Студопедия — Письмо второе. Главный недостаток немецкого народа, олицетворенный фигу­рой Лютера, — это склонность к физическим радостям; в наши дни эту склонность ничто не сдерживает;
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

Письмо второе. Главный недостаток немецкого народа, олицетворенный фигу­рой Лютера, — это склонность к физическим радостям; в наши дни эту склонность ничто не сдерживает;






Главный недостаток немецкого народа, олицетворенный фигу­рой Лютера, — это склонность к физическим радостям; в наши дни эту склонность ничто не сдерживает; напротив, все поощряет ее. Так, принося свое достоинство, а может быть, и свою независимость в жертву бесплодной мечте о сугубо материальном благополучии, немецкая нация, скованная чувственной политикой и рассудочной религией, изменяет самой себе и всему миру. У каждого народа, как и у каждого индивида, есть свое предназначение: если Германия забыла о своем призвании, виновата в этом прежде всего Пруссия — древняя колыбель той непоследовательной философии, которую

здесь из вежливости именуют религией.

Сегодня Францию представляет в Пруссии посол, полностью удовлетворяющий всем требованиям, какие в наши дни предъявля­ются к государственному мужу. Он не напускает на себя таинствен­ности, не прерывает речь деланными паузами, не прибегает к бес­полезным недомолвкам, — одним словом, ничем не выдает сознания собственного величия. О занимаемой им должности окружающие помнят лишь оттого, что признают за ним все достоинства, необ­ходимые для того, чтобы с нею справляться. Угадывая с исключи­тельной чуткостью потребности и наклонности современного общес­тва, он спокойно движется в будущее, не презирая уроков прошлого;

он принадлежит к узкому кругу людей старого времени, принося­щих пользу времени новому.

Уроженец той же провинции, что и я, он сообщил мне множест­во любопытных подробностей из жизни моих родных, до сей поры остававшихся мне неизвестными; слушая его, я испытал огромное душевное наслаждение и не боюсь признаться в этом, ибо священ­ный восторг, вызываемый в нашей душе героизмом наших предков,

не имеет ничего общего с гордыней.

Я опишу вам без утайки все чувства, какие испытал, слушая его рассказы, но вначале позвольте познакомить вас с некоторыми сведениями, какие мне ко времени моего приезда в Берлин уже были

известны.

Я знал, что в архивах французского посольства в Берлине

хранятся письма и дипломатические ноты, представляющие боль­шой интерес для всех людей вообще и для меня в особенности: они

принадлежат перу моего отца.

В 1792 ГОДУ) в двадцать два года, он был послан правительством Людовика XVI, уже год как сделавшегося конституционным монар­хом, ко двору герцога Брауншвейгского с важной и деликатной миссией. Речь шла о том, чтобы склонить герцога отказаться от командования союзными войсками, выступающими против Фран­ции. Французские государственные мужи справедливо полагали, что катаклизмы нашей революции будут грозить королю и стране меньшими опасностями, если чужестранцы расстанутся с надеждой насильственно прервать ее течение.


Астольф де Кюстин Россия в 1839 году

Батюшка прибыл в Брауншвейг слишком поздно: герцог уже дал согласие встать во главе союзной армии. Тем не менее нрав и таланты молодого Кюстина снискали ему на родине такое уваже­ние, что его не отозвали назад в Париж, но отправили к прусскому двору, дабы он попытался отговорить короля Вильгельма II от участия в коалиции, чьей армией намеревался командовать герцог Брауншвейгский.

Незадолго до приезда моего отца в Берлин господин де Сегюр, представлявший в ту пору Францию при прусском дворе, потерпел неудачу в этих сложных переговорах. Моему отцу предстояло его сменить.

Король Вильгельм принял господина де Сегюра плохо, так плохо, что, вернувшись однажды вечером к себе домой в совершен­ном отчаянии и сочтя свою репутацию ловкого дипломата навсегда запятнанной, посол попытался покончить с собой; лезвие кинжала вошло в его грудь не слишком глубоко, и самоубийца остался жив, но был вынужден покинуть Пруссию.

Событие это поразило проницательных политиков Европы: ни­кто из них не мог объяснить причины, по которым прусский король оказал до крайности нелюбезный прием человеку столь знатного происхождения и столь острого ума.

Я знаю из надежного источника анекдот, проливающий некото­рый свет на этот эпизод, по сей день остающийся загадкой; дело вот в чем: в пору своего триумфа при дворе императрицы Екатерины господин де Сегюр часто забавлял окружающих насмешками над племянником Фридриха Великого, который позднее сделался коро­лем под именем Фридриха Вильгельма II; он глумился над любов­ными похождениями будущего монарха и над ним самим, а однаж­ды послал императрице записку, где, в согласии со вкусами той эпохи, начертал сатирические портреты Фридриха Вильгельма и его приближенных.

После смерти Фридриха Великого политические обстоятельства внезапно переменились, царица стала искать союза с Пруссией и, дабы новый король поскорее решился принять сторону России против Франции, недолго думая послала ему записку господина де Сегюра, которого Людовик XVI только что назначил французским послом в Берлине.

Приезду моего отца в столицу Пруссии предшествовало еще одно любопытное происшествие, свидетельствующее о том, какое сочувствие вызывала в ту пору в цивилизованном мире французская революция.

Проект Пильницкой декларации был уже написан, но члены коалиции полагали необходимым как можно дольше скрывать от Франции условия этого союза. Прусский король уже располагал черновиком договора, но никто из французских агентов его еще не видел.


Письмо второе

Однажды поздним вечером, возвращаясь пешком домой, гос­подин де Сегюр заметил, что какой-то человек, закутанный в плащ, идет за ним по пятам; посол ускоряет шаг, незнакомец не отстает; он переходит на другую сторону улицы, незнакомец следует его приме­ру; он останавливается, незнакомец отступает и также останавлива­ется в некотором отдалении. Господин де Сегюр не был вооружен;

памятуя о неприязни немцев к нему лично и о сложности политичес­кой обстановки, он, вдвойне встревоженный, пускается бежать в сто­рону дома, но ему не удается опередить таинственного незнакомца, который подбегает к дверям одновременно с ним и, бросив к его ногам довольно толстую связку бумаг, тут же исчезает. Подняв бумаги, господин де Сегюр посылает своих слуг вдогонку за тем, кто их принес, но безуспешно.

В связке бумаг господин де Сегюр обнаружил проект Пильниц-кой декларации, списанный слово в слово прямо в кабинете короля прусского: вот каким образом благодаря помощи людей, тайно сочувствующих новым идеям, французы получили первые сведения об этом документе, вскоре получившем всемирную известность.

Обстоятельства, против которых бессильны и таланты и воля человеческие, вынудили моего отца отказаться от новых попыток переубедить прусский кабинет, однако, несмотря на эту неудачу, он снискал уважение и даже дружеское расположение всех тех особ, с которыми ему пришлось иметь дело, не исключая короля и его министров, чем вознаградил себя за неуспех своей политической миссии.

Берлинцы до сих пор помнят безупречный такт, с которым мой отец выходил из сложных положений, подстерегавших его в столице Пруссии. Прибыв к прусскому двору в качестве посла тогдашнего французского правительства, он встретил в Берлине свою тещу, госпожу де Сабран, бежавшую сюда от преследований этого самого правительства. В ту пору политика входила в каждый дом, и не только народы, но даже семьи страдали от распрей и разноречий.

Когда батюшка собрался возвратиться во Францию, дабы дать отчет о своих переговорах, теща его, прибегнув к помощи всех берлинских друзей, попыталась воспрепятствовать исполнению это­го намерения. Некий господин Калкреут, племянник прославленно­го соратника принца Генриха Прусского, едва ли не на коленях умолял молодого Кюстина не покидать Берлина или, по крайней мере, дождаться в эмиграции того часа, когда он сможет снова служить своему отечеству. Он предсказал моему отцу все, что сулит ему возвращение на родину.

События ю августа потрясли Европу. Людовик XVI томился в заключении, повсюду царил хаос; ежедневно новые ораторы поднимались на трибуну, и каждый опровергал все сказанное его предшественниками; внутри Франции, равно как и за ее пределами, анархия освобождала людей, состоявших на службе у французского


Астольф де Кюстин Россия в 1839 "Viy

правительства, от всяких обязательств. Правительство это, объяс­няли моему отцу, не умеет ни справиться с собственным народом, ни снискать почтение соседей, ни уважать свои собственные решения;

одним словом, доброжелатели всеми возможными средствами пыта­лись внушить моему отцу, что его верность людям, стоящим во главе французского государства,— героизм, достойный не столько вос­хищения, сколько осуждения.

Но батюшка остался глух к их уговорам; он ни в чем не желал погрешить против совести и вел себя так, как приказывал старинный девиз нашего рода: «Исполни свой долг, а там — будь что будет».

«Меня послало сюда это правительство, — отвечал он дру­зьям, — я обязан возвратиться и дать отчет в том, что сделал, тем, кто меня послал; это мой долг».

Итак, мой отец, этот безвестный Регул, рожденный в стране, где вчерашний героизм затмевают сегодняшняя слава и завтрашнее тщеславие, со спокойной душой отправился во Францию, где его ждал эшафот.

На родине дела обстояли так ужасно, что, отложив в сторону попечение о политике, отец немедленно отправился добровольцем в расположение Рейнской армии, которой командовал мой дед, генерал Кюстин. Он с честью сражался в двух кампаниях, а когда генерал, открывший нашим войскам путь к победе, возвратился в Париж, где его подстерегала смерть, последовал за ним, дабы встать на его защиту. Оба погибли на эшафоте. Но отец на полгода пережил деда: он не был осужден вместе с жирондистами, среди которых, однако, было немало его близких друзей.

Он умер смертью мученика — умер, как и подобает мученику, не признанным современниками.

За просвещенный патриотизм и бескорыстную преданность делу свободы отец и сын получили одинаковую награду.

Вчера наш нынешний посланник при берлинском дворе дал мне возможность познакомиться с дипломатической перепиской, кото­рую вел мой отец в пору его пребывания при этом дворе.

Переписка эта исполнена исключительного благородства и простоты; она — образец дипломатического стиля в том, что касается формы изложения и логики рассуждений, а также достой­ный пример осторожности и отваги. Читая эти письма, видишь, как, разделенные взаимным непониманием, натравливаемые одна на другую, сталкиваются Европа и Франция, как, несмотря на меры, предлагаемые горсткой мудрых людей, которых их мужественная умеренность обрекает на бесплодную гибель, Францию затопляет хаос. Зрелость ума, деликатность и сила характера, основательность знаний, верность суждений, ясность мысли и скрывающаяся за всем этим душевная мощь отца поразительны, а ведь он был еще совсем молод, да к тому же вырос в эпоху, когда детей никто не принимал всерьез, когда талант почитался следствием опытности.


Письмо второе

Господин де Ноай, занимавший в то время должность француз­ского посла в Вене и отправивший несчастному Людовику XVI прошение об отставке, известил моего отца о принятом им решении. Письма его, также хранящиеся в нашем берлинском архиве, содер­жат самые лестные отзывы о новом дипломате, которому он пред­сказывает блестящую будущность... Как далек был господин де Ноай от мысли, что юному послу отмерен столь короткий срок!!!

Отец мой не был тщеславен, но одобрение человека опытного и тем более беспристрастного, что он сам намеревался избрать путь, противоположный тому, которым собрался идти посол в Берлине, не могло оставить равнодушным даже этого стоика.

Влекомый чувством долга, отец мой возвратился в Париж, и это его погубило. Одно обстоятельство, неизвестное широкой публике, позволяет мне сказать, что смерть его была не просто благородна, но величественна. Обстоятельство это достойно подробного рассказа, однако, поскольку в этой истории важную роль играет моя мать, я должен прежде обрисовать вам ее характер.

Мои путевые заметки суть мои мемуары: вот отчего я с легким сердцем начинаю книгу о поездке в Россию с истории, волнующей меня гораздо больше, чем любые сведения, которые мне суждено

узнать в дальних странствиях.

Генерала Кюстина призвали в Париж; доносы завистников

обрекли его на гибель.

Еще в армии он узнал о казни короля; газетные статьи вызвали у него негодование, которого он не смог сдержать в присутствии комиссаров Конвента. По их словам, он воскликнул: «Я служил своему отечеству и защищал его от чужеземного нашествия, но разве можно служить тем людям, что правят нами сегодня?»

Восклицание это, пересказанное Робеспьеру Мерленом из Ти-онвиля и его спутником, обрекло генерала на смерть.

Матушка в эту пору укрывалась вместе со мной в нормандской глуши; я был еще совсем мал. Узнав о возвращении генерала Кюстина в Париж, отважная молодая женщина сочла своим долгом покинуть уединение, оставить младенца-сына и броситься на по­мощь свекру, с которым ее семейство уже несколько лет находилось в сеоре из-за выказывавшихся им с самых первых дней Революции политических симпатий. Ей тяжело было расстаться со мной, ибо она была матерью в полном смысле этого слова, однако сочувствие к чужому несчастью всегда имело исключительную власть над серд­цем этой великодушной женщины.

Я остался с няней, выросшей в нашем лотарингском имении и безгранично преданной нашему семейству; позже она привезла

меня в Париж.

Если что и могло спасти генерала Кюстина, так это самоотвер­женность и отвага его снохи.

Первая их встреча была особенно трогательна оттого, что


Астольф де Кюстин Россия в 1839 году

явилась для узника полной неожиданностью. При виде матушки старый воитель счел себя спасенным. В самом деле, ее молодость, красота, робость, — не мешавшая ей, однако, проявлять при необ­ходимости львиную отвагу,— очень скоро внушили беспристраст­ной публике, журналистам, народу и даже судьям революционного трибунала столько сочувствия, что людям, желавшим генералу смер­ти, пришлось обратить внимание на красноречивейшего из его защитников, его сноху; они решили запугать молодую женщину.

В ту пору правительство еще не опускалось до того бесстыдства, с каким стало действовать позже. Матушку осмелились арестовать лишь после гибели свекра и мужа; однако люди, боявшиеся заклю- i чить ее в тюрьму, не побоялись нанять бандитов, которым посулили | денег за ее смерть; «сентябристы», как называли тогда этих голово- ' резов, несколько дней подряд ожидали матушку на ступенях Двор­ца правосудия, а их покровители не преминули предупредить ма- ' тушку об опасности, какой она подвергается, отправляясь в трибу­нал. Однако ничто не могло остановить эту женщину; каждое заседание она проводила, сидя у ног свекра, и мужество ее трогало

даже палачей.

Оставшееся время она употребляла на то, чтобы втайне хода­тайствовать за генерала перед членами революционного трибунала и комитетов. Унижения, которые она сносила во время этих визитов, прием, оказанный ей иными государственными мужами того време­ни, наверняка достойны отдельного описания. Однако я не могу вдаваться в подробности, ибо они мне неведомы. Матушка не любила говорить об этом периоде своей жизни, славном, но мучи­тельном; рассказывать о нем было все равно, что пережить его

заново.

Визиты к власть имущим матушка совершала в сопровождении моего отца, облачившегося по этому случаю, согласно тогдашней моде, в простонародное платье; в короткой куртке — «карманьоле», без галстука, с коротко постриженными, ненапудренными волоса­ми, отец обычно ждал матушку на лестнице или в прихожей, если

таковая имелась.

На одном из последних заседаний трибунала единственный взгляд, брошенный матушкой на женщин из публики, исторг у них" слезы, а между тем эти мегеры слыли особами весьма хладнокров­ными. Их именовали фуриями гильотины и вязальщицами Робес­пьера. Знаки сочувствия, выказанные этими бесноватыми негодяй­ками снохе Кюстина, до такой степени разгневали Фукье-Тенвиля, что он тотчас отдал наемным убийцам, дежурившим у дверей Дворца правосудия, тайный приказ пустить в ход ножи.

Обвиняемого отвели назад в тюрьму; сноха его вышла из Двор-i ца правосудия; ей нужно было спуститься по лестнице и пешком, в одиночестве, дойти до фиакра, ожидавшего ее поодаль. Никто не осмеливался открыто сопровождать матушку из страха умножить


Письмо второе

грозившую ей опасность. Робкая дикарка, она всю жизнь инстинк­тивно, беспричинно боялась толпы. Вообразите себе лестницу Двор­ца правосудия — долгую череду ступеней, покрытых разъяренной, свирепой толпой, которая уже приобрела отвратительную опыт­ность и слишком привыкла безнаказанно проливать кровь, чтобы

смутиться очередным убийством.

Матушка, трепеща, останавливается на верхней площадке; она ищет глазами место, где несколько месяцев назад погибла госпожа де Ламбаль. Один из друзей отца сумел передать ей в зале суда записку, где предупредил о необходимости держаться еще осторож­нее, чем обычно, но предупреждение это лишь ухудшило дело: от ужаса матушка едва не потеряла голову; она решила, что погибла — а именно это и могло ее погубить. «Если я споткнусь, если упаду, как госпожа де Ламбаль, все будет кончено», — твердила она сама себе, а разъяренная толпа меж тем обступала ее все теснее. Отовсю­ду слышались крики: «Это Кюстинша, сноха изменника!», страш­ные ругательства и проклятия.

Как спуститься вниз, как пройти сквозь эту адскую орду? Одни головорезы с саблями наголо преграждали матушке дорогу, другие, скинув куртки, закатав рукава, отстраняли от себя жен, явно готовясь начать резню; опасность возрастала с каждой секундой. Матушка понимала, что, стоит ей выказать малейшую слабость, убийцы свалят ее на землю и прикончат; она говорила мне, что до крови кусала себе руки и губы, чтобы не побледнеть. Наконец, подняв глаза, она увидела, что к ней приближается одна из самых отвратительных уличных торговок с младенцем на руках. Ведомая Господом, покро­вителем матерей, «сноха изменника» подходит к этой матери из простонародья (а мать — больше, чем женщина) и говорит ей:

«Какой у вас прелестный ребенок!» — «Возьмите его,— отвечает та, понявши все с полуслова и полувзгляда, — я заберу его у вас внизу».

Искра материнской любви пронзила сердца двух женщин — и толпа почувствовала это. Матушка взяла ребенка, поцеловала его и пошла сквозь потрясенную толпу, укрываясь этим новоявленным

щитом.

Естественный человек взял верх над человеком, изуродованным

социальным недугом; варвары, именуемые цивилизованными людь­ми, склонили головы перед двумя матерями. Сноха предателя, угады­вая, что спасение близко, спустилась по ступеням Дворца правосу­дия, пересекла двор и подошла к воротам; никто ее и пальцем не тронул, никто не выкрикнул ей вслед ни единого бранного слова;

у ворот она отдала ребенка его родной матери, и две женщины немедля разошлись, даже не простившись; ни для изъявления благо­дарности, ни для разговоров место было неподходящее; больше они никогда не виделись и ничего не узнали друг о друге: душам двух матерей суждено было свидеться в ином мире.

Однако спасшаяся чудом молодая женщина не смогла спасти


А. дс Кюстин, т.

 

 


Астольф де Кюстин Россия в 1839 году

своего свекра. Он погиб! Старый воитель увенчал достойную жизнь достойной смертью; он нашел в себе мужество умереть по-христиан­ски: об этой смиренной жертве, труднейшей из всех в эпоху, когда и пороки и добродетели пребывали под эгидой философии, свиде­тельствует его письмо к сыну; с простодушием святого генерал Кюстин писал моему отцу накануне казни: «Не знаю, как я поведу себя в последнее мгновение; не люблю хвалиться, пока дело не сделано».

И эту-то величественную скромность тогдашние слепцы из по­роды вольнодумцев именовали трусостью!.. Но что же мешало ему похвалиться заранее своей отвагой, а если сил в решающий миг не достанет, нарушить обещание? Что мешало? любовь к истине, заглу­шающая даже честолюбие; чувство, о котором мелкие душонки не имеют понятия.

По дороге на казнь генерал Кюстин целовал распятие, с кото­рым расстался, лишь сойдя с роковой телеги. Благочестивое мужест­во украсило его смерть, как воинское мужество украшало его жизнь, но привело в негодование парижских Брутов.

В письме он просил моего отца вступиться за его доброе имя. Возвышенное простодушие солдата, полагающего, что казнь по приказу Робеспьера способна запятнать чью-то репутацию! Что может быть более трогательно, чем эта вера жертвы в могущество палача?

Накануне смерти мой дед в последний раз увиделся со своей снохой; к ее удивлению, свидание состоялось не в камере, а во вполне уютной комнате. «Меня переселили на эту ночь, — объяснил узник,— чтобы поместить на мое место королеву: ведь моя камера самая скверная во всей тюрьме».

Несколькими годами раньше он однажды зимой проиграл в Вер­сале, на половине королевы, з°° °00 франков; в ту пору Мария Антуанетта, блистательная, вызывающая всеобщую зависть, сочла бы безумцем того, кто сказал бы ей, что ее последним приютом станет тюрьма Консьержери. Дед мой, подобно всем придворным обожавший королеву, не мог без боли думать об участи, ожидавшей дочь Марии Терезии; он забывал о собственных горестях, когда вспоминал о превратностях судьбы этой женщины, столь надменной со знатью, столь приветливой с челядью; он не уставал поражаться их удивительной встрече у подножия эшафота.

Во время суда над генералом Кюстином мой отец сочинил и издал защитительную речь, сдержанно, но правдиво характеризо­вавшую политические и военные деяния его отца. Эта защититель­ная речь, текст которой он развесил на стенах парижских домов, не возымела никакого действия, но навлекла на ее автора ненависть Робеспьера вкупе с монтаньярами, и без того раздраженными друж­бой молодого Кюстина со всеми великодушными и рассудитель­ными людьми того времени. Сын генерала Кюстина был обречен;


Письмо второе

вскоре после казни отца он очутился в тюрьме. Террор с каждым днем набирал силу; арест был равносилен приговору; суд превра­тился в пустую формальность.

Матушка моя была еще на свободе и, хотя поведение ее во время процесса генерала Кюстина привлекло к ней всеобщее внимание, добилась позволения ежедневно навещать мужа в тюрьме Ла Форс. Понимая, что ему грозит скорая и неминуемая гибель, она употреби­ла все силы на подготовку побега; так велико было ее обаяние, что ей удалось взять в союзницы дочь тюремного смотрителя; впрочем, важнее очарования матушки оказались ее деньги и посулы. План побега, разработанный матушкой в результате многодневных на­блюдений, заключался в следующем.

Отец мой был невысок ростом, хрупок и выглядел достаточно молодо и обаятельно, чтобы в женском платье сойти за женщину. Простившись с ним, матушка нарочно всякий раз выходила на улицу в сопровождении дочери тюремного смотрителя, Луизы; обе женщины проходили вместе мимо часовых, стражников и солдат муниципальной гвардии; все эти люди, привыкшие к тому, что дочь тюремщика провожает всех посетителей тюрьмы, доверяли этой юной особе и позволяли ей самостоятельно закрывать за родствен­никами и друзьями заключенных двери, ведущие на лестницу. После смерти свекра матушка носила траурное платье, черную шляпу и густую вуаль, что было вовсе небезопасно, ибо в ту несчаст­ную эпоху никому не дозволялось выказывать скорбь. Родители мои уговорились, что в назначенный день отец переоденется в платье жены, матушке же отдаст свое платье дочь тюремного сторожа;

затем узник вместе с лже-Луизой покинет тюрьму обычным пу­тем, а настоящая Луиза воспользуется черным ходом. Дело проис­ходило в январе; уходить решили в сумерки, незадолго до того часа, когда на улицах зажигаются фонари. Луиза была хорошенькая блондинка, почти такая же очаровательная, как моя матушка, кото­рой недавно исполнилось двадцать два года и которая, несмотря на все обрушившиеся на нее несчастья, не утратила ни красоты, ни здоровья. Матушка условилась с Луизой, что та, попав известным ей одной путем на улицу, подойдет к фиакру одновременно с узником и получит из его рук тридцать тысяч франков золотом, которые доставит к воротам тюрьмы один из матушкиных друзей. Одновре­менно девушка получит письменное обязательство моего отца вы­плачивать ей пожизненную пенсию в две тысячи франков.

Все было как следует продумано и обговорено, оставалось только назначить день. Выбор предоставили Луизе, которая хорошо знала нрав и привычки муниципальных гвардейцев и почитала некоторых из них менее опасными; наконец настал день, когда медлить было больше нельзя — через сутки батюшке предстояло отправиться в Консьержери, а оттуда в трибунал, иначе говоря, на смерть: стоял январь 1794 года.


Астольф де Кюстин Россия в 1839 году

Накануне решающего дня заговорщики устроили в камере мо­его отца репетицию и со всевозможным тщанием примерили кос­тюмы, приготовленные для завтрашнего спектакля.

Матушка возвратилась домой, окрыленная надеждой; ей следо­вало вернуться в тюрьму лишь на следующий день к вечеру, с тем чтобы уже через час покинуть ее вместе с супругом.

Между тем революционные власти продолжали свирепствовать:

как раз накануне дня, на который был назначен побег, Конвент опубликовал декрет, осуждающий на смерть всякого, кто поможет бежать государственному преступнику; Закон гласил, что и пособ­ники беглецов, и те, кто дадут им приют, и — это звучит совсем невероятно — те, кто не донесли о побеге, — будут подвергнуты одина­ковому наказанию!..

Газета с текстом этого ужасного закона была не из тех, какие прячут от заключенных. Смотритель тюрьмы Ла Форс, отец Луизы, с умыслом занес ее в камеру моего отца. Это произошло утром того дня, когда должен был состояться побег.

После полудня, немного раньше назначенного часа, матушка отправилась в тюрьму. Под лестницей ее ждала заплаканная Луиза. «Что случилось, дитя мое?» — спросила матушка. — «О, судары­ня,— отвечала Луиза, от волнения забыв, что по новым законам следует обращаться ко всем на «ты»,— уговорите его, вы одна можете его спасти; я умоляю его с самого утра: он и думать не хочет об исполнении нашего плана».

Матушка, боясь, как бы кто-нибудь не подслушал их разговора, поднимается по винтовой лестнице, не говоря ни слова. Луиза идет за ней следом. Перед входом в камеру великодушная девушка останавливает матушку и шепчет: «Он прочел газету». Матушка угадывает остальное; зная непреклонную щепетильность моего отца, она не решается отворить дверь; ноги у нее подкашиваются, она трепещет, словно уже видит своего супруга на эшафоте. «Пойдем со мной, Луиза, — говорит она, — ты скорее, чем я, убедишь его, ведь он жертвует своей жизнью, чтобы не рисковать твоей». Луиза входит в камеру, и там, за закрытыми дверями, вполголоса разыг­рывается сцена, которую воображение ваше нарисует вам лучше, чем я, тем более, что матушка лишь однажды, много лет назад, отважилась пересказать мне ее, да и то очень коротко.

— Вы отказываетесь бежать,— говорит матушка, входя,— итак, ваш сын останется сиротой, ибо я не переживу вас.

— Я не имею права жертвовать жизнью этой девушки ради собственного спасения.

— Ее жизни ничего не грозит; она спрячется, а затем убежит вместе с нами.

— Во Франции больше негде спрятаться, а покинуть эту не­счастную страну безмерно трудно; ты просишь у Луизы больше, чем она обещала.

Зб


Письмо второе

— Бегите, сударь, — говорит Луиза, — я хочу этого не меньше

вашего.

— Ты что же, не читала вчерашнего декрета?

И он начинает читать вслух. Луиза перебивает его:

— Все это я знаю, сударь, но повторяю вам: бегите; я умоляю вас об этом, я прошу вас на коленях (и она падает к ногам моего отца), бегите; от исполнения нашего плана зависит мое счастье, моя жизнь, моя честь. Вы обещали озолотить меня, быть может, теперь вам будет трудно сдержать слово. Что ж! я согласна спасти вас даром. Тридцать тысяч франков, которые вы должны были мне заплатить, пойдут на спасение нас троих. Мы спрячемся где-нибудь, мы вместе переберемся за границу, я буду вам прислужи­вать; мне не нужно никакой награды, только не отказывайтесь от нашего плана.

— Нас поймают, и ты умрешь.

— Пусть! я согласна — что вы на это скажете? Конечно, ради вас мне придется покинуть родину, отца, жениха; мы собирались вскоре обвенчаться, но я не люблю его, к тому же, если все кончится хорошо, с помощью той суммы, которую вы мне посулили, я смогу вознаградить его... А если нам не повезет, я умру вместе с вами, но ведь я иду на это по доброй воле: как вы можете мне возражать?

— Ты не понимаешь, что говоришь, Луиза; ты горько раска­ешься.

— Пусть — но вы будете спасены.

— Ни за что.

— Как! — снова вступает в разговор матушка. — Ты трево­жишься об этой благородной девушке больше, чем о своей жене, чем о своем сыне?.. Неужели ты забыл, что завтра мне уже не позволят войти сюда, а послезавтра тебя переведут в Консьержери? Неужели ты не понимаешь, то Консьержери — это смерть? И ты хочешь, чтобы я пережила все это? А ведь ты в ответе не только за Луизу.

Ничто, однако, не могло поколебать стоическую решимость юного узника; две женщины молили его на коленях, он слышал увещевания обезумевшей матери, заклинания преданной простолю­динки: все было напрасно. Жертва человеколюбия, мой отец был чужд эгоистических помыслов и глух к зову сердца: долг и честь имели куда больше влияния на его душу, нежели любовь к жизни, нежели любовь прекрасной, отважной, нежной женщины, сильной и слабой разом, нежели отцовская любовь. Казалось бы, каждое из этих чувств может быть приравнено к долгу, однако отец мой остался непреклонен: в его хрупком юном теле жила великая душа!.. Как, должно быть, любовались им ангелы небесные!

Время, отпущенное для свидания, прошло в напрасных угово­рах; матушку пришлось увести из камеры силой — она не хотела уходить. Луиза, объятая почти таким же глубоким отчаянием, про­водила ее до дверей тюрьмы, где своих друзей ждал, мучимый легко


Астольф де Кюстин Россия в 1839 году

объяснимой тревогой, господин Ги де Шомон-Китри с тридцатью тысячами франков золотом в кармане.

— Все пропало,— сказала ему матушка,— он отказывается

бежать.

— Я в этом не сомневался,— отвечал господин де Китри.

Ответ этот, достойный друга такого человека, всегда казался мне почти столь же прекрасным, сколь и поведение моего отца.

И все это сгинуло во мраке неизвестности... Сверхъестественное мужество батюшки осталось незамеченным в эпоху, когда Франция была так же богата героизмом, как за полвека до того — умом.

Матушка еще один раз увидела отца вечером, накануне казни;

за большую плату ей удалось получить разрешение проститься

с ним в Консьержери.

Во время этого замечательного свидания произошел один эпи­зод, столь странный, что я с трудом отваживаюсь о нем рассказать. Кажущийся созданием трагикомического Шекспирова гения, он, однако, вполне достоверен; жизнь повсюду заходит много дальше вымысла; природа полна противоречий; моя ли вина в том, что иной раз к слезам примешиваются совсем иные чувства?

Я уже сказал, что батюшку приговорили к смерти, и на следую­щий день он должен был отправиться на казнь; ему исполнилось двадцать четыре года. Жена его, Дельфина де Кюстин, урожденная де Сабран, была одной из красивейших женщин своего времени. Самоотверженность, с которой она несколькими месяцами раньше защищала своего свекра генерала Кюстина, снискала ей почетное место в анналах революции, в ходе которой женщины нередко выказывали героизм, искупавший отвратительный фанатизм и жес­токость мужчин.

Матушка вошла в темницу, храня спокойствие, молча обняла своего супруга и провела подле него три часа. Она не бросила ему ни единого упрека: за дверью стояла смерть. Жена простила мужу безграничное благородство, послужившее.причиной трагической развязки; он не услышал от нее ни единой жалобы; она берегла его силы для последнего испытания. Приговоренный к смерти и его подруга подолгу молчали; лишь мое имя несколько раз прозвучало под сводами темницы, и имя это разрывало сердце обоим... Отец мой попросил пощады... матушка умолкла.

В те героические времена казнь была зрелищем, и жертвы считали делом чести не дрогнуть перед лицом палача; моя несчаст­ная мать понимала, что ее юному, прекрасному, благородному супругу, человеку нежной души и острого ума, еще недавно вкушав­шему столь безоблачное счастье, необходимо собрать к завтраш­нему дню все свое мужество; даже она, эта робкая от природы женщина, стремилась ободрить его перед последним испытанием. Недаром говорится, что честной душе внятно все возвышенное! Трудно было найти женщину более искреннюю, а значит, более


Письмо второе

стойкую в час великих испытаний, чем моя мать. Приближалась полночь; боясь, что мужество изменит ей, она решила уйти.

Свидание происходило в зале, куда выходили несколько ка-i^ep — довольно просторной, полутемной комнате с низким потол­ком. Родители мои сидели подле стола, на котором горела свеча; за широкой застекленной дверью прохаживались часовые.

Внезапно маленькая дверца, на которую родители мои прежде не обращали никакого внимания, отворилась и из нее вышел стран­но одетый человек с тусклым фонарем в руке; то был узник, навещавший другого узника. На нем был короткий халат, или, точнее, длинный камзол, отороченный лебяжьим пухом, что само по себе смешно; довершали его костюм белые кальсоны, чулки и высо­кий остроконечный хлопчатый колпак, украшенный ярко-алыми кружевами; он медленными шажками скользил по комнате, как скользили придворные Людовика XV по Версальской галерее.

Подойдя совсем близко к моим родителям, незнакомец молча взглянул на них и продолжил свой путь; тут-то они и заметили, что старец употребляет румяна.

Молодые люди в молчании созерцали старца, явившегося им в минуту безысходного отчаяния; внезапно, не догадавшись, что престарелый узник, возможно, прибегнул к румянам не для того, чтобы приукрасить изборожденное морщинами лицо, но для того, чтобы завтра, всходя на эшафот, скрыть предательскую бледность, они разразились ужасным хохотом: нервное напряжение на миг взяло верх над сердечной болью.

Родители мои истратили так много душевных сил на то, чтобы скрыть один от другого мучавшие их мысли, что смешное зрели­ще — единственное, к которому они себя не готовили, застигло их врасплох; несмотря на все старания сохранить спокойствие, а вер­нее, по вине этих стараний они предались неумеренному хохоту, вскоре перешедшему в страшные конвульсии. Стражники, имевшие обширный революционный опыт, прекрасно поняли причины этого сардонического смеха и выказали моей матери куда большее сочув­ствие, чем выказала четыре года тому назад менее опытная париж­ская чернь дочери господина Бертье.

Они вошли в комнату и унесли несчастную женщину, по-прежнему сотрясаемую приступами истерического смеха; отец мой, находившийся в точно таком же положении, остался один.

Таково было последнее свидание моих родителей; таковы были рассказы, слышанные мною в детстве.

Матушка приказала челяди молчать, но простолюдины любят судачить о чужих невзгодах. Слуги наши только и делали, что рассказывали мне о злоключениях моих родителей. Поэтому из моей души никогда не изгладятся ужасные впечатления, встретившие меня на пороге жизни.

Первым чувством, какое я испытал, был страх — страх


Астольф де Кюстин Россия в 1839 году

существования, знакомый, вероятно, в большей или меньшей степе­ни всем людям, ибо всем им предстоит испить в этом мире свою чашу бедствий. Без сомнения, именно это чувство приобщило меня к христианской религии прежде, чем мне объяснили ее суть; едва родившись, я уже постиг, что сослан на землю в наказание.

Придя в себя, батюшка употребил остаток ночи на то, чтобы совершенно оправиться от ночного приступа; на рассвете он напи­сал жене письмо, исполненное поразительного хладнокровия и му­жества. Оно очень скоро сделалось известным, равно как и письмо моего деда, обращенное к этому мужественному юноше, который погиб оттого, что вступился за честь своего отца, оттого, что не пожелал ни остаться при прусском дворе в качестве эмигранта, ни спасти свою жизнь ценою жизни преданной ему девушки.

Господин Жерар, его бывший гувернер, нежно любил своего ученика и гордился им. Во время Террора он жил в Орлеане и узнал о смерти моего отца из газеты; это неожиданное известие так потрясло его, что он скоропостижно скончался от апоплексического

удара.

Если даже враги моего отца отзывались о нем с невольным почтением, как же должны были восхищаться им друзья? Простота его манер лишь оттеняла его достоинства. Благодаря неподдельной скромности и кротости речей он, несмотря на все свои таланты, не вызывал нареканий даже в эпоху, когда демон зависти безраздельно владел миром. Без сомнения, в ночь перед казнью он не раз вспоми­нал предсказания берлинских друзей, но я не думаю, чтобы он раскаялся в избранном пути: в те времена жизнь, какими бы радуж­ными надеждами она ни полнилась, казалась пустяком в сравнении с чистой совестью. Пока в стране находятся люди, в чьем сердце голос долга заглушает все чувства и привязанности, эту страну нельзя считать обреченной.


ПИСЬМО ТРЕТЬЕ

Продолжение рассказа о жизни моей матери. — Враждебное отношение к ней мех партий. — Она собирается эмигрировать. — Ее арест. — Плохо спрятанные бумаги. — Матушка чудом избегает опасности.— Разоренный дом.— Самоотверженность моей няни Нанетты.— Ее неосторожное поведение на могиле Марата. — Поклоненш новоявленному святому. — Жизнь моей матери в тюрьме.— Госпожа де Ламет, госпожа УЭгийон и госпожа де Бога/те, в будущем императрица Жозефина. — Характеры этих молодых женщин. — Портрет матуш­ки.— Неизвестные анекдоты той эпохи.— Полишинель-аристократ.— Женщина из народа делит тюремный кров со знатными дамами. — Характер зтой женщины. — Ее казнят вместе с мужем.— Бег взапуски.— Конец, декады в тюрьме.— Обыски.— Шутка Дюгазона.— Допрос. — Горбатый председатель-сапожник. — Черта характера. — Башмачок из английской кожи.— Каменщик Жером.— Страшный путь к спасению.— Роковая папка.— g тер­мидора. — Окончание Террора. — Ухищрения иных историков, рассуждающих о нраве Робес­пьера. — Тюрьмы теле падения якобинцев. — Прошение Нанетты, подписанное рабочими. — Канцелярия Лежандра. — Избавление. — Матушка возвращается домой. — Нищета. — Бла­городный поступок каменщика Жерома.— Здравомыслие этого человека.— Его смерть.— Матушка отправляется в Швейцарию. — Ее встреча с госпожой де Собран, моей бабушкой. — Романс о розе, присланный в тюрьму. — Суждение Лафатера о характере моей матери. — Ее жизнь при Империи. — Ее друзья. — Второе путешествие в Швейцарию в iSil году. — Она умирает в i8s6 году в возрасте пятидесяти шести лет.

Берлин, z8 июня 1839 года

Раз начавши рассказывать вам о несчастьях, обрушившихся на мою семью, я хочу нынче закончить мой рассказ. Мне кажется, что этот эпизод из времен нашей революции, изложенный сыном его главных действующих лиц, представляет для вас интерес не только в силу вашего ко мне дружеского расположения.

• Матушка лишилась всего, что связывало ее с родиной; теперь долг повелевал ей спасать собственную жизнь и жизнь ее единствен­ного сына.

Вдобавок положение ее во Франции было куда хуже, нежели у других отверженных.

Из-за либеральных воззрений нашей семьи имя Кюстин звучало

4i


Астольф де Кюстин Россия в 1839 году

для аристократов не менее отвратительно, чем для якобинцев. Страстные поборники старого порядка не могли простить моим родителям их поведения в начале революции, поборники же Тер­рора не желали простить им умеренность их республиканского патриотизма. В те времена порядочный человек мог погибнуть на эшафоте, не вызвав ничьих сожалений, не исторгнув ничьих слез.

Жирондисты, тогдашние доктринеры, встали бы на защиту моего отца, но они были уничтожены или, в лучшем случае, оттес­нены с политической арены после того, как к власти пришел Робеспьер.

Итак, матушка жила гораздо более уединенно, чем многие другие жертвы якобинцев. Разделив из преданности мужу его убеж­дения, она простилась с обществом, в котором выросла, но не нашла другого взамен; тех людей, что принадлежали до революции к ста­ринному светскому кругу, именуемому ныне Сен-Жерменским пред­местьем, и уцелели при Терроре, не трогали несчастья, постигшие нашу семью; казалось, эти аристократы вот-вот оставят свои ук­рытия ради того, чтобы в один голос с любителями «Марсельезы» поносить на всех углах предателя Кюстина.

Партия осмотрительных реформаторов, партия людей, предан­ных своей стране и любящих ее независимо от избранной соотечест­венниками формы правления, — эта партия, к которой принадлежит сегодня большая часть французской нации, в ту пору еще не сущест­вовала. Отец мой пошел во имя нее на смерть, а матушка в свои двадцать два года пожинала гибельные плоды мужества своего супруга — мужества слишком возвышенного, чтобы его могли оце­нить люди, не постигавшие его побудительных причин. Современ­ники не умели оценить деятельную умеренность моего отца и осыпа­ли упреками его славную тень, обрекая тем самым матушку на нескончаемые муки; эта несчастная молодая женщина, наследница имени, олицетворяющего беспристрастность, чувствовала себя поки­нутой и обездоленной в мире, объятом страстями. Другим было кому излить свою печаль — матушка плакала в одиночестве.

Спустя недолгое время после трагического дня, когда она стала вдовой, матушка поняла, что пора уезжать из Франции; однако для этого требовался паспорт, получить который было очень трудно;

даже отъезд из Парижа навлекал на уезжающего большие подозре­ния, что же говорить об отъезде за границу!

Тем не менее за большие деньги матушка раздобыла себе фальшивый паспорт; она должна была выехать в Бельгию под видом торговки кружевами; тем временем нянюшка моя, та уроженка Лотарингии, о которой я упоминал выше, отправилась бы вместе со мной в Эльзас, а оттуда — в Германию, где и встретилась бы с моей матерью. Нянюшка эта, Нанетта Мальриа, родившаяся в Нидервил-ле, поместье моего деда, говорила по-немецки гораздо лучше, чем по-французски, и вполне могла сойти за вогезскую крестьянку,


Письмо третье

странствующую вместе с сыном; местом встречи был избран Пир-монт в Вестфалии, а оттуда матушка намеревалась отправиться в Берлин, чтобы разыскать там свою мать и своего брата.

План этот был известен только моей няне. Матушка не доверяла остальным слугам; вдобавок, заботясь об их безопасности, она хоте­ла дать им возможность с чистым сердцем утверждать, что они ничего не знали о нашем бегстве. Спасая собственную жизнь, она не забыла об интересах челяди.

Чтобы не навлечь ни на кого подозрений в пособничестве беглянке, матушка решила, одевшись в простонародное платье, покинуть дом вечером, в полном одиночестве, на полчаса позже, чем мы с няней. К балкону гостиной она собиралась привязать веревоч­ную лестницу, дабы навести преследователей на мысль, что она спустилась на улицу ночью, тайком от слуг. Мы жили во втором этаже дома по улице Бурбон. Вещи первой необходимости, которые могли бы пригодиться матушке в путешествии, были вынесены из дому загодя и отнесены к одному из друзей, обещавшему в назна­ченный час передать их ей за городской заставой.

Когда все было готово, Нанетта, укрыв меня своим плащом, пошла на стоянку наемных экипажей, отправлявшихся в Страсбург, а матушка осталась дома, с тем чтобы очень скоро последовать за нами и сесть в почтовую карету, едущую в сторону Фландрии.

Она проводила последние минуты в своем кабинете, располо­женном в глубине квартиры; благоговейно перебирала она бумаги, желая предать огню лишь те из них, которые могли бы навлечь опасность на людей, остававшихся в Париже и имеющих родствен­ников или друзей в эмиграции. По большей части то были письма ее матери и брата, записки офицеров армии Конде или других эми­грантов с благодарностью за присланные им деньги, тайком пере­правленные в столицу жалобы провинциальных жителей, подозре­ваемых в аристократическом происхождении, и мольбы о помощи, пришедшие от бедных родственников или друзей, покинувших Францию; одним словом, и в папке и в ящиках секретера было довольно улик, чтобы гильотинировать в двадцать четыре часа и матушку и еще полсотни человек за компанию.

Усевшись на диван подле камина, матушка начала бросать в огонь самые крамольные из писем; те же бумаги, которые казались ей не столь опасными, она складывала в шкатулку, где надеялась оставить их до лучших времен: ей было нестерпимо жаль уничто­жать память о друзьях и родных!

Внезапно она слышит, как открывается первая дверь ее квар­тиры, ведущая из столовой в гостиную; предчувствие, неизменно посещавшее ее в минуты опасности и никогда не обманывавшее, говорит ей: «Все пропало, за мной пришли!», и, не раздумывая ни секунды, понимая, что ей все равно уже не успеть сжечь все валяющиеся на столе и на диване опасные бумаги, она собирает их


Астольф де Кюстин Россия в 1839 году

в кипу и бросает вместе со шкатулкой под диван, к счастью, довольно высокий и покрытый доходящим до самого пола чехлом.

Страх придал ей сил, и, успев сделать-все, что нужно, она встретила входящих в кабинет людей с самым безмятежным видом.

Это и вправду были члены комитета общественного спасения и нашей секции города Парижа, явившиеся, чтобы арестовать

матушку.

Особы эти, столь же смешные, сколь и безжалостные, окружают матушку; перед глазами ее мелькают сабли и ружья, а она думает только о бумагах и заталкивает их ногой поглубже под диван, возле

которого стоит.

— Ты арестована, — говорит ей председатель секции.

Она молчит.

— Ты арестована, потому что нам донесли, что ты собиралась

бежать.

— Это правда,— отвечает матушка, видя в руках у председа­теля свой фальшивый паспорт, который незваные гости, первым делом обыскавшие ее, вынули у нее из кармана,— это правда, я собиралась бежать.

— Нам это прекрасно известно.

В это мгновение матушка замечает за спинами членов секции

и комитета своих слуг.

Она тотчас видит, что у горничной совесть нечиста, и понимает, кто ее выдал. «Мне жаль вас», — говорит она этой особе. Та, плача, шепчет в ответ: «Простите меня, сударыня, я испугалась».

— Если вы бы лучше шпионили за мной, — возражает матуш­ка, — вы бы поняли, что вам ничто не угрожало.

— В какую тюрьму тебя отвезти? — спрашивает один из членов комитета.— Ты свободна... в выборе.

— Мне все равно.

— Тогда пошли.

Однако, прежде чем покинуть квартиру, они снова обыскивают матушку, роются в шкафах, секретерах, комодах, переворачивают все вверх дном — и никому из них не приходит в голову заглянуть под диван! Бумаги остаются в целости и сохранности. Матушка старается не смотреть в сторону дивана, под которым она так стремительно и так ненадежно их спрятала. Наконец ее выводят из дома и сажают в фиакр; трое вооруженных конвоиров отвозят ее на улицу Вожирар, в бывший кармелитский монастырь, превращенный в тюрьму; двумя годами раньше его стены обагрила кровь жертв, растерзанных ч\ сентября 1792 года.

Между тем друг матушки, ожидавший ее у заставы, видя, что назначенный час давно прошел, и догадываясь, что матушку аресто­вали, оставляет на всякий случай в условленном месте своего брата, а сам бросается на почтовую станцию, чтобы предупредить Нанет-ту; он успевает перехватить нас, и мы возвращаемся домой — но


Письмо третье

мамы там нет!.. все двери опечатаны, и войти можно только в кухню, где моя бедная нянюшка и устраивается на ночлег подле моей колыбели.

Слуги разбежались в полчаса, не преминув, однако, разграбить запасы белья и столового серебра; дом был пуст и разорен, словно после пожара — или удара молнии.

Друзья, родственники, челядь — исчезли все; у парадной двери стоял часовой с ружьем; место привратника назавтра занял наци­ональный гвардеец — холодный сапожник, живущий по соседству;

он же был назначен моим опекуном. В этом разоренном гнезде Нанетта пеклась обо мне, как о наследном принце; восемь месяцев она окружала меня истинно материнской заботой.

Ценных вещей у нее не было, поэтому, когда небольшая сумма денег, выданная ей матушкой, подошла к концу, она, приговаривая, что никто не сможет отплатить ей за все ее жертвы, стала продавать один за другим свои убогие наряды.

Она решила, если матушка погибнет, увезти меня в свои родные края, чтобы я рос среди крестьянских мальчишек. Когда мне испол­нилось два года, я заболел злокачественной лихорадкой и был на пороге смерти. Нанетта ухитрилась пригласить ко мне трех самых знаменитых парижских врачей: Порталя, Гастальди и третьего— хирурга, чье имя я не могу припомнить. Разумеется, для этих людей много значила репутация моего отца и деда, но они пришли бы и к незнакомому ребенку — ведь бескорыстие и рвение французских врачей славятся во всем мире; гораздо более удивительна самоотвер­женность моей няни; врачи человеколюбивы по обязанности, их добродетель укрепляется ученостью, и это прекрасно, но нянюшка моя была благородна и великодушна, несмотря на свою бедность, несмотря на свою необразованность,— и это возвышенно! Бедная Нанетта — деятельное существо, которое лучше умело чувствовать, нежели мыслить. Она была женщина заурядная, но с прекрасной душой и благородным сердцем. А как она была предана нам!.. Несчастья, обрушившиеся на нашу семью, сделали лишь более очевидным ее бескорыстие и мужество.

Храбрость ее доходила до безрассудства; когда шел процесс моего деда, глашатаи на рынках и площадях осыпали самой страш­ной бранью изменника Кюстина; встретив их, нянюшка моя останав­ливалась посреди толпы и принималась защищать своего хозяина;

больше того, ей случалось оспаривать постановления революцион­ного трибунала прямо на площади Революции.

«Кто смеет говорить и писать что-то дурное о генерале Кюсти-не? — восклицала она, презирая опасность. — Все это ложь; я роди­лась в его доме и знаю его лучше вас, потому что росла под его присмотром; он мой хозяин, и все вы — слышите, все вы! — его не стоите; будь на то его воля, он покончил бы с вашей паршивой революцией одним ударом своей армии, и вы, вместо того чтобы


Астольф де Кюстин Россия в 1839 "'ДУ

оскорблять его, валялись бы у него в ногах, потому что вы известные

трусы!»

Ведя ати справедливые, но крайне неосторожные речи, Нанетта

подвергала свою Жизнь огромной опасности: улицы кишели револю­ционными гарпиями, готовыми растерзать дерзкую защитницу арис­тократа.

Однажды, вскоре после убийства Марата, она проходила по

площади Каррузель; я сидел у нее на руках. В силу той путаницы в идеях, которая характерна для смутной революционной эпохи, парижане увековечили память о певце атеизма и бесчеловечности революционным алтарем. В этой усыпальнице покоилось, если я не ошибаюсь, сердце— а может быть, и тело Марата. Женщины преклоняли колена в новом святилище, молясь Бог знает какому богу, а поднявшись с колен, осеняли себя крестом и кланялись новоявленному святому. Эти противоречащие один другому жесты как нельзя более выразительно показывали, какой хаос царил в ту

пору в сердцах и делах.

Выведенная из себя увиденным, Нанетта, забыв о сидящем у нее

на руках ребенке, бросается к новоиспеченной богомолке и обруши­вает на нее град оскорблений; благочестивая фурия в ответ обвиняет злопыхательницу в святотатстве; от слов женщины переходят к делу, удары сыплются с обеих сторон; Нанетта моложе и сильнее, но она боится за меня и потому терпит поражение; она падает на землю, теряет чепец и поднимается простоволосая, но по-прежнему крепко прижимая меня к груди; посмотреть на драку сбегаются люди, и со;

всех сторон раздаются крики: «Аристократку на фонарь!» Нанетту уже тащат за волосы к фонарю с улицы Святого Никеза, как говорили в ту пору. Какая-то женщина уже вырывает.меня из рук несчастной, как вдруг мужчина, на вид еще более свирепый, чем все прочие, пробирается сквозь толпу, расталкивает молодчиков, напа­дающих на бедную женщину, и, нагнувшись, как если бы ему нужно было подобрать что-то с земли, шепчет Нанетте на ухо: «Притвори­тесь сумасшедшей; притворитесь сумасшедшей, говорю вам, иначе вам конец; думайте только о себе, не беспокойтесь за ребенка, я его сберегу, но если хотите остаться в живых, непременно притворитесь сумасшедшей!» Тут Нанетта начинает петь песенки, гримасничать. «Да она же сумасшедшая»,— говорит ее покровитель, и вот уже в толпе раздаются голоса, вторящие ему: «Она просто сумасшедшая, неужели вы не видите; дайте ей пройти!» Поняв, что спасение близко, Нанетта, пританцовывая, пересекает Королевский мост, останавливается в начале улицы Бак и, забрав меня у нашего

спасителя, лишается чувств. I Получив этот урок, Нанетта стала держаться осторожнее—]

ради меня; однако матушка все равно опасалась ее отваги и горяч- '

Ности.

В тюрьме матушка почувствовала некоторое облегчение; по


Письмо третье

крайней мере, теперь она была не одинока; очень скоро она сдру­жилась с несколькими достойными женщинами, разделявшими взгляды моего отца и деда. Дамы эти с трогательной приязнью и даже восхищением встретили особу, которая, не будучи лично им знакомой, уже давно вызывала их сочувствие. Со слов матушки я знаю, что в число ее товарок по несчастью входили госпожа Шарль де Ламет, мадемуазель Пико — девица любезная и даже, несмотря на суровые времена, веселая; прекрасная, как античная медаль, госпожа д'Эгийон, последняя из рода де Навай, сноха друга гос­пожи Дюбарри герцога д'Эгийона, и, наконец, госпожа де Богарне, прославившаяся впоследствии под именем императрицы Жозе­фины.

Госпожа Богарне и матушка жили в одной комнате и по

очереди прислуживали одна другой.

Эти женщины, такие молодые и такие прекрасные, мужественно и даже гордо переносили свое несчастье. Матушка рассказывала мне, что не засыпала до тех пор, пока не ощущала в себе готовности мужественно взойти на эшафот; она боялась выказать слабость духа, если ночью ее внезапно разбудят и повезут в Консьержери, то есть

на смерть.

Госпожа д'Эгийон и госпожа де Ламет славились своим хладно­кровием, а вот госпожа де Богарне, напротив, пребывала в унынии, удручавшем ее товарок по несчастью. Беззаботная, как все креолки, и чрезвычайно пугливая, она, вместо того чтобы, как остальные узницы, покориться судьбе, жила надеждой, тайком гадала на картах и открыто заливалась слезами, к вящему стыду своих подруг. Однако природа даровала ей красоту, а красота способна заменить все прочие совершенства. Ее походка, манеры и в особенности речь были исполнены удивительного очарования: впрочем, надо при­знаться, она не могла похвастать ни щедростью, ни искренностью;

другие узницы скорбели о ее малодушии; дело в том, что все ати дамы, и прежде всего госпожи де Ламет и д'Эгийон, хотя и были брошены в тюрьму республиканским правительством, по характеру сами были республиканками, что же касается моей матери, то она не блистала республиканскими добродетелями, но таково было величавое благородство ее души, что в каждом самопожертвовании она видела пример для подражания, пусть даже вдохновившие ее предшественников чувства оставались ей чужды.

Характер матушки сложился под влиянием единственного в сво­ем роде стечения обстоятельств; никогда больше не встретить мне женщину, в которой величие души так мирно уживалось бы со светскостью манер; она усвоила себе и безупречный вкус тех говору­нов, что посещали гостиную ее матери и салон госпожи де Поли- иьяк, и сверхъестественное мужество тех храбрецов, что гибли на эшафотах, воздвигнутых Робеспьером. Пленительное французское остроумие добрых старых времен соединялось в характере матушки


Астольф де Кюстин Россия в 1839 году

с античным героизмом, недаром у нее, женщины с белокурой грезовской головкой, был греческий профиль.

В тюрьме ей пришлось есть из общего котла с тремя десятками узниц, принадлежавших к самым разным сословиям; в прежней жизни йзбалованнейшее существо, она даже не заметила этой новой тяготы, постигшей заключенных в самый разгар Террора. Физичес­кие муки се не пугали. Она всегда страдала только от сердечных печалей; все ее болезни были следствиями, причина же коренилась в душе.

О странном образе жизни, какой вели в ту пору обитатели тюрем, написано немало, однако, если бы матушка оставила запис­ки, потомки почерпнули бы из них множество подробностей, по сей день никому не известных. В бывшем кармелитском монастыре мужчины содержались отдельно от женщин. Четырнадцать узниц спали в одной комнате; среди них была англичанка весьма преклон­ного" возраста, глухая и почти слепая. Никто не мог объяснить ей, за что ее арестовали; она донимала окружающих вопросами и в конце концов получила ответ — от палача.

В мемуарах того времени мне довелось читать о старой даме, привезенной под конвоем из провинции в Париж и погибшей такой же смертью. Одни и те же беззакония повторялись многократно:

жестокость так же однообразна в следствиях, как и в причинах. Борьба между добром и злом сообщает интерес жизненной драме, но когда ни у кого не остается сомнений в победе зла, монотонность жизни становится невыносимой, и скука отворяет нам адские врата. Данте помещает в один из кругов ада обреченные души, чьи тела по воле демонов продолжают действовать в земной жизни, как живые. Это выразительнейший и в то же время философичнейший способ показать, к чему приводит порабощение сердца человеческого злом.

Среди женщин, отбывавших заключение вместе с матушкой, была жена кукольника; ее и мужа арестовали за то, что их полиши­нель, на вкус властей, отличался излишним аристократизмом и при всем честном народе насмехался над папашей Дюшеном.

Кукольница относилась к низвергнутым знаменитостям с вели­чайшим почтением, благодаря чему высокородные пленницы были окружены в узилище таким же уважением, какое некогда окружало их в собственных домах.

Простолюдинка прислуживала аристократкам единственно из желания доставить им удовольствие; она убирала комнату и стелила постели, она даром оказывала товаркам самые разные услуги и изъ­яснялась так почтительно, что узницы, давно отвыкшие от этой старинной вежливости, некоторое время полагали, что она над ними издевается; однако, когда бедную женщину вместе с мужем пригово­рили к смерти, она, прощаясь со своими знатными соседками, которых она также полагала обреченными на близкую гибель, прибегнула к тем же старомодным изъявлениям преданности, что


Письмо третье

и прежде. Слушая ее церемонные речи, можно было подумать, будто дело происходит в феодальном замке, владелица которого помешана на придворном этикете. В ту пору французская граждан­ка могла позволить себе держаться со столь дерзким смирением только в тюрьме: здесь ей не грозил арест. Было нечто трогательное в несходстве речей этой женщины, впрочем вполне заурядной, с тоном и речами тюремщиков, уверенных, что чем грубее они будут обращаться с узниками, тем больше те будут их уважать.

В определенные часы заключенным дозволялось выходить в сад на прогулку; дамы прохаживались, мужчины бегали взапуски.

Обычно революционный трибунал именно в это время дня требовал на расправу очередную жертву. Если выбор падал на мужчину, а мужчина этот участвовал в игре, он без долгих слов прощался с друзьями и покидал их, после чего игра возобновлялась^. Если вызывали женщину, она также прощалась с подругами, и ее уход также ничем не нарушал забав узников и узниц. Тюрьма эта представляла собой земной шар в миниатюре, с Робеспьером вместо бога. Ничто так не напоминало ад, как эта карикатура на Божье творение.

Один и тот же меч висел над всеми головами, и человек, уцелевший сегодня, не сомневался в том, что его черед наступит завтра. В эту безумную эпоху нравы угнетенных были так же противны природе, как и нравы угнетателей.

После пятимесячного заключения именно таким образом, как описано выше, ушел на смерть господин де Богарне. Проходя мимо моей матери, он отдал ей арабское кольцо-талисман, с которым она не расставалась всю свою жизнь; теперь его ношу я.

В ту пору счет времени велся не на недели, а на декады; каждый десятый день соответствовал нашему воскресенью: в этот день никто не работал, включая палачей. Поэтому, дожив до вечера девятого дня, узники могли быть уверены, что проживут еще сутки; сутки эти казались им целым веком, и они устраивали в тюрьме праздник.

Так жила матушка после гибели мужа. Она провела в заключе­нии полгода, до самого конца Террора; сноха одного казненного и жена другого, славная своей отвагой и красотой, арестованная за попытку эмигрировать и считавшая унизительным отрицать свою вину, раз уж ее схватили в дорожном платье и с фальшивым паспортом в кармане, она только чудом избегла эшафота.

Спасло ее стечение нескольких необыкновенных обстоятельств. В течение первых двух недель после ареста ее трижды привозили из тюрьмы домой; члены секции ломали печати и просматривали в присутствии обвиняемой ее бумаги. Благодарение Богу, ни один из сыщиков, занимавшихся этим тщательным досмотром, не со­образил заглянуть под большой диван, где валялись самые важные бумаги. Матушка не осмеливалась никого просить забрать их от­туда; к тому же после каждого визита все двери ее квартиры


Астольф де Кюстнн Россия в 1839 году

вновь опечатывались. Провидению было угодно, чтобы дознаватели, на глазах у матушки взламывавшие в той же самой комнате секретер и пускавшиеся на самые смехотворные штуки вроде поисков тай­ника под паркетом, не обратили ни малейшего внимания на диван.

Все это напоминает мне шутку актера Дюгазона. Вы, конечно, ее не знаете, ибо что знают сегодняшние люди о наших тогдашних несчастьях? Они слишком заняты собой, чтобы интересоваться дея­ниями отцов.

Дюгазон, комический актер, служил в национальной гвардии;

однажды, обходя дозором окрестности Рынка, он остановился подле торговки яблоками. «Покажи мне свою корзину»,— приказал он ей.— «Зачем?»— «Покажи корзину!»— «Да на что тебе сдалась моя корзина?» — «Я должен убедиться, что ты не прячешь под яблоками пушки».

Хотя Дюгазон был якобинцем, или, на тогдашнем языке, до­блестным патриотом, подобная эпиграмма, произнесенная публич­но, могла ему дорого обойтись.

Вообразите же себе, как трепетала матушка, когда кто-нибудь из сыщиков приближался к месту, где лежали опасные бумаги! Она часто говорила мне, что во время этих обысков, при которых ее принуждали присутствовать, она ни разу не осмелилась взглянуть в сторону рокового дивана, хотя боялась и слишком явно отводить от него глаза.

Господь не однажды уберегал матушку от беды; Провидению не было угодно дать ей погибнуть в эти годы, и людские козни оказались-бессильны ее погубить.

При обысках присутствовала дюжина членов нашей секции. Они усаживались в гостиной вокруг стола и после осмотра помеще­ния всякий раз учиняли узнице долгий и подробный допрос. В пер­вый день этим революционным судом присяжных командовал низ­корослый горбатый сапожник, уродливый и злой. Он отыскал где-то в углу башмак, сшитый, как он утверждал, из английской кожи:

грозная улика! Матушка вначале возражала; сапожник настаивал.

«Возможно,— сказала наконец матушка,— что вы и правы:

башмак английский; вам виднее, но в таком случае этот башмак не мой — я никогда ничего не заказывала в Англии».

Обвинители приказали матушке примерить башмак — он при­шелся впору. «Кто твой сапожник?» — спросил горбун. Матушка назвала имя мастера, чьи изделия в начале революции пользовались большим спросом; в ту пору он обувал всех придворных дам.

— Он дурной патриот, — сказал горбатый председатель, мучи­мый завистью.

— Но хороший са







Дата добавления: 2015-10-15; просмотров: 309. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Вычисление основной дактилоскопической формулы Вычислением основной дактоформулы обычно занимается следователь. Для этого все десять пальцев разбиваются на пять пар...

Расчетные и графические задания Равновесный объем - это объем, определяемый равенством спроса и предложения...

Кардиналистский и ординалистский подходы Кардиналистский (количественный подход) к анализу полезности основан на представлении о возможности измерения различных благ в условных единицах полезности...

Обзор компонентов Multisim Компоненты – это основа любой схемы, это все элементы, из которых она состоит. Multisim оперирует с двумя категориями...

Закон Гука при растяжении и сжатии   Напряжения и деформации при растяжении и сжатии связаны между собой зависимостью, которая называется законом Гука, по имени установившего этот закон английского физика Роберта Гука в 1678 году...

Характерные черты официально-делового стиля Наиболее характерными чертами официально-делового стиля являются: • лаконичность...

Этапы и алгоритм решения педагогической задачи Технология решения педагогической задачи, так же как и любая другая педагогическая технология должна соответствовать критериям концептуальности, системности, эффективности и воспроизводимости...

Понятие о синдроме нарушения бронхиальной проходимости и его клинические проявления Синдром нарушения бронхиальной проходимости (бронхообструктивный синдром) – это патологическое состояние...

Опухоли яичников в детском и подростковом возрасте Опухоли яичников занимают первое место в структуре опухолей половой системы у девочек и встречаются в возрасте 10 – 16 лет и в период полового созревания...

Способы тактических действий при проведении специальных операций Специальные операции проводятся с применением следующих основных тактических способов действий: охрана...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.011 сек.) русская версия | украинская версия