оно было узаконено.— Мои убеждения в сравнении с убеждениями князя К***. — В России политика и религия — одно. — Будущее этой страны и всего мира. — Париж, развенчанный благочестием нового поколения.— Его постигнет участь Древней Греции.— Рассказ князя и княгини Д *** об их пребывании в Грейфенберге. — Лечение холодной водой. — Фанатизм неофита. — Княгиня Л***.— Корабль, на котором она плыла, встретился в Балтийском море с кораблем, на котором плыла ее дочь. — Хороший вкус русских аристократов. — Франция прежних времен. — Умение уважать ближнего, располагающее умы к творчеству.— Портрет французского путешественника, в прошлом улана. — Его игривые шутки. — Чем он забавлял русских дам. — Приятное плавание. — Единственное в своем роде общество. — Русские песни и танцы. — Два американца.— Русские дамы говорят по-французски много лучше польских. — Происшествие с паровым котлом.— Разнообразие характеров дает о себе знать.— Восклицания двух княгинь.— Ложная тревога. — Страх сменяется радостью. — Романическая история, кото­рую я оставляю до следующего письма.

в июля 1839 года; писано в полночь, без лампы,. на борту парохода «Николай I», пересекающего Финский залив

Подходит к концу день, длящийся в этих краях примерно месяц:

с 8 июня по 4 июля в этих краях всегда светло. Позже ночь снова


Письмо пятое

начинает вступать в свои права; сначала солнце заходит очень ненадолго, но его отсутствие весьма заметно; чем ближе к осеннему равноденствию, тем ночи становятся длиннее. Они начинают увели­чиваться с такой же быстротой, с какой уменьшаются весной, и вскоре заволакивают тьмой север России, Петербург, Швецию, Стокгольм и все районы, соседствующие с арктическим полярным кругом. Для жителей земель, расположенных внутри атого круга, год делится пополам, на один длинный день и одну длинную ночь, по шесть месяцев каждая; что же до сумерек, то их продолжитель­ность зависит от близости к полюсу. Не слишком темная зимняя ночь длится ровно столько же, сколько смутный и меланхолический летний день.

Неустанно любуясь полярной ночью, светлой почти как день, я переношусь в новый для меня мир. В моих странствиях я всегда с безграничным любопытством наблюдал за игрой света. В конце года во всех уголках земного шара солнце ежедневно остается на небе одинаковое число часов, но как несхожи эти дни! как сильно различаются они температурой и красками! Солнце, чьи лучи пада­ют на землю отвесно, и солнце, чьи лучи светят косо,— это два разных светила, во всяком случае для нас, зрителей.

Для меня, живущего одной жизнью с растениями, в понятии географической широты скрывается что-то роковое; небо оказывает такое воздействие на мои мысли, что я охотно расписываюсь в поч­тении к теории Монтескье. Мое настроение и мои способности настолько подвержены влиянию климата, что я не могу сомневаться и в его влиянии на политику. Однако гений Монтескье придал этому факту — впрочем, неопровержимому — преувеличенное зна­чение. Высшие умы нередко оказываются жертвами собственного упорства: они видят лишь то, что хотят; заключая в себе весь мир, они понимают все, кроме мнений других людей.

Час назад солнце на моих глазах опустилось в море на северо-западе, оставив длинный светящийся след, который еще сейчас позволяет мне писать к вам, не зажигая лампы; все пассажиры спят, я сижу на верхней палубе и, оторвав взор от письма, замечаю на северо-востоке первые проблески утренней зари; не успело кончить­ся вчера, как уже начинается завтра. Это полярное зрелище возна­граждает меня за все тяготы путешествия. В этой части земного шара день — бесконечная заря, вечно манящая, но никогда не выполняющая своих обещаний. Эти проблески света, не становяще­гося ярче, но и не угасающего, волнуют и изумляют меня. Странный сумрак, за которым не следуют ни ночь, ни день!.. ибо то, что подразумевают под этими словами в южных широтах, здешним жителям, по правде говоря, неведомо. Здесь забываешь о колдовстве красок, о благочестивом сумраке ночей, здесь перестаешь верить в существование тех счастливых стран, где солнце светит в полную силу и творит чудеса. Этот край — царство не живописи, но


Астольф де Кюстин Россия в 1839 году

рисунка. Здесь перестаешь понимать, где находишься, куда направ­ляешься; свет проникает повсюду и оттого теряет яркость; там, где тени зыбки, свет бледен; ночи там не черны, но и белый день — сер. Северное солнце — беспрестанно кружащаяся алебастровая лампа, низко подвешенная между небом и землей.

Лампа эта, не гаснущая недели и месяцы напролет, еле заметно распространяет свое печальное сияние под сводом бледных небес;

здесь нет ничего яркого, но все предметы хорошо видны; природа, освещенная этим бледным ровным светом, подобна грезам седовла­сого поэта — Оссиана, который, забыв о любви, вслушивается в голоса, звучащие из могил.

Плоские поверхности, смазанные задние планы, еле различи­мые линии горизонта, полустертые контуры, смешение форм и то­нов— все это погружает меня в сладостные грезы, очнувшись от которых чувствуешь себя в равной близости и к жизни и к смерти. Сама душа пребывает здесь подвешенной между днем и ночью, между бодрствованием и сном; она чуждается острых наслаждений, ей недостает страстных порывов, но она не ведает сопутствующих им тревог; она не свободна от скуки, но зато не знает тягот; и на сердце, и на тело нисходит в этом краю вечный покой, символом которого становится равнодушный свет, лениво объемлющий смерт­ным холодом дни и ночи, моря и придавленную грузом зим, укутан­ную снегом землю.

Свет, падающий на этот плоский край, в высшей степени подходит к голубым, как фаянсовые блюдца, глазам и неярким чертам лица, пепельным кудрям и застенчиво романическому вооб­ражению северных женщин: женщины эти без устали мечтают о том, что другие осуществляют; именно о них можно сказать, что жизнь — сон тени.

Приближаясь к северным областям, вы словно взбираетесь на ледяное плато; чем дальше, тем это впечатление делается отчет­ливее; вся земля превращается для вас в гору, вы карабкаетесь на сам земной шар. Достигнув вершины этих огромных Альп, вы испытываете то, чего не чувствовали так остро, штурмуя настоящие Альпы: скалы клонятся долу, пропасти исчезают, народы остаются далеко позади, обитаемый мир простирается у ваших ног, вы почти достигаете полюса; земля отсюда кажется маленькой, меж тем моря вздымаются все выше, а суша, окружающая вас еле заметной лини­ей, сплющивается и пропадает в тумане; вы поднимаетесь, поднима­етесь, словно стараетесь добраться до вершины купола; купол этот — мир, сотворенный Господом. Когда с его вершины вы броса­ете взгляд на затянутые льдом моря, на хрустальные равнины, вам мнится, будто вы попали в обитель блаженства, где пребывают ангелы, бессмертные стражи немеркнущих небес. Вот что ощущал я, приближаясь к Ботническому заливу, на северном берегу которого расположен Торнио.


Письмо пятое

Финское побережье, считающееся гористым, на мой вкус, — не что иное, как цепь еле заметных холмов; в этом смутном краю все теряется в тумане. Непроницаемое небо отнимает у предметов яркие цвета: все тускнеет, все меняется под этим перламутровым небо­сводом. Вдали черными точками скользят корабли; неугасимый, но сумрачный свет едва отражается от муаровой глади вод, и ему недостает силы позолотить паруса далекого судна; снасти кораблей, бороздящих северные моря, не блестят так, как в других широтах;

их черные силуэты неясно вырисовываются на фоне блеклого неба, подобного полотну для показа китайских теней. Стыдно сказать, но северная природа, как бы величественна она ни была, напоминает мне огромный волшебный фонарь, чей свет тускл, а стекла мутны. Я не люблю уничижительных сравнений, но ведь главное — ста­раться любой ценой выразить свои чувства. Восхищаться легче, чем хулить, однако, истины ради, следует запечатлевать не только восторги, но и досаду.

При вступлении в эти убеленные снегом пустыни вас охватывает поэтический ужас; вы в испуге замираете на пороге зимнего дворца, где живет время; готовясь проникнуть в это царство холодных иллюзий и блестящих грез, не позолоченных, но посеребренных, вы исполняетесь неизъяснимой печали: слабеющая мысль отказывается служить вам, и ее бесполезная деятельность уподобляется тем по­блескивающим размытым облакам, которые ослепляют ваши взоры.

Очнувшись же, вы проникаетесь дотоле загадочной для вас меланхолией северных народов и постигаете, вослед им, очарование однообразной северной поэзии. Это причащение к прелестям печали болезненно, и все же оно приносит удовольствие: вы медленно следуете под грохот бурь за погребальной колесницей, вторя гимнам сожаления и надежды; ваша облаченная в траур душа тешит себя всеми возможными иллюзиями, проникается сочувствием ко всему, на что падает ваш взор. Воздух, туман, вода— все дарует новые впечатления вашему обонянию и осязанию; чувства ваши подсказы­вают вам, что вы вот-вот достигнете пределов обитаемого мира;

перед вами простираются ледяные поля, прилетевший с полюса ветер пронизывает вас до мозга костей. В этом мало приятного — но много нового и любопытного.

Я не могу не сожалеть о том, что попечения о здоровье так надолго задержали меня этим летом в Париже и Эмсе: последуй я моему первоначальному плану, я теперь оставил бы уже далеко позади Архангельск и находился среди лопарей, на берегу Белого моря; впрочем, в мыслях я уже там: разница невелика.

Пробудившись от грез, я обнаруживаю себя не шагающим по грешной земле, но плывущим по морю на борту «Николая I», одного из прекраснейших и удобнейших судов Европы (я уже рассказывал вам о случившемся на нем пожаре), в окружении изысканнейшего общества.


Астольф де Кюстин Россия в 1839 году

Возьми новый Боккаччо на себя труд записать те беседы, в кото­рых я уже три дня принимаю посильное участие, он создал бы книгу блестящую и забавную, как «Декамерон», и почти такую же глубо­кую, как «Характеры» Лабрюйера. Мои рассказы — лишь бледный слепок с этого оригинала, но я все-таки попытаюсь дать вам о нем понятие.

Самочувствие мое уже давно оставляло желать лучшего, но в Травемюнде мне стало так худо, что я едва не отложил отъезд. Однако коляска моя была погружена на корабль еще накануне. Пароход мой отходил в три часа пополудни, пробило одиннадцать утра, а меня била лихорадка, к горлу подступала тошнота, которую, как я опасался, морская болезнь могла только усугубить. Что стану я делать в Петербурге, в восьмистах милях от дома, если всерьез разболеюсь, спрашивал я самого себя. К чему доставлять друзьям столько хлопот, если можно этого избежать?

Разве не безумие пускаться в многодневное плавание, когда тебя треплет лихорадка? Но не безумие ли, да к тому же безумие смешное, в последнюю минуту идти на попятный и на глазах у изумленной публики перегружать свою коляску обратно на берег? Что сказать жителям Травемюнде? Как объяснить мое запоздалое решение парижским друзьям?

Обычно я не придаю подобным доводам большого значения, но болезнь отняла у меня мужество; чтобы свернуть с пути, мне нужно было выказать собственную волю; чтобы продолжить путь, следо­вало просто положиться на волю Божию.

Меж тем дрожь пробирала меня все сильнее; неизъяснимая тревога и совершенный упадок сил свидетельствовали о настоятель­ной потребности в отдыхе; я не мог смотреть на еду без отвращения, у меня сильно болели голова и бок, и я всерьез опасался, что не вынесу четырехдневного плавания со всеми его неудобствами. Не безрассудно ли, говорил я себе, начинать путешествие в таком состоянии? Однако изменить решение — самое трудное для боль­ного человека... как, впрочем, и для здорового.

Эмские воды излечили меня от одной болезни, но ей на смену тотчас пришла другая. Избавить меня от этого нового недуга мог только покой. Достаточное основание для того, чтобы не ездить в Сибирь, — куда я как раз и направлялся!

Я поистине не знал, что предпринять; положение мое было не просто трудным, но — что много хуже — смешным. Наконец я ре­шился разыграть жизнь, которой не умею распорядиться, в орлянку;

как ставят деньги на определенную карту, так я позвал слугу, поклявшись поступить так, как скажет он. Я спросил его совета.

— Нужно ехать, — отвечал он, — мы уже почти у цели.

— Да ведь обычно вы боитесь моря!

— Я и теперь его боюсь — но на вашем месте, сударь, я не стал бы возвращаться, раз коляска уже на борту.


Письмо пятое

— Отчего же вы боитесь возвратиться назад и не боитесь, что я совсем разболеюсь? Молчание.

— Скажите же, почему вы хотите, чтобы мы ехали дальше?

— Потому!!!

— В добрый час!.. Ну что ж, в таком случае, едем!

— Но если вы совсем разболеетесь,— воскликнул вдруг этот превосходный человек, начавши постигать, какую он взял на себя ответственность,— я раскаюсь в своей опрометчивости.

— Если я разболеюсь, вы будете за мной ходить.

— Это вам не поможет.

— Не важно!!! Мы едем.

Красноречие моего слуги имело немало общего с красноречием той горничной, о которой рассказывает Гримм. Другая горничная, находясь при смерти, оставалась глуха к уговорам родственников, хозяйки и священника. Позвали ее старинную подругу; та шепнула ей несколько слов, и умирающая с неожиданной кротостью, с при­мерным рвением и смирением поспешила причаститься и соборо­ваться. Что же сказала красноречивая горничная? Вот что: «Как же так? Вот еще! Ну и ну! Ну-ка, ну-ка! Давай-ка!»

Переубежденный, подобно той умирающей барышне, я в три часа пополудни поднялся на борт «Николая I», пребывая во власти озноба, тошноты и неизъяснимого раскаяния в собственном малоду­шии. Тысяча зловещих предчувствий разом обрушились на меня, и перед моим мысленным взором проходили все мрачные сцены, какие они мне пророчили.

Моряки поднимают якорь; я в приступе тупого отчаяния опус­каю голову и закрываю лицо руками. Но вот колеса начинают вращаться— и во мне свершается перемена столь же внезапная и полная, сколь и необъяснимая. Вы поверите мне, ибо привыкли мне верить; к тому же какой прок мне придумывать случай, который интересен лишь постольку, поскольку правдив? Итак, вы поверите, а если я опубликую эти страницы, читатели мои также поверят мне, ибо они знают, что я иногда ошибаюсь, но никогда не лгу. Одним словом, я выздоровел: боль и озноб утихли, мысли в голове прояс­нились, болезнь развеялась, как дым; от недуга моего не осталось и следа. Это волшебное исцеление так поразило меня, что я не смог отказать себе в удовольствии описать вам его результаты. Море излечило меня от морской болезни; это называется гомеопатия на широкую ногу.

Впрочем, быть может, все дело было в погоде: она с самого нашего отплытия стоит превосходная...

В ту самую минуту, когда матросы начали поднимать якорь, а я еще пребывал во власти мучительнейшей тоски, на палубу нашего судна поднялся пожилой и очень полный человек: он едва держался на чудовищно распухших ногах; голова его,


Астольф де Кюстин Россия в 1839 году

возвышавшаяся над широкими плечами, показалась мне исполнен­ной благородства; это был вылитый Людовик. XVI. Вскоре я узнал, что это русский князь К ***, потомок завоевателей-варягов, иначе говоря, отпрыск стариннейшего дворянского рода.

Видя, как он, опираясь на руку своего секретаря, с трудом ковыляет к скамейке, я подумал: от такого попутчика большого веселья ждать не приходится; однако, узнав его имя, я вспомнил, что уже давно слышал о нем, и упрекнул себя за неисправимую привыч­ку судить о людях по внешности.

Едва усевшись, этот старей с открытым лицом и лукавым, хотя благородным и честным взглядом, обратился ко мне, назвав меня по имени, хотя дотоле мы никогда не виделись. От изумления я вско­чил, но ничего не ответил; князь продолжал говорить со мной тоном истинного аристократа, чья совершенная простота и есть настоящая вежливость, не нуждающаяся в церемониях.

— Вы, объездивший едва ли не всю Европу, — сказал он мне, — вы, я уверен, согласитесь со мной.

— Относительно чего, князь?

— Относительно Англии. Я говорил князю***,— и он, не обинуясь, указал пальцем на человека, которого имел в виду,— что в Англии нет дворянства. У англичан есть титулы и должности, но дворянство, как его понимаем мы, то, которое нельзя ни получить в дар, ни купить, им неизвестно. Монарх может плодить князей;

воспитание, обстоятельства, гений, мужество могут создавать героев, но ничто не способно сделать человека дворянином.

— Князь, — отвечал я, — дворянство, как его понимали некогда во Франции и как понимаем его мы с вами, нынче — лишь мечта, а быть может, и всегда было таковым. Вы напомнили мне остроум­ное выражение господина де Лораге, который, возвратившись из собрания маршалов Франции, сказал: «Нас сошлась дюжина гер­цогов и пэров, но дворянином был я один».

— Он говорил правду,— согласился князь.— На континенте дворянином считают лишь человека благородного происхождения, ибо в странах, где дворянство еще пользуется уважением, принад­лежность к нему определяется происхождением, а не богатством, связями, талантами, должностями; оно — продукт истории, и, подо­бно тому как в физическом мире период образования некоторых металлов кончился, кажется, навсегда, так же в мире политическом истек период появления дворянских родов. Вот чего не могут взять в толк англичане.

— Бесспорно,— отвечал я,— что, сохранив феодальную над­менность, они утратили то, что составляло сущность феодальных установлений. В Англии рыцари покорились промышленникам, ко­торые согласились не отменять древние баронские привилегии при условии; что они распространятся и на новые роды. Вследствие этой социальной революции, явившейся результатом революций полити-


Письмо пятое

ческих, наследственные права стали сопутствовать не родам, но лицам, должностям и поместьям. Некогда воин, завоевав землю, навеки превращал ее в дворянское владение, сегодня же земля сообщает дворянское достоинство тому, кто ее купил; дворянство, как его понимают в Англии, напоминает мне расшитый золотом кафтан, который всякий человек вправе надеть, были бы деньги, чтобы его приобрести. Эта денежная аристократия, без сомнения, весьма отлична от аристократии родовой; общественное положение, купленное за деньги, выдает человека умного и деятельного, поло­жение же, полученное по наследству, — человека, отмеченного Про­видением. В Англии понятия об этих двух аристократиях, денежной и наследственной, до такой степени невнятны, что потомки древнего рода, если они бедны и нетитулованы, говорят: «Мы не родови­ты»,— меж тем как милорд ***, внук портного, заседающий в пала­те пэров, гордится своей принадлежностью к высшей аристократии. Вдобавок родовые имена передаются по женской линии, что довер­шает странность и путаность картины, решительно непонятной чужестранцам *.

— Я знал, что мы сойдемся,— сказал князь со свойственной ему очаровательной важностью.

Разумеется, я передал наш первый разговор вкратце, сохранив, однако, все его основные положения.

Пораженный легкостью, с которой произошло наше знакомство, и избавленный, как по волшебству, от недуга, мучившего меня вплоть до самого отплытия, я принялся разглядывать соотечествен­ника князя К ***, князя Д ***, чье славное и древнее имя сразу привлекло мое внимание. Взору моему предстал человек еще не старый, с выпуклым лбом, землистым цветом лица и больными глазами; высокий рост и благородная осанка гармонировали с хо­лодностью его манер, и гармония эта была не лишена приятности.

Князь К ***, никогда не позволяющий беседе затихнуть и любя­щий исследовать интересующие его предметы как можно более тщательно, помолчав, продолжил:

— Дабы доказать вам, что мы с англичанами совершенно розно смотрим на дворянство, расскажу маленький анекдот, который, быть может, вас позабавит. В 1814 году я сопровождал императора Александра в его поездке в Лондон. В ту пору Его Величество удостаивал меня немалого доверия, и мнимое возвышение мое сбли­зило меня с принцем Уэльским **, удостоившим меня многих милос­тей. Однажды принц отвел меня в сторону и сказал:

— Я хотел бы сделать что-нибудь приятное императору; он,

* Одна из главных причин недоразумения состоит в том, что многие люди почитают слова gentleman и gentilhomme (дворянин — фр.) синонимами, меж тем как на самом деле английское слово означает человека хорошо воспитанного, принятого в хорошем обществе.

** В ту пору регент, позже ставший королем под именем Георга IV.


Астольф де Кюстин Россия в 1839 году

кажется, очень любит своего лейб-медика: могу ли я наградить этого человека так, чтобы награда доставила удовольствие и его повелителю?

— Да, сударь, — отвечал я.

— Что же ему даровать?

— Дворянство.

Назавтра доктор *** был произведен в knight (рыцари). Император потребовал у меня, а затем у других приближенных объяснений касательно этого отличия, дающего его лекарю право именоваться сэром, а его жене зваться супругою сэра, то есть леди, однако, несмотря на всю свою проницательность,— а она была велика, — он до самой смерти не мог понять ни наших объяснений, ни сущности нового звания, присвоенного его врачу. Он говорил мне об этом спустя десять лет в Петербурге.

— Император Александр был не одинок в своем неведении,— отвечал я,— так же непонятливы многие умные люди, в первую голову иностранные романисты, выводящие в своих сочинениях англичан, принадлежащих к светскому обществу.

В манерах князя было столько изящества, любезности и прос­тоты, выражение его лица и звук его голоса сообщали — как бы помимо воли говорящего— любому его слову столько лукавого остроумия, что мы оба пришли в прекрасное расположение духа, и беседа наша растянулась на несколько часов.

Мы коснулись множества замечательных особ и предметов всех времен, в особенности же тех, что принадлежат нашей эпохе;

я услышал массу анекдотов, портретов, определений, остроумных замечаний, которыми естественный и просвещенный ум князя К *** невольно одарял меня по ходу беседы; я вкушал редкое и утончен­ное наслаждение и краснел от стыда, вспоминая первоначальное свое суждение о князе как о скучном подагрике. Никогда еще время не летело для меня так быстро, как в течение этого разговора, в котором я был в основном слушателем, разговора столь же поучи­тельного, сколь и забавного.

В России великосветские дамы и господа умеют вести беседу с той непринужденной учтивостью, секрет которой мы, французы, почти полностью утратили. Даже секретарь князя К ***, несмотря на свое французское происхождение, показался мне сдержанным, скромным, чуждым тщеславия и, следственно, презирающим нераз­рывно связанные с ним хлопоты и разочарования.

Если таково следствие деспотической власти, да здравствует Россия *. Справедливо считается, что хороший тон — не более чем

* Автор надеется, что благосклонные читатели простят ему очевидные проти­воречия; учиться — значит противоречить самому себе; только постоянно пересмат­ривая мнение о мире и о себе самом, можно прийти в конце концов к мнению наиболее разумному; высказать его — задача философа, путешественник же должен оставаться верным своей роли; всегда последователен только лжец: с ним я тягаться не желаю.


Письмо пятое

способность уважать того, кто достоин уважения; как же в таком случае могут сохраниться изысканные манеры в стране, где никто ничего не уважает? Будем почтительны без подобострастия — и мы естественно и, так сказать, невольно сделаемся вежливыми.

Как ни старался я в разговоре с князем К *** блюсти осторож­ность, старый дипломат очень скоро постиг направление моих идей

и был им поражен.

— Вы чужды и вашей стране и вашей эпохе,— сказал он

мне,— вы — враг слова как движущей силы политики.

— Вы правы,— согласился я,— по мне, любой способ обнару­жить истинную ценность человека предпочтительнее, нежели пуб­личное красноречие в стране, столь богатой честолюбцами, как наша. Не думаю, чтобы во Франции нашлось много людей с твердым характером, которым бы не грозила опасность принести свои завет­нейшие убеждения в жертву желанию блеснуть прекрасной речью.

— Однако, — возразил русский князь-либерал, — слово всемо­гуще: весь человек и даже нечто, превосходящее человека, выража­ется в слове: оно божественно!

— Я того же мнения,— отвечал я,— потому-то я и не хочу,

чтобы оно становилось продажным.

— Когда такой гений, как господин Каннинг, приковывал к своим речам внимание первых людей Англии и целого мира,— сказал князь, — тогда, сударь, слово политика было не безделицей.

— Какое же благо сотворил этот блестящий гений? И какое зло мог бы он сотворить, будь его слушатели чуть более пылки? Слово, употребляемое в интимной беседе как средство убеждения, слово, применяемое для того, чтобы втайне переменить ход мыслей, напра­вить поведение одного человека или небольшой группы людей, кажется мне благодетельной опорой либо противовесом власти, в публичных же дискуссиях, ведущихся многочисленными полити­ческими собраниями, слово внушает мне страх. С его помощью идеи близорукие и пошлые не раз одерживали победу над возвышенными мыслями и глубоко продуманными планами. Навязать нациям прав­ление большинства — значит отдать их в распоряжение посредст­венностей. Если не такова ваша цель, значит, вы напрасно восхваля­ете власть слова. Толпа почти всегда нерешительна, скупа и нич­тожна; вы возразите мне, приведя в пример Англию; я отвечу, что эта страна вовсе не то, за что ее принимают; конечно, в палатах решение принимает большинство, но это большинство — не что иное, как местная аристократия, уже много лет почти беспрерывно находящаяся у кормила власти. Да и к каким обманам не заставляла парламентская форма правления прибегать людей, возглавляющих эту замаскированную олигархию?.. И этим-то английским порядкам

вы завидуете?

— Но людьми можно управлять либо с помощью страха, либо

с помощью убеждения.

8i


Астольф де Кюстин Россия в 1839 ''оду

— Согласен, но поступок убедительнее слова. Вспомните прус­скую монархию, вспомните Бонапарта: в его царствование свер­шились великие деяния. В начале своего правления Бонапарт прибе­гал более к убеждению, нежели к силе, однако слова свои — а ему не откажешь в красноречии — он обращал только к индивидам, с массами же всегда говорил языком поступков; лишь так и можно потрясать воображение людей, не злоупотребляя Божьим даром;

публично обсуждать закон — значит заранее отнять у людей воз­можность уважать его и, следовательно, ему повиноваться.

— Вы тиран.

— Напротив, я боюсь адвокатов и вторящих им газетчиков, чьи речи живут не долее суток; вот тираны, грозящие нам сегодня.

— Приезжайте к нам, вы научитесь опасаться иных тиранов.

— Сколько ни старайтесь, князь, уж вам-то не удастся внушить мне дурное мнение о России.

— Не судите о ней ни по мне, ни по одному из русских, повидавших свет; природа создала нас столь гибкими, что мы становимся космополитами, чуть только покинем пределы отечества;

а ведь подобный склад ума сам по себе есть сатира на наше правительство!..

Тут, несмотря на привычку говорить откровенно обо всем на свете, князь испугался меня, себя, а главное, прочих пассажиров и пустился в рассуждения весьма туманные.

Я не стану понапрасну напрягать память, дабы воспроизвести его реплики, утратившие вместе с искренностью и блеск формы, и новизну идей. Князь довершил свой рассказ о характере людей и установлений своей страны позже, когда мы остались одни. Вот что запомнилось мне из его рассуждений:

«Всего четыре столетия отделяют Россию от нашествия варва­ров, Запад же пережил подобное испытание четырнадцать веков назад: цивилизация, имеющая за плечами на тысячу лет больше, создала нравы, несравнимые с нравами русских.

За много столетий до вторжения монголов скандинавы послали к славянам, в ту пору ведшим совсем дикое существование, своих вождей, которые стали княжить в Новгороде Великом и Киеве под именем варягов; эти чужеземные герои, явившиеся в сопровождении немногочисленного войска, стали первыми русскими князьями, а к их спутникам восходят древнейшие дворянские роды России. Варяги, принимаемые за некиих полубогов, приобщили русских кочевников к цивилизации. В то же самое время константинополь­ские императоры и патриархи привили им вкус к византийскому искусству и византийской роскоши. Таков был, с позволения ска­зать, первый слой цивилизации, растоптанный татарами, когда эти новые завоеватели обрушились на Россию.


Письмо пятое

От баснословных эпох российской истории до нас дошла па­мять о святых мужах и женах — законодателях христианских наро­дов. Первые славянские летописи рассказывают о подвигах мужест­венных и воинственных князей. Память о них пронзает тьму, как пробивается сквозь тучи в грозовую ночь свет звезд. Рюрик, Олег, княгиня Ольга, святой Владимир, Святополк, Мономах— власти­тели, не схожие с великими людьми Запада ни характерами, ни

именами.

В них не было ничего рыцарского, это — ветхозаветные цари:

нация, которую они покрыли славой, недаром соседствует с Азией;

оставшись чуждой нашим романтическим идеям, она сберегла древ­ние патриархальные нравы.

Русские не учились в той блистательной школе прямодушия, чьи уроки рыцарская Европа усвоила так твердо, что слово честь долгое время оставалось синонимом верности данному обещанию, а слово чести по сей день почитается священным даже во Франции, забыв­шей о стольких других вещах! Благодетельное влияние крестонос­цев, равно как и распространение католической веры, не пошло далее Польши; русские — народ воинственный, но сражаются они ради победы, берутся за оружие из послушания или корысти, польские же рыцари бились из чистой любви к славе: поэтому, хотя вначале две эти нации, два ростка одного и того же корня, имели между собой очень много общего, история, наставник народов, развела их так далеко одну от другой, что русским политикам потребуется больше столетий на то, чтобы сблизить их снова, чем потребовалось религии и обществу на то, чтобы их разлучить *.

Покуда Европа переводила дух после многовековых сражений за Гроб Господень, русские платили дань мусульманам, возглавляе­мым Узбеком, продолжая, однако, как и прежде, заимствовать искусства, нравы, науки, религию, политику с ее коварством и об­манами и отвращение к латинским крестоносцам у греческой им­перии. Примите в расчет эти религиозные, гражданские и полити­ческие обстоятельства, и вы не удивитесь ни тому, что слово русско­го человека крайне ненадежно (напомню, это говорит русский князь), ни тому, что дух хитрости, наследие лживой византийской культуры, царит среди русских и даже определяет собою всю общественную жизнь империи царей, удачливых преемников Баты-

евой гвардии.

Абсолютный деспотизм, какой господствует у нас, установился

в России в ту самую пору, когда во всей Европе рабство было уничтожено. После нашествия монголов славяне, до того один из свободнейших народов мира, попали в рабство сначала к за­воевателям, а затем к своим собственным князьям. Тогда рабство сделалось не только реальностью, но и основополагающим законом

* См. письмо четырнадцатое.


Астольф де Кюстин Россия в 1839 году

общества. Оно извратило человеческое слово до такой степени, что русские стали видеть в нем всего лишь уловку; правительство наше живет обманом, ибо правда страшит тирана не меньше, чем раба. Поэтому, как ни мало говорят русские, они всегда говорят больше, чем требуется, ибо в России всякая речь есть выражение религиозно­го или политического лицемерия.

Автократия, являющаяся не чем иным, как идолопоклонничес­кой демократией, уравнивает всех точно так же, как это делает демократия абсолютная.

Наши самодержцы некогда на собственном опыте узнали, что такое тирания. Русские великие князья * были вынуждены душить поборами свой народ ради того, чтобы платить дань татарам;

нередко по прихоти хана их самих увозили, точно рабов, в глубины Азии, в орду, и царствовали они лишь до тех пор, пока беспреко­словно повиновались всем приказам, при первом же неповиновении лишались трона; так рабство учило их деспотизму, а они, сами подвергаясь насилию, в свой черед приучали к нему народы **; так с течением времени князья и нация развратили друг друга.

Заметьте, однако, что на Западе в это время короли и их знатнейшие вассалы соревновались в великодушии, даруя народам свободу.

Сегодня поляки находятся по отношению к русским в точно таком же положении, в каком находились те по отношению к мон­голам при наследниках Батыя. Освобождение от ига далеко не всегда способствует смягчению нравов. Иногда князья и народы, подобно простым смертным, вымещают зло на невинных жертвах;

они мнят, что их сила — в чужих мучениях.

— Князь,— возразил я, выслушав пространные рассуждения своего собеседника, — я вам не верю. Вы выказываете чрезвычайную утонченность ума, пренебрегая национальными предрассудками и расписывая вашу страну чужестранцу таким образом, но я столь же мало доверяю вашему смирению, сколь и гордыне других русских.

— Через три месяца, — отвечал князь, — вы отдадите должное и мне, и власти слова, а пока, воспользовавшись тем, что мы одни (он огляделся по сторонам),— я хочу обратить ваше внимание на самое важное обстоятельство; я хочу дать вам ключ ко всему, что вы увидите в России. Имея дело с этим азиатским народом, никогда не упускайте из виду, что он не испытал на себе влияния рыцарского и католического; более того, он яростно противостоял этому влиянию.

* Так русские долгое время именовали московских князей.

** Беспробудная дрема славян— следствие этого многовекового рабства, свое­образной политической пытки, заставляющей народы и царей растлевать друг друга.


Письмо пятое

— Вы заставляете меня гордиться собственной проницательнос­тью; я как раз недавно писал одному из друзей, что, судя по всему, тайной пружиной русской политики является религиозная нетер­пимость.

— Вы блестяще угадали то, что вам предстоит увидеть: вы даже не можете вообразить себе, как велика нетерпимость русских; те из них, кто наделены просвещенным умом и бывали в европейских странах, прилагают величайшие усилия, дабы скрыть свое мнение о триумфе греческого православия, которое они отождествляют с рус­ской политикой. Не вникнув в существо этого явления, невозможно понять что бы то ни было ни в наших нравах, ни в нашей политике. Не подумайте, например, что разгром Польши есть следствие злопа­мятства императора; он — результат холодного и глубокого расчета. С точки зрения правоверных русских, эти зверства достойны вели­чайшей похвалы; сам Святой Дух нисходит на самодержца и воз­носит его душу превыше человеческих чувств, а Господь благослов­ляет исполнителя его высших предначертаний; по этой логике, чем больше варварства в поступках судей и палачей, тем больше в них святости. Ваши легитимистские журналисты не знают, что делают, когда ищут себе союзников среди схизматиков. Скорее в Европе разразится революция, нежели российский император согласится принять сторону католиков; даже протестанты воссоединятся с па­пой раньше русского самодержца, ибо протестантам, чьи верования выродились в системы, а религия — в философическое сомнение, осталось принести в жертву Риму лишь свою сектантскую гордыню, император же положительно и всерьез обладает духовной властью и добровольно с ней не расстанется. У Рима и у всех, кто связан с Римской церковью, нет врага более страшного, чем московский самодержец, земной глава своей Церкви, и мне странно, что прони­цательные итальянцы до сих пор не постигли опасностей, грозящих им со стороны России *. Это весьма правдивое описание поможет вам понять, сколь ложны иллюзии, которыми обольщаются париж­ские легитимисты.

По этому монологу князя К *** вы можете судить обо всех остальных; замечу, что всякий раз, когда дело доходило до утверж­дений, рискующих оскорбить московитскую гордость, князь умол­кал, если не был совершенно уверен, что никто не может нас

услышать.

Признания его заставили меня задуматься, а раздумья вселили

в мою душу страх.

Этой стране, которую наши нынешние мыслители долгое время не принимали в расчет из-за ее чрезвычайной отсталости, суждено такое же — если не более — великое будущее, как пересаженному в американскую почву английскому обществу,

— Князь К *** был католиком. Все русские, стремящиеся к независимости ума и веры, склоняются к переходу под покровительство Римской церкви.


Астольф де Кюстин Россия в 1839 ''оду

чересчур прославленному философами, чьи теории породили сегод­няшнюю нашу демократию, со всеми ее злоупотреблениями.

Если воинский дух, господствующий в России, не создал ничего подобного нашей религии чести, если русские солдаты не так блистательны, как наши, это не означает, что русская нация менее сильна; честь— земное божество, но в жизни практической долг играет не менее важную роль, чем честь, а может быть, и более важную; в нем меньше великолепия, но больше упорства и мощи. Этой земле не суждено родить героев Тассо или Ариосто, но герои, способные вдохновить нового Гомера и нового Данте, могут воскрес­нуть на развалинах нового Илиона, осажденного новым Ахиллом, воителем, который один стоил всех прочих персонажей «Илиады».

Я убежден, что отныне миром будут править народы не самые беспокойные, но самые терпеливые *: просвещенная Европа скло­нится только перед силой действительной, меж тем действительная сила наций — это покорство правящей ими власти, подобно тому как сила армий — дисциплина. Впредь ложь будет вредить в пер­вую голову тем, кто станет к ней прибегать; правда заново входит в силу, ибо годы забвения возвратили ей юность и могущество.

Когда наша космополитическая демократия принесет свои пос­ледние плоды, внушив целым народам ненависть к войне, когда нации, именуемые светочами просвещения, обессилеют от полити­ческого распутства и, опускаясь все ниже и ниже, впадут в спячку и сделаются предметом всеобщего презрения, вследствие чего всякий союз с этими обеспамятевшими от эгоизма нациями будет признан невозможным, тогда рухнут преграды, и северные орды вновь хлы­нут на нас, тогда мы падем жертвами последнего нашествия — нашествия не темных варваров, но хитрых и просвещенных власти­телей, знающих больше нас, ибо наши собственные злоупотребления научат их, как можно и должно править.

Провидение неспроста копит столько безде







Дата добавления: 2015-10-15; просмотров: 256. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Обзор компонентов Multisim Компоненты – это основа любой схемы, это все элементы, из которых она состоит. Multisim оперирует с двумя категориями...

Композиция из абстрактных геометрических фигур Данная композиция состоит из линий, штриховки, абстрактных геометрических форм...

Важнейшие способы обработки и анализа рядов динамики Не во всех случаях эмпирические данные рядов динамики позволяют определить тенденцию изменения явления во времени...

ТЕОРЕТИЧЕСКАЯ МЕХАНИКА Статика является частью теоретической механики, изучающей условия, при ко­торых тело находится под действием заданной системы сил...

Мотивационная сфера личности, ее структура. Потребности и мотивы. Потребности и мотивы, их роль в организации деятельности...

Классификация ИС по признаку структурированности задач Так как основное назначение ИС – автоматизировать информационные процессы для решения определенных задач, то одна из основных классификаций – это классификация ИС по степени структурированности задач...

Внешняя политика России 1894- 1917 гг. Внешнюю политику Николая II и первый период его царствования определяли, по меньшей мере три важных фактора...

ОСНОВНЫЕ ТИПЫ МОЗГА ПОЗВОНОЧНЫХ Ихтиопсидный тип мозга характерен для низших позвоночных - рыб и амфибий...

Принципы, критерии и методы оценки и аттестации персонала   Аттестация персонала является одной их важнейших функций управления персоналом...

Пункты решения командира взвода на организацию боя. уяснение полученной задачи; оценка обстановки; принятие решения; проведение рекогносцировки; отдача боевого приказа; организация взаимодействия...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.013 сек.) русская версия | украинская версия