Многоликость таланта
Теперь взглянем с другой стороны: как один и тот же мастер перевоплощается в самых разных, очень несхожих между собой писателей. Я уже говорила об О.Холмской – переводчице Хемингуэя. А вот в ее исполнении Диккенс. Среди романов Диккенса, воссозданных по‑русски кашкинцами, особое место занимает своеобразный детектив, широко известный у нас еще и благодаря телевидению, – незаконченная «Тайна Эдвина Друда». Создавалась «Тайна» художником в расцвете зрелости, сам Диккенс считал ее некоей новой для себя ступенью, и здесь от переводчика потребовалось находчивости и разнообразия красок, быть может, даже побольше обычного. В переводе О.П.Холмской достоверно и притом легко, непринужденно переданы прихотливейшие, неожиданные переходы от просторечия к выспренности, от язвительности к лирике. Речь каждого персонажа звучит в своем ключе. ...дела‑то плохи, плохи, хуже некуда... Ну вот тебе, милый, трубочка! Ты только не забудь – цена‑то сейчас на рынке страх какая высокая... Ох, беда, беда, грудь у меня слабая, грудь у меня больная (О me, О me, mylungsisweak... isbad)... трубочку изготовить... А уж он noпомнит... Так болтает старуха, торговка опиумом, содержательница притона для курильщиков, на первый взгляд воплощение старческой немощи и льстивой угодливости, а по сути фигура довольно загадочная, даже зловещая. По английской традиции просторечие выражается чаще всего ошибками грамматики и произношения (ye’ll вместо you’ll, dreffle вместо dreadfully). По‑русски оно передано словами и оборотами: грудь слабая, а не легкие, страх какая и т. п. – и это самый верный и убедительный способ. У Диккенса нередко кто‑то говорит неграмотно, неправильно, а кто‑нибудь другой или сам автор эту неправильность примечает. Тем самым она подчеркнута, существенна вдвойне, и ответственность переводчика двойная. В «Тайне...» это встречается на каждом шагу и, кажется, ничуть не затрудняет О.Холмскую: – Он, видите ли, стал вдруг не в себе... – Надо говорить «ему стало не по себе», Топ. А «стал не в себе» это неудобно – перед настоятелем... В подлиннике игра на ошибке в форме глагола (he has been took a little poorly исправляют на taken), в переводе один естественный, живой, но не очень уважительный оборот (разговор‑то идет при почтенной особе, при настоятеле) заменен другим оборотом, тоже естественным, живым, но не столь просторечным. Тот же прием дальше: ...Так точно, сэр, не по себе, – почтительно поддакивает Топ. –...Видите ли, сэр, мистер Джаспер до того задохся (was that breathed)... – На вашем месте, Топ, я не стал бы говорить «задохся»... Неудобно – перед настоятелем. – Да, «задохнулся» (breathed to that extent) было бы, пожалуй, правильнее, – снисходительно замечает настоятель, польщенный этой косвенной данью уважения к его сану. Подобные примеры непринужденной игры можно приводить десятками. Топ продолжает описывать «припадок» мистера Джаспера, главного героя (злодея) романа: Память у него затмилась (grew Dazed). Это слово Топ произносит с убийственной отчетливостью (и курсив тут авторский!)... – даже боязно было на него смотреть... Ну, я его усадил, подал водицы, и он вскорости вышел из этого затмения (However, alittletimeandalittlewaterbroughthimoutofhisDaze). Мистер Топ повторяет этот столь удачно найденный оборот с таким нажимом (прибавляет автор), словно хочет сказать: «Ловко я вас поддел, а? Так нате ж вам еще раз!» Красочно разговаривает и жена Топа: Да вам‑то какая печаль, – в ответ на комплимент чуть смущенно обрывает она Эдвина. –...думаете, все Киски на свете так и прибегут к вам гурьбой, стоит вам только кликнуть! Киска (Pussy) – ласковое слово и по‑английски, и по‑русски, тут пока нет ничего необычного. Но вот Эдвин на радостях восклицает о своем дядюшке и мнимом друге WhatajollyoldJackitis! Наверно, еще кто‑нибудь перевел бы Молодец! – но, думаю, мало кто, кроме Ольги Петровны, вложил бы в уста жизнерадостного, беззаботного юнца выразительное Молодчинище! В других тонах выписан язвительный портрет краснобая Сапси: ...он напыщен и глуп; говорит плавно, с оттяжечкой; ходит важно, с развальцем (having a roll in hisspeech, andanotherrollinhisgait – как изобретательно выражено в обоих случаях это roll, буквально – колыхание, раскачивание!); у него круглое брюшко, отчего по жилету разбегаются поперечные морщинки (уж конечно, не горизонтальные, как сделал бы формалист!)...непоколебимо уверен, что с тех пор, как он был ребенком, только он один вырос и стал взрослым, а все прочие и доныне несовершеннолетние; так чем же может быть эта набитая трухой голова, как не украшением... местного общества? (dunderhead – слово редкое, тут слабовато было бы привычное дубина, болван). Ему докладывают о посетителе. Просите, – ответствует мистер Сапси, помавая рукой... Еще об этом болтуне, которого собственное велеречие привело в какое‑то самозабвение: К концу своей речи мистер Сапси все более понижал голос, и веки его слушателя все более тяжелели, глаза слипались... – С тех пор, – продолжает мистер Сапси... – с тех пор я пребываю в том горестном положении, в котором вы меня видите; с тех пор я безутешный вдовец; с тех пор лишь пустынный воздух внемлет моей вечерней беседе... Каждая мелочь зрима и убедительна, чего стоит пышное, старинное и, увы, всеми забытое – помавая! Совсем иные краски создают другой образ, перед читателем Невил и Елена, брат и сестра – оба черноволосые, со смуглым румянцем... оба чуть‑чуть с дичинкой, какие‑то неручные (somethinguntamedaboutthemboth – оборот непростой, примерно: какая‑то в обоих неприрученность); сказать бы – охотник и охотница, но нет, скорее это их преследуют, а не они ведут ловлю. Тонкие, гибкие, быстрые в движениях; застенчивые, но не смирные; с горячим взглядом; и что‑то есть в их лицах, в их позах, в их сдержанности, что напоминает пантеру, притаившуюся перед прыжком, или готового спастись бегством оленя... И выразительная характеристика их опекуна, филантропа из тех, которые, по словам одного персонажа,...так любят хватать своего ближнего за шиворот и, если смею так выразиться, пинками загонять его на стезю добродетели (bumping them into thepathofpeace)... ...может быть, и не совсем достоверно то, что рассказывают про него некоторые скептики – будто он возгласил однажды, обращаясь к своим ближним: «Ах, будьте вы все прокляты (Curse yours souls and bodies), идите сюда и возлюбите друг друга!», все же его любовь к ближнему настолько припахивала порохом, что трудно было отличить ее от ненависти (буквально: его филантропия была порохового сорта, по‑английски выразительно, по‑русски невозможно, в переводе просто великолепно!). И вот как говорит об этом субъекте Невил: – Моя сестра скорее дала бы разорвать себя на куски, чем обронила перед ним хоть одну слезинку. Фамилия сего филантропа Honeythunder, то есть составлена из слов мед и гром, в переводе Сластигрох;...он громким голосом излагал задуманный им план: переарестовать за одну ночь всех безработных в Соединенном Королевстве, запереть их в тюрьму и принудить, под угрозой немедленного истребления, заняться благотворительностью. Да, О.Холмская мастер и в том, без чего (вопреки мнению иных строгих педантов от литературоведения) зачастую обойтись невозможно: в игре слов и передаче имен «со значением». Имя юной героини Роза, фамилия Bud. По‑русски ни правильное фонетически Бад, ни воспроизведенное графически Буд ровно ничего не значат. В переводе толика сходства – Буттон, и хотя т удвоено, читатель поневоле уловит намек на смысл: эта роза еще совсем юная, бутон. Притом она бывает ребячески своенравна, но когда к ней (вернее, к ее портрету) обращаются «мисс Дерзость» (Impudence), в такое обращение по‑русски не очень верится, а вот мисс Дерзилка – вполне убедительно. Какую страницу ни возьми, язык перевода богатый, щедрый, чуть отдает стариной – без излишней стилизации ощутима подлинно диккенсовская атмосфера, прошлый век. Кто наблюдал когда‑нибудь грача, эту степенную птицу, столь сходную по внешности с особой духовного звания (sedate and clerical bird), тот видел, наверное, не раз, как он в компании таких же степенных, клерикального вида сотоварищей стремит в конце дня свой полет на ночлег, к гнездовьям (he wings his way homeward)... Это – начало второй главы, и весь подбор слов и неспешный ритм фразы безупречны, тут не выделишь какие‑то отдельные зернышки, все гармонично и цельно. Чуть дальше – пейзаж. ...дикий виноград, оплетающий стену собора и уже наполовину оголенный, роняет темно‑красные листья на потрескавшиеся каменные плиты дорожек (creeper on the wall has showered half its... leaves, буквально виноград на стене уже уронил половину листьев)... под порывами ветра зябкая дрожь пробегает порой по лужицам в выбоинах камней и по громадным вязам, заставляя их внезапно проливать холодные слезы... А начинается роман совсем другим зрелищем, видениями человека, который одурманен опиумом, – и до чего же там все по‑другому, не плавно, но обрывочно, лихорадочно, иной ритм, иные краски поражают в переводе и слух, и взгляд: Башня старинного английского собора? Откуда тут взялась башня английского собора (дословно: как она может здесь быть)... И еще какой‑то ржавый железный шпиль – прямо перед башней... Но его же на самом деле нет! Нету такого шпиля перед собором, с какой стороны к нему ни подойди... А дальше белые слоны – их столько, что не счесть – в блистающих яркими красками попонах, и несметные толпы слуг и провожатых (буквально: бесконечное число попон разной расцветки, провожатых...)... Однако башня английского собора по‑прежнему маячит где‑то на заднем плане – где она никак быть не может... Еще картинка: ...даже и теперь курьерские поезда не удостаивают наш бедный городок остановки, а с яростными гудками проносятся мимо и только отрясают на него прах со своих колес в знак пренебрежения... И еще: Снаружи, на вольном воздухе (in the free outer air), река, зеленые пастбища и бурые пашни, ближние лощины и убегающие вдаль холмы – все было залито алым пламенем заката (were reddened by the sunset); оконца ветряных мельниц и фермерских домиков горели как бляхи из кованого золота. А в соборе все было серым, мрачным, погребальным; и слабый надтреснутый голос все что‑то бормотал, бормотал, дрожащий, прерывистый, как голос умирающего. Внезапно вступили (burst forth – ворвались, даже взорвались, такая внезапность по‑русски для церковной музыки, да еще сравнимой с морем, выпала бы из образа) орган и хор, и голос утонул в море музыки. Потом море отхлынуло, и умирающий голос еще раз возвысился в слабой попытке что‑то договорить – но море нахлынуло снова, смяло его и прикончило ударами волн (rosehigh, andbeatitslifeout), и заклокотало под сводами, и грянуло о крышу, и взметнулось в самую высь соборной башни. А затем море вдруг высохло и настала тишина. Этот перевод – словно оркестр, поразительно разнообразие, гибкость, богатство голосов, инструментов. Нельзя обойти молчанием участие О.П.Холмской в том памятном однотомнике Шоу. Переводить знаменитого шутника Шоу – задача нешуточная, тут кашкинцам, быть может, даже больше, чем для Диккенса, понадобилась вся гамма человеческого смеха. Сам Шоу с неизменной язвительностью разделил свои пьесы на «приятные» и «неприятные». О.Холмская перевела «Другой остров Джона Булля», «Дома вдовца», и в ее же переводе с сокращениями напечатано было неподражаемое предисловие Шоу к «неприятным пьесам» под названием «Главным образом о себе самом». Предисловие это, пожалуй, не менее крепкий орешек, чем пьесы. В начале его Шоу напоминает некое житейское правило: говорят, если до сорока лет ни разу не влюбился, то после сорока и начинать не стоит. А я, мол, применил это правило к сочинению пьес. Дословно: я сделал, вывел себе из него примерное наставление, руководство на будущее (I madearoughmemorandumformyownguidance). По‑русски просто и хорошо: записал себе на память – если я не напишу по меньшей мере пяти пьес, то I had better let playwriting alone, лучше мне совсем не браться за драматургию. В буквальном переводе все это вышло бы громоздко, у Холмской везде непринужденные и притом безукоризненно верные авторскому стилю и тону слова и обороты, естественные русские речения. Заинтересовать по меньшей мере сто тысяч зрителей, чтобы драматургией еще и заработать на хлеб (to obtain a livelihood), говорит Шоу, было свыше моих сил (hopelessly withoutmypower). Я не любил ходового искусства, не уважал ходовой морали, не верил в ходовую религию и не преклонялся перед ходовыми добродетелями. Остроумно выбрано слово, верно понято четырежды повторенное автором и очень по‑своему им истолкованное popular: ведь ни до Первой мировой войны, когда написано было это предисловие, ни до Второй мировой, когда оно переводилось, еще не было в ходу понятие массовой культуры. И дальше во всем сохранен именно дух Шоу, идет ли речь о том, как он состряпал свои первые предлинные романы (actuallyproducedfivelongworksinthatform); о том ли, что нормальное зрение, то есть способность видеть точно и ясно (conferring the powerofseeingthingsaccurately – заметьте, навязчивые вещи, по‑русски излишние, в переводе отсутствуют) – величайшая редкость... и я... представляю собой...редкое и счастливое исключение (I was an exceptional and highly fortunate person optically)... Тут‑то я наконец и понял причину моих неудач на литературном поприще (Iimmediatelyperceivedtheexplanationof my want of success in fiction) – я видел все не так, как другие люди, и притом лучше, чем они. Так – страница за страницей: разговорно, просто, изящно, никаких натяжек, ни малейшей тяжеловесности, а она была бы неизбежна при формально точном переводе. И неизбежно умертвила бы позванивающее затаенным смешком и тут же взрывающееся язвительным хохотом живое слово остроумца Шоу. Напомню еще жемчужинки в переводе Холмской, взятые, что называется, с противоположных полюсов: «Нищий» Мопассана... и знаменитый «Бочонок амонтильядо» Эдгара По. Тем и отличаются работы мастеров‑кашкинцев и среди них О.П.Холмской: в переводе для них словно нет невозможного, нет автора, чей стиль они не сумели бы прочувствовать и передать по‑русски.
|