Студопедия — Как произошел тип Акакия Акакиевича
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

Как произошел тип Акакия Акакиевича






Просматривая сочинения Гоголя в классическом издании их, сделанном недавно умершим ученым нашим Н.С. Тихонравовым, я случайно ознакомился из него, как и в каком точном отношении к действительности произошел тип Акакия Акакиевича (в повести "Шинель"), столь характерный для всего творчества Гоголя и, до известной степени, объединяющий в чертах своих если и не все, то главные им созданные типы. К удивлению, это сообщение неожиданно и ярко подтвердило, и уже фактически, все, что, смутно ища и, быть может, впадая в побочные ошибки, я пытался высказать ранее. Почти не нуждающийся в комментариях, вот этот факт:

"Сообщая о небольшом кружке писателей, - говорит Н.С. Тихонравов, - собиравшихся к Гоголю потолковать преимущественно о явлениях искусства, П.В. Анненков* замечает, что "никогда, однако ж, даже среди одушевленных и жарких прений, не покидала его лица постоянная, как бы приросшая к нему, наблюдательность. Для Гоголя как здесь, так и в других сферах жизни ничего не пропадало даром. Он прислушивался к замечаниям, описаниям, анекдотам, наблюдениям своего круга - и, случалось, пользовался ими. В этом, да и в свободном изложении своих мыслей и мнений, кружок работал на него. Однажды при Гоголе рассказан был канцелярский анекдот о каком-то бедном чиновнике, страстном охотнике за птицей, который необычайною экономией и неутомимыми, усиленными трудами сверх должности накопил сумму, достаточную на покупку хорошего лепажевского ружья рублей в 200 (асс.). В первый раз, как на маленькой своей лодочке он пустился по Финскому заливу - за добычей, положив драгоценное ружье перед собою на нос, он находился, по его собственному уверению, в каком-то самозабвении и пришел в себя только тогда, как, взглянув на нос, не увидал своей обновки. Ружье было стянуто в воду густым тростником, через который он где-то проезжал, и все усилия отыскать его были тщетны. Чиновник возвратился домой, лег в постель и уже не встал: он схватил горячку. Только общею подпиской его товарищей, узнавших о происшествии и купивших ему новое ружье, возвращен он был к жизни, но о страшном событии он уже не мог никогда вспомнить без смертельной бледности в лице" (т. II, стр. 610 - 611).

______________________

* Он лично знал Гоголя много лет, был с ним в дружеских отношениях и, между прочим, иногда переписывал для него с черновиков некоторые сочинения (напр., "Мертвые души").

 

Мы почти видим этого чиновничка, конечно получающего крохотное содержание, корпящего над бумагами, людям несравненно беднейшим его духовно нужными, но который в этой глупой действительности, для него созданной, сумел, как бы хоронясь из нее, создать себе новую, осмысленную, до известной степени поэтическую: ведь страсть к охоте - это прежде всего страсть к природе, т.е. уже некоторое чуткое к ней внимание, ее живое ощущение. И в этой ненужной своей привязанности, без сомнения, по чуткому вниманию уже к нему, к его желанию уйти из города в природу, он никем из окружающих товарищей не осуждается: они не критикуют его раздраженно, не смеются над ним, как посмеялись бы над неуместною затеей и не вознаградили бы утрату ненужной вещи. Из столь же крохотных своих сбережений и, конечно, отказывая через это себе в необходимом, они покупают ему опять ружье! Здесь, в этой "складчине", нам слышится их общее сожаление к себе, сознание о положении, созданном для них и для тысяч подобных описанным, рассказанным, увенчанным историей гением Сперанского, который, как исполинский костяк, без мускулов и без нервов, налег на живую Россию с начала века и до сих пор все в ней давит собою.

Во всяком случае, в смысле рассказанного в кругу приятелей факта не было и тени указания на безжизненность, глухую инертность среды, в которой он совершился; и также ничего не говорило о духовной суженности главного, в нем упомянутого, лица.

"Все смеялись анекдоту, - продолжает Анненков, - имевшему в основании истинное происшествие, исключая Гоголя, который выслушал его задумчиво и опустил голову. Анекдот был первою мыслью чудной повести его "Шинель", и она заронилась в душу его в тот же самый вечер". Нисколько не чувствуя важности факта, перед ним ложащегося и бросающего свет на все творчество Гоголя, ученый издатель его трудов заключает: "Собрания кружка, о которых рассказывает Анненков, происходили в квартире Гоголя на Малой Морской, в доме Лепена; а на этой квартире Гоголь жил в 1834 году. Итак, первая мысль о повести "Шинель" заронилась в душу Гоголя в 1834 году" (там же, с. 611).

Разбирая в мельчайших деталях рукописи Гоголя, проф. Тихонравов открыл в Московском публичном музее все последовательные наброски знаменитой повести, и между ними - начальный, переписанный рукою Погодина, который он приводит в примечаниях к окончательному тексту повести, со всеми в нем поправками, недописанными и, наконец, зачеркнутыми словами, из буквы в букву. По этому-то черновику, с его поправками, который так мало обширен, что в нем можно видеть работу одного-двух вечеров, мы, как бы присутствуя в кабинете самого Гоголя, можем следить за работою его воображения над данным действительностью фактом и через это определить весь внутренний ее смысл. Заметив, что в первой этой рукописи (на трех страничках почтового листка в 8°) еще не появляется и самое имя Акакия Акакиевича, а только содержится как бы художественный очерк безымянного лица, позднее, в других приведенных набросках (в известном эпизоде о его крещении) уже получающего себе и имя, мы приведем его без пропусков, отмечая в скобках выставленные рукою самого Гоголя (над погодинским текстом) слова:

"Повесть о чиновнике, крадущем шинели*. В департаменте податей и сборов, - который, впрочем, иногда называют департаментом подлостей и вздоров, не потому, чтобы в самом деле были там подлости, но потому, что господа чиновники любят так же, как и военные офицеры, немножко поострить, - итак, в этом департаменте служил чиновник, собой не очень взрачный - низенький, плешивый, рябоват, красноват, даже на вид несколько подслеповат. [Служил он очень беспорочно.] В то время еще не выходил указ о том, чтобы застегнуть чиновников в вицмундиры. Он ходил во фраке цвету коровьей коврижки. Он был [очень] доволен службою и чином титулярного советника. Никаких замыслов на коллежского асессора, ни надежд на прибавку жалованья. [Был он то, что называют вечный титулярный советник, - чин, над которым, как известно, наострились немало разные писатели, которых сочинения еще смешат разных невинных читателей, любящих почитать от скуки и для препровождения времени]. В существе своем это было очень доброе животное и то, что называют благонамеренный человек, - ибо в самом деле от него почти не слыхали ни дурного, ни доброго слова. Он совершенно жил и наслаждался своим должностным занятием и потому на себя почти никогда не глядел, даже брился без зеркала. На фраке у него вечно были перья, и он имел особенное искусство, ходя по улице, поспевать под окно в то самое время, когда из него выбрасывали какую-нибудь дрянь, и потому он вечно уносил на своей шляпе арбузные и дынные корки и тому подобный вздор. Зато нужно было поглядеть на него, когда он сидел в присутствии за столом и переписывал, нужно было видеть наслаждение, выражавшееся на лице его. Некоторые буквы у него были фавориты, до которых если он добирался, то на лице у него просто был восторг [то чувствовал такой восторг, что описать нельзя: и подсмеивался, и подмигивал, и голову совсем набок, так что иногда для охотника можно в лице читать было всякую букву: живете, мыслете, слово, твердо. Губы его невольно и сжимались, и послаблялись, и как будто отчасти даже помогали. Тогда он не глядел ни на что и не слушал ничего: рассказывал ли один чиновник другому, что он заказал новый фрак, и почем сукно, или споры о том, кто лучше шьет, о Петергофе, о театре, или хоть даже анекдот весьма интересный, потому что довольно старый и знакомый, о том, как одному коменданту сказали, что у статуи Петра отрублен хвост]. Он всегда приходил раньше всех. Если не было переписывать, подшивал бумаги, перечинивал перья. [Конечно, это было немного, но большего даже трудно было и дать ему, потому что, когда один раз попробовали употребить на дело немаловажное, именно [дали] поручено было ему из готового дела составить отношение в какое-то присутственное место, - все дело состояло в том, чтобы переменить только заглавие и поставить в третьем лице все то, что находилось в первом, - это задало ему такую головоломку, что он вспотел совершенно: тер лоб и сказал, чтобы дали ему переписать что-нибудь.] Словом, служил очень ревностно на пользу отечества, но выслужил [кажется, что-то очень немного, - только] пряжку в петлицу да геморрой в поясницу [ - вот и всего]. Несмотря на то, уважения к нему было очень немного: чиновники над ним подсмеивались и сыпали на голову ему бумажки, что называли снегом, старые швыряли ему бумаги, говоря: на, перепиши. Сторожа даже не приподнимались с мест своих, когда он проходил. Жалованья ему было четыреста рублей в год. На это жалованье он ел [доставлял себе множество наслаждений] что-то вроде [щей или супа, Бог его знает, впрочем] и какое-то блюдо из говядины [пахнувшее страшно], прошпигованное немилосердно луком; отлеживался во всю волю на кровати [валялся в узенькой комнатке] в комнате, над сараями, в Свечном переулке, и платил за помещение заплаток на свои панталоны, почти [вечно] на одном и том же месте, - и все это за те же 400 рублей, и даже ему оставалось на поставку пары подметок в год на сапоги [подметок на сапоги, которые он очень берег, и потому дома, по праздникам, на квартире всегда сидел в чулках]. Право, не помню его фамилии. Дело в том, что это был бы первый на свете человек, довольный своим состоянием, если бы не одно маленькое, очень затруднительное, впрочем, обстоятельство. В то время, когда Петербург дрожит от холода и двадцатиградусный мороз дает свои колючие щелчки по носам даже действительных тайных советников первого и второго класса, бедные титулярные советники остаются решительно без всякой защиты. Чиновник, о котором идет дело, укрывал кое-как, как знал, свой нос, впрочем очень незамечательный, тупой и несколько похожий на то пирожное, которое делают [некоторым чиновникам] кухарки в Петербурге, называемое пышками. Он его упрятывал во что-то больше похожее на капот, чем на шинель, что-то очень неопределенное и очень поношенное. Он уже издавна стал замечать, что шинель становится, чем далее, как будто бы немного холодноватее. Рассмотревши ее всю насквозь, - к свету и так, - он решился снести ее к портному [которому эта шинель была решительно так же знакома, как собственная, и он знал совершенно местоположенья всех худых и дырявых мест], который, несмотря на свой кривой глаз [рябизну по всему телу], занимался довольно удачно починкой чиновничьих и всяких панталон и фраков" (стр. 613 - 614).

______________________

* Любопытно, как уже в самом заглавии, т.е. в теме рассказа, мелькнувшей у "задумавшегося и опустившего голову" Гоголя, без сомнения, в самый момент рассказа или очень скоро после него, сказалось быстрое, принижающее и извращающее действительность, движение творческого воображения.

 

Здесь и оканчивается первоначальный набросок. Всматриваясь в него, а также в последующие переделки и в окончательную редакцию повести, мы заметим, что сущность художественной рисовки у Гоголя заключалась в подборе к одной избранной, как бы тематической, черте создаваемого образа других все подобных же, ее только продолжающих и усиливающих черт, с строгим наблюдением, чтобы среди их не замешалась хоть одна, дисгармонирующая им или просто с ними не связанная черта (в лице и фигуре Акакия Акакиевича нет ничего не безобразного, в характере - ничего не забитого). Совокупность этих подобранных черт, как хорошо собранный вогнутым зёкралом пук однородно направленных лучей, и бьет ярко, незабываемо в память читателя; но» конечно, - это не свет естественный, рассеянный, какой мы знаем в природе, а искусственно полученный в лаборатории. И видеть какую-нибудь фигуру, точнее, - одну в ней черту под лучом этого света, когда все прочие ее черты оставлены в совершенной темноте, - значит узнать о ней менее, как если бы в обыкновенном свете (позднейшее наше художество) мы видели полную фигуру в соединении всех ее черт. Известно, что последующие томы "Мертвых душ" имели задачею своей вывести положительные образы; но при том способе рисовки, какой был присущ Гоголю, - и они все равно бы были сужением действительности, ее упрощением, обеднением (ведь, таковы и есть начатые образы Улиньки, Костанджогло). Но мы знаем, что в первом томе этого труда он выполнил лишь отрицательную половину занимавшей его задачи; не ясно ли, что уже не сужение, но искалечение человека против того, что и каков он в действительности есть, мы здесь находим.

Судя по переделкам, мы в этом процессе его рисовки можем отметить одну общую тенденцию: первым движением воображения он стремится захватить в картину возможно большее число предметов; позднее ненужные из них отбрасываются, действие вогнутого зеркала как бы сосредоточивается, но и то, что оно делает с предметом, перед ним стоящим, - усиливается. Отчасти это можно видеть из приведенных выше в скобках добавлений, сделанных рукою самого Гоголя к первому, начальному тексту повести; но еще более это заметно при сравнении его с окончательною редакциею. Так, в последней начало повести упрощено:

"В департаменте... но лучше не называть, в каком департаменте"... Т.е. отброшены ненужные "подлости и вздоры", и также "господа чиновники и военные офицеры". Зато на жалкую фигуру Акакия Акакиевича в этих же первых строках накинуты одна-две еще увеличивающие его безобразие черты.

"...Итак, в одном департаменте служил один чиновник, - чиновник, нельзя сказать, чтобы очень замечательный: низенького роста, несколько рябоват, несколько рыжеват, несколько даже на вид подслеповат, с небольшою лысиною на лбу, с морщинами по обеим сторонам щек и цветом лица, что называется, геморроидальным".

Далее, ниже несколькими строками, краски, рисующие как его внешность, так и внутреннее содержание, сгущены против первоначального наброска и доведены до непереступаемой степени яркости:

"...Вицмундир у него был не зеленый, а какого-то рыжевато-мучного цвета. Воротничок на нем был узенький, низенький, так что шея его, несмотря на то что не была длинна, выходя из воротника, казалась необыкновенно длинною, как у тех гипсовых котенков, болтающих головами, которых носят на головах целыми десятками русские иностранцы. И всегда что-нибудь да прилипало к его вицмундиру: или сенца кусочек, или какая-нибудь ниточка"... "Он если и глядел на что, то видел на всем свои чистые, ровным почерком выписанные строки, - и только разве, если, неизвестно откуда взявшись, лошадиная морда помещалась ему на плечо и напускала ноздрями целый ветер ему в щеку, тогда только замечал он, что он не на средине строки, а скорее на средине улицы"... "Приходя домой, хлебал наскоро щи... не замечая их вкуса, ел все это с мухами. Заметивши, что желудок начинал пучиться, вставал из-за стола, вынимал баночку с чернилами и переписывал бумаги, принесенные на дом. Если же таких не случалось, он снимал нарочно, для собственного удовольствия, копию для себя, - особенно если бумага была замечательна, не по красоте слога, но по адресу к какому-нибудь новому или важному лицу"... "Написавшись всласть, он ложился спать, улыбаясь заранее при мысли о завтрашнем дне, - что-то Бог пошлет переписывать завтра. Так протекла мирная жизнь человека, который с четырьмястами жалованья умел быть довольным своим жребием" и т.д.; следует переход к "сильному врагу всех" таких чиновников, северному морозу, - что уже содержится в конце первой редакции повести, и, следовательно, все вставки эти сделаны именно на приведенном первом наброске начала повести.

Обратимся от приемов этой рисовки к самому рисующему художнику. Слова первого же наброска, выпущенные в позднейших переработках: "существе своем это было доброе животное", ставят нас на точку зрения, с которой рисовался портрет: и, взглянув на него, мы уже объясняем себе, почему именно принижающая черта избрана в рисуемом портрете: животное, безыдейное, неощущающее, - такова была его тема; и, между тем, мелькнула она в уме художника при рассказе, именно показывающем человека одухотворенным, полным мысли, чувства радости о Божием мире. Достаточно вспомнить о самозабвении охотника, выехавшего после долгого, быть может, ожидания на гладь Финского залива, с бесчувственностью канцеляриста, который, переходя улицу, тогда только замечает, что он "не на середине строки", когда лошадь тычет его из-за плеча мордой, чтобы понять, чем было творчество Гоголя в отношении к действительности, какою ее рисовкой. Гоголь не только не передавал ее в своих созданиях; и как человек, встречаясь с ее явлениями или слыша о них. он чудился ее. съеживался, уходя от нее, как уходили от холода его чиновники "в свои поношенные капоты", в странный мир болезненного воображения, где рядом с образами блистающих "Аннунпиат" (см. "Рим") жили оскопленные, с облезлыми на голове волосами, с морщинистыми щеками образы Акакиев Акакиевичей и подобных; но как эти, так и те, "блистающие", - равно без жизни* без естественною на себе света, без движений, без способности в себе продолжающейся мысли, развивающегося чувства**. С этими странными образами одними он жил, ими тяготился, их выразил; и, делая это, - и сам верил, и заставил силою своего мастерства несколько поколений людей думать, что не причудливый и одинокий мир своей души он изображал, а яркую, перед ним игравшую, но им не увиденную, не услышанную, не ощущенную жизнь.

______________________

* И в самом деле, почти невозможно понять образ Акакия Акакиевича, не оттеняя его в мысли своей образом этой Аннунциаты: "Попробуй взглянуть на молнию, когда, раскроивши черные как уголь тучи, нестерпимо затрепещет она целым потоком блеска. Таковы очи у албанки Аннунциаты. Все напоминает в ней те античные времена, когда оживлялся мрамор и блистали скульптурные резцы. Густая смола волос тяжеловесною косою вознеслась в два кольца над головой и четырьмя длинными кудрями рассыпалась по шее. Как ни поворотит она сияющий снег своего лица - образ ее весь отпечатлелся в сердце. Станет ли профилем - дивным благородством дышит профиль, и мечется красота линий, каких не создавала кисть. Обратится ли затылком с подобранными кверху чудесными волосами, показав сверкающую шею и красоту невиданных землею плеч, - и там она чудо. Но чудеснее всего, когда глянет она прямо очами в очи, водрузивши хлад и замиранье в сердце. Полный голос ее звенит как медь. Никакой гибкий пантер не сравнится с ней в быстроте, силе и гордости движений. Все в ней венец создания, от плеч до античной дышащей ноги и до последнего пальчика на ее ноге. Куда ни пойдет она - уже несет с собой картину: спешит ли ввечеру к фонтану с кованой медной вазой на голове" - и т.д. Это, с анатомическою последовательностью движущееся описание и, вместе, усиливающееся стать пламенным, есть строгая и лишь обратно направленная параллель с образом Акакия Акакиевича: черты одного уходят бесконечно ввысь, другого - вниз, оба удаляясь от действительности, равно лишенные движения, жизни, одухотворенности.

** Замечательно, что ни в одном произведении Гоголя нет развития в человеке страсти, характера и пр., мы знаем у него лишь портреты, человека in statu, не движущегося, не изменяющегося, не растущего или умаляющегося. И, кажется, так же относился он к природе: бури, ветра, даже шелестящих листьев или травы он не описал; на всей огромной панораме его живописи ничто не движется, - и это, конечно, не без связи с характером его гения.

______________________

И, однако, если бы только "Мертвые души" и "Ревизора" оставил нам Гоголь, то, оставаясь изумителен для нас как художник, он не был бы еще велик как человек. Есть, сверх отмеченной главной в нем черты, сужения и принижения человека, другая, которою он стал так непонятен, таинствен для всех и которою влечет к себе наше сердце, зовет к себе будущее, - как первою чертою очаровывает наш ум, отталкивает прошлое. Эта черта - и она также сейчас объяснится из его черновых бумаг - есть его бесконечный лиризм, оторванный, как и прочее, от связи с действительностью. К чему он относится? Только к этой иронии, с нею связан, без нее не появлялся. Лиризм Гоголя всегда есть только жалость, скорбь, "незримые слезы сквозь видимый смех", как-то мешающиеся с этим смехом: но, замечательно, не предшествуя ему, но всегда за ним следуя. Это - великая жалость к человеку, так изображенному, скорбь художника о законе своего творчества, плач его над изумительною картиною, которую он не умеет нарисовать иначе (вспомним попытки создать 2-й т. "Мертвых душ") и, нарисовав так, хоть ею и любуется, но ее презирает, ненавидит. Ранний проблеск этого лиризма мы находим в разбираемой теперь повести и из содержания черновых бумаг убеждаемся, что его вовсе не было в первоначальных текстах, он только появился вставкою в окончательный текст, т.е. когда собственно рисующая работа была уже окончена. Мы приведем его в контексте с этою последнею, дабы видно было отсутствие всякой между ними связи:

"Молодые чиновники подсмеивались и острили над ним, во сколько хватало канцелярского остроумия; рассказывали тут же, перед ним, разные составленные против него истории; про его хозяйку, семидесятилетнюю старуху, говорили, что она бьет его; спрашивали, когда будет их свадьба; сыпали на голову его бумажки, называя это снегом"...

И вот, как бы прерывая этот поток издевательств, ударяя рисующую неудержимо их руку, - какою-то припискою сбоку, позднее прилепленною наклейкой, следует:

"...но ни одного слова не отвечал Акакий Акакиевич, как будто бы никого и не было перед ним. Это не имело даже влияния на занятия его: среди всех этих докук он не делал ни одной ошибки в письме. Только если уж слишком была невыносима шутка, когда толкали его под руку, мешая заниматься своим делом, он произносил: "Оставьте меня! Зачем вы меня обижаете?" И что-то странное заключалось в словах и в голосе, с каким они были произнесены. В нем слышалось что-то такое преклоняющее на жалость, что один молодой человек, недавно определившийся, который, по примеру других, позволил было себе посмеяться над ним, - вдруг остановился, как будто все переменилось перед ним и показалось в другом виде: какая-то неестественная сила оттолкнула его от товарищей, с которыми он познакомился, приняв их за приличных, светских людей. И долго потом, среди самых веселых минут, представлялся ему низенький чиновник, с лысиной на лбу, со своими проникающими словами: "Оставьте меня! Зачем вы меня обижаете?" И в этих проникающих словах звенели другие слова: "Я брат твой". И закрывал себя рукою бедный молодой человек, много раз содрогался он потом на веку своем, видя, как много в человеке бесчеловечья, как много свирепой грубости в утонченной, образованной светскости, и, Боже! даже в том человеке, которого свет признает благородным и честным".

И далее опять:

"...Вряд ли где можно было найти человека, который так жил бы в своей должности. Мало сказать - он служил ревностно; нет, он служил с любовью. Там, в этом переписыванье, ему виделся какой-то свой разнообразный и приятный мир. Наслаждение выражалось на лице его; некоторые буквы у него были фавориты, до которых если он добирался, то был сам не свой: и подсмеивался, и подмигивал, и помогал губами, так что в лице его, казалось, можно было прочесть всякую букву, которую выводило перо его. Если бы, соразмерно его рвенью. давали ему награды" и т.д. (та же 92 стр.) сыплются и сыплются те же "бумажки" на голову "в существе своем доброго животного", как раньше. Вне всякого сомнения, приведенный лирический отрывок есть вспышка глубокой скорби в творце при виде сотворенного; это он "содрогается", окончив создание "свирепой грубости", и "закрывает себя рукою", и повторяет звенящие в ушах слова: "Я брат твой", которые чем далее, тем громче будут звучать в его душе, по мере того как творческий его гений будет восходить к высшим и высшим в зрелости своей созданиям. Мы их услышим, этот плач художника над своею душой, в лирических отступлениях "Мертвых душ", в речи первого комического актера "Развязки к Ревизору", в заключительной строке "Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем"*; он нам звучит из множества частных его писем глубочайшей значительности и, наконец, все собою заглушает, сгоняет остатки всякого "смеха" в "Авторской исповеди", в "Завещании", в "Выбранных местах из переписки с друзьями". И - вот он, весь Гоголь, в полноте образа своего, без исключения из него какой-нибудь черты: великий человек, в" котором гениальный ум разошелся с простым сердцем и надолго победил его, заглушил естественный против себя ропот, но в конце - был им побежден, скован, отброшен после борьбы, которая, однако, человеку стоила жизни.

______________________

* Любопытно, что всюду, где он умеет создавать не отрицательные образы (в "Вечерах на хуторе близ Диканьки", в "Миргороде"), у него эти лирические отступления отсутствуют; хотя, по течению речи, там преимущественно и следовало бы ожидать, что он к ним подымется. И, рисуя отрицательное - лишь там, где живопись достигает самой яркой выпуклости, самой высокой напряженности (как и в примере Акакия Акакиевича), - скорбь охватывает душу творца и изливается в лирическом отступлении, по закону художественной объективации обращаемом к изображаемому человеку, но в истине своей - о самом изображении и о себе, изобразившем.

______________________

И если все это в нем было непонятно, мы не должны этому удивляться: ведь, бороться с собою - это так чуждо нам, так непонятно в себе; могли ли понять и оценить мы это в другом? Нам все казалось, что, как и мы, он "боролся с печальною действительностью"; целая половина его деятельности становилась, при таком взгляде, необъяснима в нем; необъясним он весь, как человек, с его мучительным скитальчеством из страны в страну, с жаждой бежать из родной земли, молитвой, аскетизмом, поездкой в Иерусалим, сожжением 2-го тома "Мертвых душ". Что за дело до него; ведь, зато, он становился помощником нам. Но великий человек достоин того, чтобы его рассматривали в самом себе. В истории души своей, хотя бы единичной, он, быть может, значительнее, чем целое общество в истории своих мелких забот, треволнений, ожиданий, злобы. И если венчавшее его могилу камнем, похвалой и готовое увенчать бронзою непонимание и тщеславие при этом изменившемся на него взгляде возьмет свое назад, - с его образа сбегут только ему навязанные черты, и он останется для нас в том именно особом величии, какое было в нем и какое он в себе указал нам; но мы к словам его не прислушались.

Впервые опубликовано: "Русский вестник". 1894. № 3. С. 161 - 172.


M.Ю. Лермонтов
(К 60-летию кончины)

 

Сегодня исполняется 60 лет со дня кончины Лермонтова, и вот приходится взяться за перо, чтобы отметить этот день в памяти и мысли читателя. Умершему было 26 лет от роду в день смерти. Не правда ли, таким юным заслужить воспоминание о себе через 60 лет - значит вырасти уже к этому возрасту в такую серьезную величину, как в равный возраст не достигал у нас ни один человек на умственном или политическом поприще. "Необыкновенный человек", - скажет всякий. "Да, необыкновенный и странный человек", - это, кажется, можно произнести о нем, как общий итог сведений и размышлений.

 

Им бесконечно интересовались при жизни и сейчас же после смерти. О жизни, скудной фактами, ь сущности - прозаической, похожей на жизнь множества офицеров его времени, были собраны и записаны мельчайшие штрихи. И как он "вошел в комнату", какую сказал остроту, как шалил, какие у него бывали глаза - о всем спрашивают, все ищут, все записывают, а читатели не устают об этом читать. Странное явление. Точно производят обыск в комнате, где что-то необыкновенное случилось. И отходят со словами: "Искали, все перерыли, но ничего не нашли". Есть у нас еще писатель, о котором "все перерыли, и ничего не нашли", - это Гоголь. Письма его, начиная с издания Кулиша, зарегистрированы с тщательностью, с какой регистрируются документы, прилагаемые к судебному "делу". Ищейки ищут, явно чего-то ищут, хотя, может быть, и бессознательно.

 

О Гоголе записал сейчас же после его смерти С.Т. Аксаков: "Его знали мы 17 лет, со всеми в доме он был на ты - но знаем ли мы сколько-нибудь его? Нисколько". Без перемен эти слова можно отнести к Лермонтову. Именно как бы вошли в комнату, где совершилось что-то необыкновенное; осмотрели в ней мебель, заглянули за обивку, пощупали обои, все с ожиданием: вот-вот надавится пружина и откроется таинственный ящик, с таинственными секретными документами, из которых поймем наконец все; но никакой пружины нет или не находится; все обыкновенно; а между тем необыкновенное в этой комнате для всех ощутимо.

 

Мы, может быть, прибавим верный штрих к психологии биографических поисков как относительно Лермонтова, так и Гоголя, сказав, что все кружатся здесь и неутомимо кружатся вокруг явно чудесного, вокруг какого-то маленького волшебства, загадки. Мотив биографии и истории как науки - разгадка загадок. Посему историки и биографы жадно бегут к точке, где всеобщий голос и всеобщий инстинкт указывают присутствие необыкновенного. Такими необыкновенными точками в истории русского духовного развития являются Лермонтов и Гоголь, великий поэт и великий прозаик, великий лирик и великий сатирик, и являются не только величием своего обаятельного творчества, но и лично, биографически, сами. "Он жил между нами, и мы его не знали; его творения в наших руках - но сколько в них непонятного для нас!"

 

Что же непонятного? И темы, и стиль. Остановимся на последнем. Давно сказано и никем не отвергается, что "стиль автора есть сам автор". По-видимому, имея перед собою биографическую загадку и никакого матерьяла к ее разрешению, мы прежде всего должны броситься к стилю двух великих писателей. Он необыкновенен и чарующ. Но что мы в нем открываем? Глубокую непрозаичность, глубочайшее отвлечение от земли, как бы забывчивость земли; дыханье грез, волшебства - все противоположное данным их биографии. Читатель простит меня, если я позволю себе привести два отрывка из одного и другого писателя, отрывки известные, но которые нужно иметь перед глазами и внимательно перечесть их 2 - 3 раза, чтобы почувствовать, напр., такую вещь, как глубокое родство и единство стиля Гоголя и Лермонтова. "Тихо светит по всему миру: то месяц показался из-за горы. Будто дамасскою дорогою и белою как снег кисеею покрыл он гористый берег Днепра, и тень ушла еще далее в чащу сосен... Любо глянуть с середины Днепра на высокие горы, на широкие луга, на зеленые леса. Горы те не горы: подошвы у них нет, внизу их, как и вверху, острая вершина, и под ними и над ними высокое небо. Те леса, что стоят на холмах, - не леса: то волосы, поросшие на косматой голове лесного деда. Под нею в воде моется борода, и под бородою, и над волосами высокое небо. Те луга не луга: то зеленый пояс, препоясавший посредине круглое небо, и в верхней половине и в нижней половине прогуливается месяц" ("Страшная мееть", т. II).

 

Протираем глаза и спрашиваем себя, о чем речь? где движется рассказ и где рассказчик? Да рассказчик - малоросс, все это видавший, но грезит-то он о совсем другом мире, никем не виденном, и грезит так беззастенчиво, точно в самом деле потерял сознание границы между действительностью и вымыслом или не обращает никакого внимания на то, что мы-то, его читатели, уж конечно знаем эту границу и остановим автора. Перед нами сомнамбулист. Конечно, никаких таких гор нет около Днепра; да кто видал и настоящие горы, Карпаты или даже Кавказ, хорошо знает, что никак о них нельзя сказать: "подошвы у них нет", "острые у них вершины". Все гораздо проще для наблюдателя. О, и Гоголь имеет тайну искусства так нарисовать действительность, так ее подметить в самомалейших реальных подробностях, как никто. Но он имеет тайную силу вдруг заснуть и увидеть то, чего вовсе не содержится в действительности, увидеть правдоподобно, ярко... точно "пани Катерина" в этой же "Страшной мести", душу которой вызывал ее страшный отец: "Пани моя, Катерина, теперь заснула, а я и обрадовалась тому, вспорхнула и полетела", - говорит "душа" странной сновидицы. Так и Гоголь. Какая-то внутренняя метаморфоза, и вдруг хорошо знакомый Аксаковым малоросс отделяется от своего тела, странствует по каким-то мирам, и потом, когда возвращается в свое "тело", друзья, знакомые говорят: "Мы ничего о нем существенного не знаем: существенное в его загробных почти странствованиях, в сомнамбулических видениях, в неисследимой и неисповедимой организации его души, а в руках у нас - матерьялы скучнейшей его биографии, совершенно с этими видениями не связанной". Но мы заговорили о стиле и что есть тут родство между Гоголем и Лермонтовым:

 

Задумчиво столбы дворцов немых

По берегам теснилися, как тени,

И в пене вод - гранитных крылец их

Купалися широкие ступени;

Минувших лет событий роковых

Волна следы смывала роковые,

И улыбались звезды голубые,

Глядя с высот...

("Сказка для детей")

 

Опять протираем глаза и спрашиваем себя: что это, Венеция описана? Нет, Петербург! Немного выше читаем:

 

Над городом таинственные звуки,

Как грешных снов нескромные слова.

Не ясно раздавались - и Нева,

Меж кораблей сверкая на просторе,

Журча - с волной их уносила в море.

 

Один писатель взял "Днепр", и другой - "Петербург", взяли реальные предметы, но тотчас они почувствовали или какое-то отвращение, или скуку к теме; надпись, заголовок - остались: "Днепр", "Петербург"; но уже в их голове зашуршали какие-то нисколько не текущие из темы мысли, о которых Лермонтов оставляет даже след в стихотворении: "грешных снов неясные слова", "следы роковые роковых событий", "голубые звезды", - и смело, мужественно, беззастенчиво в отношении к читателю оба унеслись в рисовку картин неправдоподобных и, однако, для самого читателя становящихся дорогими, милыми, чарующими. У Гоголя в самом тоне слов: "Тихо светит по всему миру", - появляется какая-то нега, какое-то очарование, описание получает тон космополитический. Это - не Днепр рисует автор, он рисует свою душу, но душу, тянущуюся ко всему миру, и странные слова о горах, которых "ни подошвы; ни вершины не охватить глазом", ни малейше не удивляют читателя, не шокируют его. "Мало ли что есть в свете, мало ли чего нет в мире: Гоголь все видит, все знает, и если его горы не похожи ни на какие земные, то, может быть, они похожи на горы Луны или Марса. Где-то, что-то подобное есть, и Гоголь мне показывает, и я плачу и благодарю, что он раздвинул мое знание, показал воочию мои предчувствия". Этот-то характер рисовки, неправдоподобной и столь напряженно страстной, что она создает иллюзию полного правдоподобия, и заставил когда-то воскликнуть Белинского, что "степи Гоголя лучше степей Малороссии", как и Петербург Лермонтова лучше Петербурга, в котором мы живем. И. однако, Лермонтов, когда хочет, может быть таким же натуралистом, как Гоголь. В "Бородине", "Купце Калашникове", "Люблю отчизну я..." он дает такие штрихи действительности, является таким ловцом скрупулезного, незаметного и характерного в ней, как это доступно было Гоголю только и последующим нашим натуралистам писателям:

 

Люблю дымок спаленной жнивы

С резными ставнями окно...

С отрадой, многим незнакомой,

Я вижу полное гумно.

 

Тут уже взят полный аккорд нашего народничества и этнографии 60-х годов. Но не здесь "родина" странного поэта; тут только мощь его. Сомнамбулист сочетает в себе величайший реализм и несбыточное, он идет по карнизам, крышам домов, не оступаясь, с величайшей точностью, и в то же время он явно руководствуется такою мыслью своего сновидения, которая очевидно не связана с действительностью. Вот это-то и было у них обоих, Гоголя и Лермонтова. Оба они имеют параллелизм в себе жизни здешней и какой-то нездешней. Но родной их мир - именно нездешний. Отсюда некоторое их отвращение к реальным темам: знаменитые "лирические места" у Гоголя. Возьмем его "Мертвые души"; как они не похожи на выполнение аналогических сюжетов - "Базар житейской суеты" у Теккерея или великолепный "Пикквик" у Диккенса. Гоголь явно страдает, страдает от темы, страдает от манеры письма. Он не "гуляет", как в фантастических малороссийских вымыслах. Рассказ узок, эпопея удушлива, тесна; ни одного лишнего слова в ней; автор точно надел на себя терновый венец, и идет, сколько будет сил идти. Но вот колена подгибаются, и вдруг - прыжок в сторону, прыжок. в свою сомнамбулу, "лирическое место", где тон сатиры вдруг забыт, является восторженность, упоение, счастье сновидца. Это он в родном мире, и опять мы не можем не сравнить его со страшными путешествиями души пани Катерины в старый замок ее грозного отца. "О, зачем ты меня вызвал, отец. Мне было так радостно. Я была в том самом месте, где родилась и прожила пятнадцать лет. О, как хорошо там! Как зелен и душист тот луг, где я играла в детстве; и полевые цветочки те же, и хата наша, и огород!" Тоска виденья, какую знал и Лермонтов:

 

И вижу я себя ребенком; и кругом

Родные все места: высокий барский дом

 

И сад с разрушенной теплицей;

Зеленой сетью трав подернут спящий пруд,

И за прудом село дымится - и встают

 

Вдали туманы над водами,

В аллею темную вхожу я...

 

("1-е января")

 

Автор грезит об этом... на балу в Московском дворянском собрании 1-го января, - место столь же неудобное для засыпания, для видения, для сомнамбулических странствований, как и та мирная печка, на которой заснула казачка Катерина, а "пан-отец" позвал ее к себе. Вообще, если от характера живописи мы обратимся к самым темам, мы найдем и здесь близость Лермонтова и Гоголя. Известно, как дивился Белинский, что 26-летний Лермонтов, офицер и дуэлист, проник с изумительною правдою в материнские чувства в "Казачьей колыбельной песне". Но что такое, как не эта же песнь причитанья матери Андрея и Остапа Булъбы в ночь перед отправлением их в "Сечь". Одна мысль, одно чувство, и как выраженное, с какою пронзительностью, у малоросса-сатирика и петербургского денди.

 

Входя в мир тем нашего поэта, нельзя не остановиться на том, что зовут его "демонизмом". Но и здесь поможет нам параллелизм Гоголя. "Приподняв иконы вверх, уже есаул готовился сказать краткую молитву, - как вдруг закричали, перепугавшись, игравшие на земле дети, а вслед за ними попятился народ, и все показывали со страхом пальцами на стоявшего посреди их казака.

 

Кто он таков - никто не знал. Но уж он протанцовал на славу казачка и уже успел насмешить обступившую его толпу. Когда же есаул поднял иконы, вдруг все лицо казака переменилось: нос вырос и наклонился в сторону, вместо карих - запрыгали зеленые очи, губы засинели, подбородок задрожал и заострился, как копье, изо рта выбежал клык, из-за головы поднялся горб, и стал казак - старик" ("Страшная месть").

 

Как похоже... на Гоголя, который уже "насмешил всю почтеннейшую публику", отплясав казачка в "повестях Рудого Панько", и когда все ожидали, что он такое еще выкинет, "вдруг поднялся у казака горб из-за спины", он состарился, осунулся в петербургских своих рассказах, и, наконец, в "Переписке с друзьями" и "Авторском завещании" заговорил самые необыкновенные вещи, а умер фантастично и покаянно, как будто нагрешил самые несбыточные грехи. Как хотите, нельзя отделаться от впечатления, что Гоголь уж слишком по-родственному, а не по-авторски только знал батюшку Катерины, как и Лермонтов решительно не мог бы только о литературном сюжете написать этих положительно рыдающих строк:

 

Но я не так всегда воображал

Врага святых и чистых побуждений,

Мой юный ум, бывало, возмущал

Могучий образ. Меж иных видений

Как царь, немой и гордый он сиял

Такой волшебно-сладкой красотою.

Что было страшно... И душа тоскою

Сжималася - и этот дикий бред

Преследовал мой разум много лет...

 

Это слишком субъективно, слишком биографично. Это - было, а не выдумано. "Быль" эту своей биографии Лермонтов выразил в "Демоне", сюжет которого подвергал нескольким переработкам и о котором покойный наш Вл. С. Соловьев, человек весьма начитанный, замечает в одном месте, что он совершенно не знает во всемирной литературе аналогий этому сюжету и совершенно не понимает, о чем тут (в "Демоне") идет речь, т.е. что реальное можно вообразить под этим сюжетом. Между тем эта несбыточная "сказка", очевидно, и была душою Лермонтова, ибо нельзя же не заметить, что и в "Герое нашего времени", и "1-го января", "Пророк", "Выхожу один я на дорогу", да и везде, решительно везде в его созданиях, мы находим как бы фрагменты, новые и новые переработки сюжета этой же ранней повести. Точно он всю жизнь высекал одну статую, - но ее не высек, если не считать юношеской неудачной куклы ("Демон") и совершенных по форме, но крайне отрывочных осколков целого в последующих созданиях. Чудные волосы, дивный взгляд, там - палец, здесь - ступня ноги, но целой статуи нет, она осталась не извлеченной из глыбы мрамора, над которою всю жизнь работал рано умерший певец.

 

Они были пассивны, эти темные души - так я хочу назвать и Гоголя, и Лермонтова. Вот уж рабы своей миссии. Да Лермонтов прямо об этом и записал:

 

Есть речи - значенье

.........................................

Но в храме средь боя

И где я ни буду,

Услышав, его я

Узнаю повсюду;

Не кончив молитвы,

На звук тот отвечу

И брошусь из битвы

Ему я навстречу.

 

Черновой набросок этого стихотворения еще выразительнее:

 

Лишь сердца родного

Коснутся в дни муки

Волшебного слова

Целебные звуки,

Душа их с моленьем

Как ангела встретит,

И долгим биеньем

Им сердце ответит.

 

Оба писателя явно были внушаемы; были обладаемы. Были любимы небом, скажем смелое слово, но любимы лично, а не вообще и не в том смысле, что имели особенную даровитость. Таким образом, я хочу сказать, что между ними и совершенно загробным, потусветлым "х" была некоторая связь, которой мы все или не имеем, или ее не чувствуем по слабости; в них же эта связь была такова, что они могли не верить во что угодно, но в это не верить - не могли. Отсюда их гордость и свобода. Заметно, что на обоих их никто не влиял ощутимо, т.е. они никому в темпераменте, в настроении, в "потемках" души - не подчинялись; и оба шли поразительно гордою, свободною поступью.

 

Поэт, не дорожи любовию народной.

 

Это они сумели, и без усилий, без напряжения, выполнить совершеннее, чем творец знаменитого сонета. Ясно - над ними был авторитет сильнее земного, рационального, исторического. Они знали "господина" большего, чем человек; ну, от термина "господин" не большое филологическое преобразование до "Господь". "Господин" не здешний - это и есть "Господь", "Адонаи" Сиона, "Адон" Сидона-Тира, "Господь страшный и милостивый", явления которого так пугали Лермонтова, что он (см. "Сказку для детей") кричал и плакал. Вот это то и составляет необыкновенное их личности и судьбы, что создало импульс биографического "обыска". Но "ничего не нашли". Лермонтов, как бы предчувствуя поиски биографов, бросил им насмешливое объяснение.

 

Но дух... известно, что такое дух:

Жизнь, сила, чувство, зренье, голос, слух,

И мысль без тела - часто в видах разных

Бесов вообще рисуют безобразных.

 

Оба были до того испуганы этими бестелесными явлениями, и самые явления - сколько можно судить по их писаниям - до того не отвечали привычным им с детства представлениям о религиозном, о святом, что они дали им ярлык, свидетельствующий об отвращении, негодовании: "колдун", "демон", "бес". Это - только штемпель несходства с привычным, или ожидаемым, или общепринятым. В "Демоне" Лермонтов, в сущности, слагает целый миф о мучащем его "господине"; да, это - миф, начало мифологии, возможность мифологии; может быть, метафизический и психологический ключ к мифологии Греции, Востока, имея который перед собою мы можем отпереть их лабиринт. Но, повторяем, имя "бес" здесь штемпель не сходного, память об испуге. Ибо что мы наблюдаем позднее? Известно, как умер Гоголь: на коленях, в молитве, со словами друзьям и докторам: "Оставьте меня, мне хорошо!" Лермонтов созидает, параллельно со своим мифом, ряд подлинных молитв, оригинальных, творческих, не подражательных, как "Отцы пустынники...". Его "Выхожу один я на дорогу", "Когда волнуется желтеющая нива", "Я, Матерь Божия", наконец - одновременное с "Демоном" - "По небу полуночи" суть гимны, суть оригинальные и личные гимны. Да и вся его поэзия - или начало мифа ("Мцыри", "Дары Терека", "Три пальмы", "Спор", "Сказка для детей", неоконченные "Отрывки"), или начало гимна. Но какого? Нашего ли? Трудные вопросы.

 

* * *

Гимны его напряжены, страстны, тревожны и вместе воздушны, звездны. Вся его лирика в целом и каждое стихотворение порознь представляют соединение глубочайше-личного чувства, только ему исключительно принадлежащего, переживания иногда одной только минуты, но чувства, сейчас же раздвигающегося в обширнейшие панорамы, как будто весь мир его обязан слушать, как будто в том, что совершается в его сердце, почему-то заинтересован весь мир. Нет поэта более космичного и более личного. Но и кроме того: он - раб природы, ее страстнейший любовник, совершенно покорный ее чарам, ее властительству над собою; и как будто вместе - господин ее, то упрекающий ее, то негодующий на нее. Казалось бы, еще немного мощи - и он будет управлять природой. Он как будто знает главные и общие пружины ее. Всякий другой поэт возьмет ландшафт, воспоет птичку, опишет вечер или утро; Лермонтов всегда берет панораму, так сказать, качает и захватывает в строку целый бок вселенной, страну, горизонт.

 

В "Споре" даны изумительные, никому до него не доступные ранее, описания стран и народов: это - орел пролетает и называет, перечисляет свои страны, провинции, богатство свое:

 

Дальше - вечно чуждый тени

Моет желтый Нил

Раскаленные ступени

Царственных могил.

 

В четырех строчках и география, и история, и смысл прошлого, и слезы о невозвратимом.

 

И, склонясь в дыму кальяна

На цветной диван,

У жемчужного фонтана

Дремлет Тегеран.

 

Невозможно даже переложить в прозу - выйдет бессмыслица. Но хозяин знает свое, он не описывает, а только намекает, и сжато брошенные слова выражают целое, и как выражают! У Лермонтова есть чувство собственности к природе: "Она мною владеет, она меня зачаровала; но это пошло так глубоко, тронуло такие центры во мне, что и обратно - чего никто не знает и никто этому не поверит - я тоже могу ее зачаровывать и двигать и чуть-чуть, немножко ею повелевать". Это, пожалуй, и образует в нем вторую половину того, что называют "демонизмом". Все знают, и он сам рассказывает, что плакал и приходил в смятение от видений "демона"; но публика безотчетно и в нем самом чует демона. "Вас - двое, и кто вас разберет, который которым владеет". Но тайна тут в том, что действительно чувство сверхъестественного, напряженное, яркое в нем, яркое до последних границ возможного и переносимого, наконец, перешло и в маленькую личную сверхъестественность. Так сказать, электротехник в конце концов пропитался электричеством, с которым постоянно имел дело, и уж не только он извлекает искру от проволоки, но и из него самого можно извлечь искру. "Бог", "природа", "я" (его лермонтовское) склубились в ком, и уж где вы этот ком ни троньте - получите и Бога, и природу вслед за "я", или вслед за Богом является его "я" среди ландышей полевых ("Когда волнуется желтеющая нива"), около звезды, на сгибе радуги (многие места в "Демоне").

 

То, что у всякого поэта показалось бы неестественным, преувеличенным или смешной претенциозностью, напр. это братанье со звездами:

 

Когда бегущая комета

Улыбкой ласковой привета

Любила поменяться с ним -

 

у Лермонтова не имеет неестественности, и это составляет самую удивительную его особенность. Кто бы ни говорил так, мы отбросили бы его с презрением. "Бери звезды у начальства, но не трогай небесных". Между тем Лермонтов не только трогает небесные звезды, но имеет очевидное право это сделать, и мы у него, только у него одного, не осмеливаемся оспорить этого права. Тут уж начинается наша какая-то слабость перед ним, его очевидно особенная и исключительная, таинственная сила. Маленький "бог", бог с маленькой буквы, "бесенок", "демон", - определения эти шепчет язык "как он смеет!" Но он все смеет:

 

...с звезды восточной

Сорву венец я золотой;

Возьму с цветов росы полночной;

Его усыплю той росой...

Лучом румяного заката

Твой стан, как лентой, обовью.

 

Язык его тверд, отчеканен; просто он перебирает свои богатства, он ничего не похищает, он не Пугачев, пробирающийся к царству, а подлинный порфиродный юноша, которому осталось немного лет до коронования. Звездное и царственное - этого нельзя отнять у Лермонтова; подлинно стихийное, "лешее начало" - этого нельзя у него оспорить. Тут он знал больше нас, тут он владел большим, чем мы, и это есть просто факт его биографии и личности.

 

Впервые опубликовано: "Новое время". 1901.








Дата добавления: 2015-10-12; просмотров: 519. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Расчетные и графические задания Равновесный объем - это объем, определяемый равенством спроса и предложения...

Кардиналистский и ординалистский подходы Кардиналистский (количественный подход) к анализу полезности основан на представлении о возможности измерения различных благ в условных единицах полезности...

Обзор компонентов Multisim Компоненты – это основа любой схемы, это все элементы, из которых она состоит. Multisim оперирует с двумя категориями...

Композиция из абстрактных геометрических фигур Данная композиция состоит из линий, штриховки, абстрактных геометрических форм...

САНИТАРНО-МИКРОБИОЛОГИЧЕСКОЕ ИССЛЕДОВАНИЕ ВОДЫ, ВОЗДУХА И ПОЧВЫ Цель занятия.Ознакомить студентов с основными методами и показателями...

Меры безопасности при обращении с оружием и боеприпасами 64. Получение (сдача) оружия и боеприпасов для проведения стрельб осуществляется в установленном порядке[1]. 65. Безопасность при проведении стрельб обеспечивается...

Весы настольные циферблатные Весы настольные циферблатные РН-10Ц13 (рис.3.1) выпускаются с наибольшими пределами взвешивания 2...

Роль органов чувств в ориентировке слепых Процесс ориентации протекает на основе совместной, интегративной деятельности сохранных анализаторов, каждый из которых при определенных объективных условиях может выступать как ведущий...

Лечебно-охранительный режим, его элементы и значение.   Терапевтическое воздействие на пациента подразумевает не только использование всех видов лечения, но и применение лечебно-охранительного режима – соблюдение условий поведения, способствующих выздоровлению...

Тема: Кинематика поступательного и вращательного движения. 1. Твердое тело начинает вращаться вокруг оси Z с угловой скоростью, проекция которой изменяется со временем 1. Твердое тело начинает вращаться вокруг оси Z с угловой скоростью...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.012 сек.) русская версия | украинская версия