История Грина 15 страница
- Сколько? - изумленно спросил один из сидевших за столом. - Пять пудов, шесть с половиной фунтов, - не опуская вздернутых бровей, ответил седой доктор. - В гвардию? - спросил окружной военный пристав, наклоняясь черной прилизанной головой к соседу за столом. - Рожа бандитская... Очень дик. - Послушай, повернись! Что это у тебя на спине? - крикнул офицер с погонами полковника, нетерпеливо стуча пальцем по столу. Седой доктор бормотал непонятное, а Григорий, поворачиваясь к столу спиной, ответил, с трудом удерживая дрожь, рябью покрывшую все тело: - С весны простыл. Чирьяки это. К концу обмера чины, посоветовавшись за столом, решили: - В армию. - В Двенадцатый полк, Мелехов. Слышишь? Григория отпустили. Направляясь к двери, он услышал брезгливый шепот: - Нель-зя-а-а. Вообразите, увидит государь такую рожу, что тогда? У него одни глаза... - Переродок! С Востока, наверное. - Притом тело нечисто, чирьи... Хуторные, ожидавшие очереди, окружили Григория. - Ну как, Гришка? - Куда? - В Атаманский, небось? - Сколько заважил на весах? Чикиляя на одной ноге, Григорий просунул ногу в штанину, ответил сквозь зубы: - Отвяжитесь, какого черта надо? Куда? В Двенадцатый полк. - Коршунов Дмитрий, Каргин Иван. - Писарь высунул голову. На ходу застегивая полушубок, Григорий обежал с крыльца. Ростепель дышала теплым ветром, парилась оголенная местами дорога. Через улицу пробегали клохчущие куры, в лужине, покрытой косой плывущей рябью, шлепали гуси. Лапы их розовели в воде, оранжево-красные, похожие на зажженные морозом осенние листья. Через день начался осмотр лошадей. По площади засновали офицеры; развевая полами шинелей, прошли ветеринарный врач и фельдшер с кономером. Вдоль ограды длинно выстроились разномастные лошади. К поставленному среди площади столику, где писарь записывал результаты осмотра и обмера, оскользаясь, пробежал от весов вешенский станичный атаман Дударев, прошел военный пристав, что-то объясняя молодому сотнику, сердито дрыгая ногами. Григорий, по счету сто восьмой, подвел коня к весам. Обмерили все участки на конском теле, взвесили его, и не успел конь сойти с платформы, - ветеринарный врач снова, с привычной властностью, взял его за верхнюю губу, осмотрел рот; сильно надавливая, ощупал грудные мышцы и, как паук, перебирая цепкими пальцами, перекинулся к ногам. Он сжимал коленные суставы, стукал по связкам сухожилий, жал кость над щетками... Долго выслушивал и выщупывал насторожившегося коня и отошел, развевая полами белого халата, сея вокруг терпкий запах карболовой кислоты. Коня забраковали. Не оправдалась надежда деда Сашки, и у дошлого врача хватило "хисту" найти тот потаенный изъян, о котором говорил дед Сашка. Взволнованный Григорий посоветовался с отцом и через полчаса, между очередью, ввел на весы Петрова коня. Врач пропустил его, почти не осматривая. Тут же неподалеку выбрал Григорий место посуше и, расстелив попону, выложил на нее свое снаряжение; Пантелей Прокофьевич держал позади коня, переговариваясь с другим стариком, тоже провожавшим сына. Мимо них в бледно-серой шинели и серебристой каракулевой папахе прошел высокий седой генерал. Он слегка заносил вперед левую ногу, помахивая рукой, затянутой в белую перчатку. - Вон окружной атаман, - шепнул Пантелей Прокофьевич, толкая сзади Григория. - Генерал, видно? - Генерал-майор Макеев. Строгий дуром! Позади атамана толпой шли приехавшие из полков и батарей офицеры. Один подъесаул, широкий в плечах и бедрах, в артиллерийской форме, громко говорил товарищу, высокому красавцу офицеру из лейб-гвардии Атаманского полка: -...Что за черт! Эстонская деревушка, народ преимущественно белесый, и таким резким контрастом эта девушка, да ведь не одна! Мы строим различные предположения и вот узнаем, что лет двадцать назад... - Офицеры шли мимо, удаляясь от места, где Григорий раскладывал на попоне свою казацкую справу, и он, за ветром, с трудом расслышал покрытые смехом офицеров последние слова артиллериста-подъесаула: -...оказывается, стояла в этой деревушке сотня вашего Атаманского полка. Писарь пробежал, застегивая дрожащими, измазанными в химических чернилах пальцами пуговицы сюртука, вслед ему помощник окружного пристава, распаляясь, кричал: - В трех экземплярах, оказано тебе! Закатаю! Григорий с любопытством всматривался в незнакомые лица офицеров и чиновников. На нем остановил скучающие влажные глаза шагавший мимо адъютант и отвернулся, повстречавшись с внимательным взглядом; догоняя его, почти рысью, шел старый сотник, чем-то взволнованный, кусающий желтыми зубами верхнюю губу. Григорий заметил, как над рыжей бровью сотника трепетал, трогая веко, живчик. Под ногами Григория лежала ненадеванная попона, на ней порядком разложены седло с окованным, крашенным в зеленое ленчиком, с саквами и задними сумами, две шинели, двое шаровар, мундир, две пары сапог, белье, фунт и пятьдесят четыре золотника сухарей, банка консервов, крупа и прочая, в полагаемом для всадника количестве, снедь. В раскрытых сумах виднелся круг - на четыре ноги - подков, ухнали, завернутые в промасленную тряпку, шитвянка с двумя иголками и нитками, полотенце. В последний раз оглядел Григорий свои пожитки, присел на корточки и вытер рукавом измазанные края вьючных пряжек. От конца площади медленно тянулась вдоль ряда выстроившихся около попон казаков комиссия. Офицеры и атаман внимательно рассматривали казачье снаряжение, приседали, подбирая полы светлых шинелей, рылись в сумках, разглядывали шитвянки, на руку прикидывали вес сумок с сухарями. - Гля, ребята, вон энтот длинный, - говорил парень, стоявший рядом с Григорием, указывая пальцем на окружного военного пристава, - копает, как кобель хориную норю. - Ишь, ишь, чертило!.. Суму выворачивает! - Должно, непорядок, а то б не стал требушить. - Чтой-то он, никак, ухнали считает?.. - Во кобель! Разговоры постепенно смолкли, комиссия подходила ближе, до Григория оставалось несколько человек. Окружной атаман в левой руке нес перчатку, правой помахивал, не сгибая ее в локте. Григорий подтянулся, позади покашливал отец. Ветер нес по площади запах конской мочи и подтаявшего снега. Невеселое, как с похмелья, посматривало солнце. Группа офицеров задержалась около казака, стоявшего рядом с Григорием, и по одному перешла к нему. - Фамилия, имя? - Мелехов Григорий. Пристав за хлястик приподнял шинель, понюхал подкладку, бегло пересчитал застежки; другой офицер, с погонами хорунжего, мял в пальцах добротное сукно шаровар; третий, нагибаясь так, что ветер на спину ему запрокидывал полы шинели, шарил по сумам. Пристав мизинцем и большим пальцем осторожно, точно к горячему, прикоснулся к тряпке с ухналями, шлепая губами, считал. - Почему двадцать три ухналя? Это что такое? - Он сердито дернул угол тряпки. - Никак нет, ваше высокоблагородие, двадцать четыре. - Что я, слепой? Григорий суетливо отвернул заломившийся угол, прикрывший двадцать четвертый ухналь, пальцы его, шероховатые и черные, слегка прикоснулись к белым, сахарным пальцам пристава. Тот дернул руку, словно накололся, потер ее о боковину серой шинели; брезгливо морщась, надел перчатку. Григорий заметил это; выпрямившись, зло улыбнулся. Взгляды их столкнулись, и пристав, краснея верхушками щек, поднял голос: - Кэк смэтришь! Кэк смэтришь, казак? - Щека его, с присохшим у скулы бритвенным порезом, зарумянела сверху донизу. - Почему вьючные пряжки не в порядке? Это еще что такое? Казак ты или мужицкий лапоть?.. Где отец? Пантелей Прокофьевич дернул коня за повод, сделал шаг вперед, щелкнул хромой ногой. - Службу не знаешь?.. - насыпался на него пристав, злой с утра по случаю проигрыша в преферанс. Подошел окружной атаман, и пристав стих. Окружной ткнул носком сапога в подушку седла, - икнув, перешел к следующему. Эшелонный офицер того полка, в который попал Григорий, вежливенько перерыл все - до содержимого шитвянки, и отошел последним, пятясь, закуривая на ветру. Через день поезд, вышедший со станции Чертково, пер состав красных вагонов, груженных казаками, лошадьми и фуражом, на Лиски - Воронеж. В одном из них, привалившись к дощатой кормушке, стоял Григорий. Мимо раздвинутых дверок вагона скользила чужая равнинная земля, вдали каруселила голубая и нежная прядка леса. Лошади хрустели сеном, переступали, чуя зыбкую опору под ногами. Пахло в вагоне степной полынью, конским потом, вешней ростепелью, и, далекая, маячила на горизонте прядка леса, голубая, задумчивая и недоступная, как вечерняя неяркая звезда.
* ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ *
I
В марте 1914 года в ростепельный веселый день пришла Наталья к свекру. Пантелей Прокофьевич заплетал пушистым сизым хворостом разломанный бугаем плетень. С крыши капало, серебрились сосульки, дегтярными полосками чернели на карнизе следы стекавшей когда-то воды. Ласковым телком притулялось к оттаявшему бугру рыжее потеплевшее солнце, и земля набухала, на меловых мысах, залысинами стекавших с обдонского бугра, малахитом зеленела ранняя трава. Наталья, изменившаяся и худая, подошла сзади к свекру, наклонила изуродованную, покривленную шею: - Здорово живете, батя. - Натальюшка! Здорово, милая, здорово! - засуетился Пантелей Прокофьевич. Хворостина, выпавшая из рук его, свилась и выпрямилась. - Ты чего ж это глаз не кажешь? Ну, пойдем в курень, погоди, мать-то тебе возрадуется. - Я, батя, пришла... - Наталья неопределенно повела рукой и отвернулась. - Коль не прогоните, останусь навовсе у вас... - Что ты, что ты, любушка! Аль ты нам чужая? Григорий вон прописал в письме... Он, девка, об тебе наказывал справиться. Пошли в курень. Пантелей Прокофьевич хромал, суетливо и обрадованно. Ильинична, обнимая Наталью, уронила частую цепку слез, шепнула, сморкаясь в завеску: - Дитя б надоть тебе... Оно б его присушило. Ну, садись. Сем-ка я блинчиков достану? - Спаси Христос, маманя. Я вот... пришла... Дуняшка, вся в зареве румянца, вскочила с надворья в кухню и с разбегу обхватила Натальины колени. - Бесстыжая! Забыла про нас!.. - Сбесилась, кобыла! - крикнул притворно-строго на нее отец. - Большая-то ты какая... - роняла Наталья, разжимая Дуняшкины руки и заглядывая ей в лицо. Заговорили разом все, перебивая друг друга и замолкая. Ильинична, подпирая щеку ладонью, горюнилась, с болью вглядываясь в непохожую на прежнюю Наталью. - Совсем к нам? - допытывалась Дуняшка, теребя Натальины руки. - Кто его знает... - Чего ж там, родная жена да гдей-то будет жить! Оставайся! - решила Ильинична и угощала сноху, двигая по столу глиняную чашку, набитую блинцами. Пришла Наталья к свекрам после долгих колебаний. Отец ее не пускал, покрикивал и стыдил, разубеждая, но ей неловко было после выздоровления глядеть на своих и чувствовать себя в родной когда-то семье почти чужой. Попытка на самоубийство отдалила ее от родных. Пантелей Прокофьевич сманивал ее все время после того, как проводил Григория на службу. Он твердо решил взять ее в дом и примирить с Григорием. С того дня Наталья осталась у Мелеховых. Дарья внешне ничем не проявляла своего недовольства; Петро был приветлив и родствен, а косые редкие взгляды Дарьи искупались горячей Дуняшкиной привязанностью к Наталье и отечески-любовным отношением стариков. На другой же день, как только Наталья перебралась к свекрам, Пантелей Прокофьевич под свой указ заставил Дуняшку писать Григорию письмо.
"Здравствуй, дорогой сын наш Григорий Пантелеевич! Шлем мы тебе нижайший поклон и от всего родительского сердца, с матерью твоей Василисой Ильинишной, родительское благословение. Кланяется тебе брат Петр Пантелеевич с супругой Дарьей Матвеевной и желает тебе здравия и благополучия; ишо кланяется тебе сестра Евдокея и все домашние. Письмо твое, пущенное от февраля пятого числа, мы получили и сердечно благодарим за него. А если, ты прописал, конь засекается, то заливай ему свиным нутряным салом, ты знаешь, и на задок не подковывай, коли нету склизости, или, сказать, гололедицы. Жена твоя Наталья Мироновна проживает у нас и находится в здравии и благополучии. Сушеной вишни мать тебе посылает и пару шерстяных чулок, а ишо сала и разного гостинцу. Мы все живы и здоровы, а дите у Дарьи померло, о чем сообщаем. Надысь крыли с Петром сараи, и он тебе велит коня блюсть и сохранять. Коровы потелились; старая кобыла починает, отбила вымя, и видно, как жеребенок у ней в пузе стукает. Покрыл ее с станишной конюшни жеребец по кличке Донец, и на пятой неделе поста ждем. Мы рады об твоей службе и что начальство одобряет тебя. Ты служи, как и полагается. За царем служба не пропадет. А Наталья теперича будет у нас проживать, и ты об этом подумай. А ишо беда: на масленую зарезал зверь трех овец. Ну, бывай здоров и богом хранимый. Про жену не забывай, мой тебе приказ. Она ласковая баба и в законе с тобой. Ты борозду не ломай и отца слухай. Твой родитель, старший урядник Пантелей Мелехов".
Полк Григория стоял в четырех верстах от русско-австрийской границы, в местечке Радзивиллово. Григорий писал домой изредка. На сообщение о том, что Наталья пришла к отцу, ответил сдержанно, просил передать ей поклон; содержание писем его было уклончиво и мутно. Пантелей Прокофьевич заставлял Дуняшку или Петра перечитывать их по нескольку раз, вдумываясь в затаенную меж строк неведомую Григорьеву мысль. Перед пасхой он в письме прямо поставил вопрос о том, будет ли Григорий по возвращении со службы жить с женой или по-прежнему с Аксиньей. Григорий ответ задержал. После троицы получили от него короткое письмо. Дуняшка читала быстро, глотая концы слов, и Пантелей Прокофьевич с трудом поспевал улавливать смысл, откидывая бесчисленные поклоны и расспросы. В конце письма Григорий касался вопроса о Наталье:
"...Вы просили, чтоб я прописал, буду я аль нет жить с Натальей, но я вам, батя, скажу, что отрезанную краюху не прилепишь. И чем я Наталью теперь примолвлю, как у меня, сами знаете, дите? А сулить я ничего не могу, и мне об этом муторно гутарить. Нады поймали на границе одного с контрабандой, и нам довелось его повидать, объясняет, что вскорости будет с австрийцами война и царь ихний будто приезжал к границе, осматривал, откель зачинать войну и какие земли себе захапать. Как зачнется война, может, и я живой не буду, загодя нечего решать".
Наталья работала у свекра и жила, взращивая бессознательную надежду на возвращение мужа, опираясь на нее надломленным духом. Она ничего не писала Григорию, но не было в семье человека, кто бы с такой тоской и болью ожидал от него письма. Обычным, нерушимым порядком шла в хуторе жизнь: возвратились отслужившие сроки казаки, по будням серенькая работа неприметно сжирала время, по воскресеньям с утра валили в церковь семейными табунами; шли казаки в мундирах и праздничных шароварах; длинными шуршащими подолами разноцветных юбок мели пыль бабы, туго затянутые в расписные кофточки с буфами на морщиненных рукавах. А на квадрате площади дыбились задранные оглобли повозок, визжали лошади, сновал разный народ; около пожарного сарая болгары-огородники торговали овощной снедью, разложенной на длинных ряднах, позади них кучились оравами ребятишки, глазея на распряженных верблюдов, надменно оглядывавших базарную площадь, и толпы народа, перекипавшие краснооколыми фуражками и цветастой россыпью бабьих платков. Верблюды пенно перетирали бурьянную жвачку, отдыхая от постоянной работы на чигаре, и в зеленоватой сонной полуде застывали их глаза. По вечерам в топотном звоне стонали улицы, игрища всплескивались в песнях, в пляске под гармошку, и лишь поздней ночью догорали в теплой сухмени последние на окраинах песни. Наталья на игрища не ходила, с радостью выслушивала бесхитростные Дуняшкины рассказы. Невидя выровнялась Дуняшка в статную и по-своему красивую девку. Рано вызрела, как яблоко-скороспелка. В этом Году, отрешая от ушедшего отрочества, приняли ее старшие подруги в девичий свой круг. Вышла Дуняшка в отца: приземистая собой, смуглая. Пятнадцатая весна минула, не округлив тонкой угловатой ее фигуры. Была в ней смесь, жалкая и наивная, детства и расцветающей юности, крепли и заметно выпирали под кофтенкой небольшие, с кулак, груди, раздавалась в плечах; а в длинных чуть косых разрезах глаз все те же застенчивые и озорные искрились черные, в синеве белков миндалины. Приходя с игрищ, она Наталье одной рассказывала немудрые свои секреты. - Наташа, светочка, что-то хочу рассказать... - Ну, расскажи. - Мишка Кошевой вчерась целый вечер со мной просидел на дубах возле гамазинов. - Чего же ты скраснелась? - И ничуть! - Глянь в зеркало - чисто полымя. - Ну, погоди! Ты ж пристыдила... - Рассказывай, я не буду. Дуняшка смуглыми ладонями растирала полыхавшие щеки, прижимая пальцы к вискам, вызванивала молодым беспричинным смехом: - "Ты, гутарит, как цветок лазоревый!.." - Ну-ну? - подбадривала Наталья, радуясь чужой радости и забывая о своей растоптанной и минувшей. - А я ему: "Не бреши, Мишка!" А он божится. - Дуняшка бубенцами рассыпала смех по горнице, мотала головой, и черные, туго заплетенные косички ящерицами скользили по плечам ее и по спине. - Чего ж он ишо плел? - Утирку, мол, дай на память. - Дала? - Нет, говорю, не дам. Поди у своей крали попроси. Он ить с Ерофеевой снохой... Она жалмерка, гуляет. - Ты подальше от него. - Я и так далеко. - Дуняшка, осиливая пробивающуюся улыбку, рассказывала: - С игрищ идем домой, трое нас, девок; и догоняет нас пьяный дед Михей. "Поцелуйте, шумит; хороши мои, по семаку [семак - две копейки] отвалю". Как кинется на нас, а Нюрка его хворостиной через лоб. Насилу убегли! Сухое тлело лето. Против хутора мелел Дон, и там, где раньше быстрилось шальное стремя, образовался брод, на тот берег переходили быки, не замочив спины. Ночами в хутор сползала с гребня густая текучая духота, ветер насыщал воздух пряным запахом прижженных трав. На отводе горели сухостойные бурьяны, и сладкая марь невидимым пологом висела над Обдоньем. Ночами густели за Доном тучи, лопались сухо и раскатисто громовые удары, но не падал на землю, пышущую горячечным жаром, дождь, вхолостую палила молния, ломая небо на остроугольные голубые краюхи. По ночам на колокольне ревел сыч. Зыбкие и страшные висели над хутором крики, а сыч с колокольни перелетал на кладбище, ископыченное телятами, стонал над бурыми затравевшими могилами. - Худому быть, - пророчили старики, заслышав с кладбища сычиные выголоски. - Война пристигнет. - Перед турецкой кампанией накликал так вот. - Может, опять холера? - Добра не жди, с церкви к мертвецам слетает. - Ох, милостивец, Микола-угодник... Шумилин Мартин, брат безрукого Алексея, две ночи караулил проклятую птицу под кладбищенской оградой, но сыч - невидимый и таинственный - бесшумно пролетал над ним, садился на крест в другом конце кладбища, сея над сонным хутором тревожные клики. Мартин непристойно ругался, стреляя в черное обвислое пузо проплывающей тучи, и уходил. Жил он тут же под боком. Жена его, пугливая хворая баба, плодовитая, как крольчиха, - рожавшая каждый год, - встречала мужа упреками: - Дурак, истованный дурак! Чего он тебе, вражина, мешает, что ли? А как бог накажет? Хожу вот на последях, а ну как не разрожусь через тебя, чертяку? - Цыц, ты! Небось, разродишься! Расходилась, как бондарский конь. А чего он тут, проклятый, в тоску вгоняет? Беду, дьявол, кличет. Случись война - заберут, а ты их вон сколько нащенила. - Мартин махал в угол, где на полсти плелись мышиные писки и храп спавших вповалку детей. Мелехов Пантелей, беседуя на майдане со стариками, веско доказывал: - Пишет Григорий наш, что астрицкий царь наезжал на границу и отдал приказ, чтоб всю свою войску согнать в одну месту и идтить на Москву и Петербург. Старики вспоминали минувшие войны, делились предположениями: - Не бывать войне, по урожаю видать. - Урожай тут ни при чем. - Студенты мутят, небось. - Мы об этом последние узнаем. - Как в японскую войну. - А коня сыну-то справил? - Чего там загодя... - Брехни это! - А с кем война-то? - С турками из-за моря. Море никак не разделют. - И чего там мудреного? Разбили на улеши, вот как мы траву, и дели! Разговор замазывался шуткой, и старики расходились. Караулил людей луговой скоротечный покос, доцветало за Доном разнотравье, невровень степному, квелое и недуховитое. Одна земля, а соки разные высасывает трава; за бугром в степи клеклый чернозем что хрящ: табун прометется - копытного следа не увидишь; тверда земля, и растет по ней трава сильная, духовитая, лошади по пузо; а возле Дона и за Доном мочливая, рыхлая почва гонит травы безрадостные и никудышные, брезгает ими и скотина в иной год. Отбивали косы по хутору, выстругивали грабельники, бабы квасы томили косарям на утеху, а тут приспел случай, колыхнувший хутор от края до другого: приехал становой пристав со следователем и с чернозубым мозглявеньким офицером в форме, досель невиданной; вытребовали атамана, согнали понятых и прямиком направились к Лукешке косой. Следователь нес в руке парусиновую фуражку с форменным значком. Шли вдоль плетней левой стороной улицы, на стежке лежали солнечные пятна, и следователь, наступая на них запыленными ботинками, расспрашивал атамана, по-петушиному забегавшего вперед: - Приезжий Штокман дома? - Так точно, ваше благородие. - Чем он занимается? - Известно, мастеровщина... стругает себе. - Ничего не замечал за ним? - Никак нет. Пристав на ходу давил пальцами угнездившийся меж бровей прыщ; отдувался, испревая в суконном мундире. Чернозубый офицерик ковырял в зубах соломинкой, морщил обмяклые в красноте складки у глаз. - Кто у него бывает? - допытывался следователь, отводя рукой забегавшего наперед атамана. - Бывают, так точно. Иной раз в карты поигрывают. - Кто же? - С мельницы больше, рабочие. - А кто именно? - Машинист, весовщик, вальцовщик Давыдка и кое-кто из наших казаков учащивает. Следователь остановился, поджидая отставшего офицера, фуражкой вытер пот на переносице. Он что-то сказал офицеру, вертя в пальцах пуговицу его мундира, и помахал атаману пальцем. Тот подбежал на носках, удерживая дыхание. На шее его вздулись и дрожали перепутанные жилы. - Возьми двух сидельцев и пойди их арестуй. Гони в правление, а мы сейчас придем. Понятно? Атаман вытянулся, свисая верхней частью туловища так, что на стоячий воротник мундира синим шнуром легла самая крупная жила, и, мыкнув, зашагал обратно. Штокман в исподней рубахе, расстегнутой у ворота, сидел спиной к двери, выпиливая ручной пилкой на фанере кривой узор. - Потрудитесь встать. Вы арестованы. - В чем дело? - Вы две комнаты занимаете? - Да. - Мы у вас произведем обыск. - Офицер, зацепившись шпорой о коврик у порога, прошел к столику и, щурясь, взял первую попавшуюся книгу. - Позвольте ключи от этого сундука. - Чему я обязан, господин следователь?.. - Мы успеем с вами поговорить. Понятой, ну-ка! Из второй комнаты выглянула жена Штокмана, оставив дверь неприкрытой. Следователь, за ним писарь прошли туда. - Это что такое? - тихо спросил офицер, держа на отлете книгу в желтом переплете. - Книга. - Штокман пожал плечами. - Остроты прибереги для более подходящего случая. Я тебя попрошу отвечать на вопросы иным порядком! Штокман прислонился к печке, давя кривую улыбку. Пристав заглянул офицеру через плечо и перевел глаза на Штокмана. - Изучаете? - Интересуюсь, - сухо ответил Штокман, маленькой расческой разделив черную бороду на две равные половины. - Та-а-ак-с. Офицер перелистал страницы и бросил книгу на стол; бегло проглядел вторую; отложив ее в сторону и прочитав обложку третьей, повернулся к Штокману лицом: - Где у тебя еще хранится подобная литература? Штокман прищурил левый глаз, словно целясь: - Все, что имеется, тут. - Врешь! - четко кинул офицер, помахивая книгой. - Я требую... - Ищите! Пристав, придерживая рукой шашку, подошел к сундуку, где рылся в белье и одежде рябоватый, как видно напуганный происходящим, казак-сиделец. - Я требую вежливого обращения, - договорил Штокман, целясь прищуренным глазом офицеру в переносицу. - Помолчите, любезный. В половине, которую занимал Штокман с женой, перекопали все, что можно было перекопать. Обыск произвели и в мастерской. Усердствовавший пристав даже стены остукал согнутым пальцем. Штокмана довели в правление. Шел он впереди сидельца, посреди улицы, заложив руку за борт старенького пиджака; другой помахивал, словно отряхивая прилипшую к пальцам грязь; остальные шли вдоль плетней по стежке, испещренной солнечными крапинами. Следователь так же наступал на них ботинками, обзелененными лебедой, только фуражку не в руке нес, а надежно нахлобучил на бледные хрящи ушей. Допрашивали Штокмана последним. В передней жались охраняемые сидельцем уже допрошенные: Иван Алексеевич, не успевший вымыть измазанных мазутом рук, неловко улыбающийся Давыдка, Валет в накинутом на плечи пиджаке и Кошевой Михаил. Следователь, роясь в розовой папке, спросил у Штокмана, стоявшего по ту сторону стола: - Почему вы скрыли, когда я вас допрашивал по поводу убийства на мельнице, что вы член РСДРП? Штокман молча смотрел выше следовательской головы. - Это установлено. Вы за свою работу понесете должное, - взвинченный молчанием, кидал следователь. - Прошу вас начинать допрос, - скучающе уронил Штокман и, косясь на свободный табурет, попросил разрешения сесть. Следователь промолчал; шелестя бумагой, глянул исподлобья на спокойно усаживавшегося Штокмана: - Когда вы сюда прибыли? - В прошлом году. - По заданию своей организации? - Без всяких заданий. - С какого времени вы состоите членом вашей партии? - О чем речь? - Я спрашиваю, - следователь подчеркнул "я", - с какого времени вы состоите членом РСДРП? - Я думаю, что... - Мне абсолютно неинтересно знать, что вы думаете. Отвечайте на вопрос. Запирательство бесполезно, даже вредно. - Следователь отделил одну бумажку и придавил ее к столу указательным пальцем. - Вот справка из Ростова, подтверждающая вашу принадлежность к означенной партии. Штокман узко сведенными глазами скользнул по беленькому клочку бумаги, на минуту задержал на нем взгляд и, поглаживая руками колено, твердо ответил: - С тысяча девятьсот седьмого года. - Так. Вы отрицаете то, что вы посланы сюда вашей партией? - Да. - В таком случае, зачем вы сюда приехали? - Здесь ощущалась нужда в слесарной работе. - Почему вы избрали именно этот район? - По этой же причине.
|