КОЛОКОЛА ИСТОРИИ 10 страница
XXXI
Повседневная жизнь – everyday life, la vie quotidienne – это и есть реальное поле жизни человека. Или скажем так: подавляющего большинства людей – везде и всегда. Люди рождаются, взрослеют, работают, едят, пьют, любят, болеют, умирают, встречают праздники и т.д. и т.п. Так это и при капитализме. С одним существенным отличием: при капитализме, в буржуазном обществе повседневная жизнь приобретает некое измерение и некие качества, которых у нее не было в иных социальных системах. Мишель де Серто даже говорит об «изобретении повседневности» в Западной Европе в капиталистическую эпоху. Точнее, где-то между 1750 и 1850 гг. Разумеется, де Серто (см. 19) и другие специалисты по «структурам повседневности» не считают и не хотят сказать, что обыденная, бытовая жизнь возникает лишь в капиталистическую эпоху, а до того люди не пили, не ели, не одевались и т.д. Речь о другом. О том, то с середины XVIII в. (а в чем-то еще раньше, с рубежа XVI–XVII вв., – голландская и фламандская живопись это хорошо и точно зафиксировала) в Западной Европе быт, повседневная жизнь становятся самостоятельными, автономными сферами в том смысле, что обособляются от религии и труда («работы»), освобождаются от жесткой вплетенности в отношения господства-подчинения и социальной иерархии. В целом ряде «докапиталистических» обществ, как неевропейских, так, например, и феодальном в Европе (хотя здесь в меньшей степени, чем, например, в Индии или в Китае), быт, повседневная жизнь, потребности были предписаны в соответствии с принадлежностью к определенной социальной группе – касте, рангу, сословию, к определенной ступени социальной лестницы. Разложение феодализма в Западной Европе сломало ранжирование повседневной жизни как принцип и положило начало обретения ею автономии – параллельно, шаг в шаг с индивидуализацией общества. Капитализм еще более усилил эту тенденцию, стремясь превратить каждого индивида в потребителя, а повседневную жизнь – и даже традицию – в сферу и объект потребления. Не случайно в одном из проспектов «Steinberger Reservation service», рекламирующем отели нескольких западных гостиничных объединений, говорится: «Традиция – до сих пор самая потребляемая роскошь». Я еще вернусь к этому вопросу, а пока запомним: традиция как форма повседневно потребляемой роскоши. Роскошь повседневности. Повседневность роскоши. Между 1750 и 1850 гг. Запад пережил Великую Бытовую Революцию, которая и создала специфически историческую Повседневность как аналог капитализма, как Буржуазный Быт. До этого (1750–1850) столетия или даже до 1800 г. повседневная жизнь масс людей внешне не менялась. Как заметил американский специалист по экономической истории Д.Норт, если бы древний грек попал в Европу 1800 г., то в целом культурно-географический ландшафт не был бы для него чужим и чуждым: господство сельской жизни и крестьянского труда, лошадь как главное средство транспорта и т.д. Конечно, другая одежда, другое оружие. Но одежда и у варваров была другой. А вот окажись древний грек в 1850 г., то это уже был бы совсем незнакомый мир – мир железных дорог, телеграфа, дагерротипа и многого другое. Незнакомый – от культурно-географического ландшафта до быта. Можно сказать, что в первой половине XIX в. субстанция (капитала) охватила и повседневную жизнь очень большого – неслыханного до тех пор – числа людей, масс. Произошла субстанциализация быта. Повседневность в современном (modern) западном (или буржуазном) смысле слова и есть, на мой взгляд, субстанциализированный быт; быт, переставший – в целом, в принципе существования и организации – быть функцией каких-то иных сфер и форм – социального ранга, положения и т.д. Причем произошла эта (капиталистическая) субстанциализация быта очень быстро. Скорость, с которой осуществились технико-экономические и бытовые изменения (по сути в течение жизни одного поколения), поражает. Поражала она и современников – от Мальтуса до Маркса. Если вдуматься, Маркс начинал жить в одной Европе, а жил в зрелом возрасте и оканчивал свои дни совсем в другой. Не только изменения, но сама их скорость, ощущаемая именно и прежде всего на уровне повседневной жизни, бытования, короче – меняющийся быт – вот что в значительной степени обусловило многие смелые теории и прогнозы первой половины XIX в., как пессимистические (Мальтус), так и оптимистические (Маркс). Отсюда, от этой завороженности и изумленности темпом всех изменений – многие ошибки, неточности и перегибы. Так сказать, головокружение от успехов субстанционального капитализма на уровне повседневности. Но без этих успехов субстанциональный капитализм и не состоялся бы. Мало было сокрушить Старый Порядок в дыму боев и сражений Великой французской революции и наполеоновских войн. Мало. Была необходима победа, на уровне повседневной жизни. Если пользоваться марксистскими терминами (хотя в таком контексте и в таком смысле сами марксисты ими никогда не пользовались): уклад становится формацией только тогда, когда охватывает повседневную жизнь масс. Массовую повседневную жизнь. Можно сказать иначе: система в максимальной степени приближается к целостности тогда, когда имманентные ей принципы и законы охватывают быт, повседневность. Кстати, в этом отношении капитализм – Суперстар и Супертерминатор одновременно. Сельская по сути повседневная жизнь феодализма не столь уже существенно отличалась от таковой античности или развитых азиатских цивилизаций. Более того, и греки с римлянами, и европейцы заимствовали многое из «азиатского быта». Капитализм диаметрально изменил ситуацию: бытовые заимствования пошли в другую сторону: импорт сменился экспортом. Капитализм во многих отношениях сломал и изменил не только старый европейский быт, но и старый быт вообще, будь то Азия, Африка или доколумбова Америка. Изменил не только по субстанции, но и по принципам конструкции, организации. Верно, что массовое скоростное изменение повседневной жизни произошло на Западе в первой половине XIX в. Но дело не только в изменении, но и в отношении к нему на различных уровнях, включая бытовой. А здесь серьезные качественные изменения в Западной Европе произошли задолго до XIX в. – в XV–XVII вв. Французский историк Фернан Бродель в своей работе «Материальная цивилизация, экономика и капитализм в XV–XVIII вв.» приводит такой случай. В XVII в. голландцы начали торговать с Японией, их торговые миссии начали приезжать в эту страну. Так вышло, что одна и та же или почти одна и та же по составу миссия встречалась с одними и теми же японскими даймё (князьями) и самураями с перерывом в несколько лет. Японцев вторая встреча шокировала: на голландцах было другое платье, чем в первый раз, – другого фасона, других цветов. Естественно, в Голландии успела смениться мода. Обновление моды, изменение внешнего облика – вот принцип европейской жизни с XV–XVII вв. Для японца, равно как китайца и представителей других азиатских цивилизаций того времени, такое изменение облика было немыслимо. Нарушение традиции – плохой тон. Потому что это – нарушение социального порядка, иерархии. На Западе же – со всей очевидностью с Великой капиталистической революции (1517–1,1648), – напротив, социальный порядок и социальная иерархия поддерживались за счет более быстрых изменений, более быстрого темпа жизни господствующих групп, верхов по сравнению с низами. Господствующие группы Капиталистической Эпохи – это социальные хронофаги, пожирающие чужое время – время иных социальных групп в самой Европе, время неевропейских цивилизаций и с помощью этого присваивающие их пространство. Пространство – это структура, в том числе структура потребления, потребностей, быта. Ее изменение, ее постоянное изменение как принцип – это и есть внедрение капиталистического принципа временной организации, Капиталистического Времени в зоны некапиталистических социального пространства и времен. Быт, мода, технизация быта – мощнейшие орудия капитализма, посильнее пушек и митрайез. Итак, повседневность капитализма – это массовая повседневность индивидуальных потребителей. Причем – постоянно (по тенденции и потенциалу) меняющаяся повседневность. Массовая и меняющаяся – значит демократическая? Да. Но не только. Точнее, этим специфика западной повседневности последних 200 лет не исчерпывается. Далеко не исчерпывается.
XXXII
Что обычно противостоит повседневности? Что есть ее антипод? Роскошь. Разумеется, для социальной верхушки роскошь – это ее повседневность, ее быт. Тем не менее, когда говорят о повседневности, как правило, имеется в виду быт средних и рабочих социальных слоев. В этом смысле повседневность – это минимум вещественных и поведенческих форм, необходимый для сохранения социального бытия как бытия социального. Ниже уровня такой повседневности – только зоологическая социальность. Конечно же, в любом обществе средний класс и часть рабочего класса, т.е. те сегменты общества, для которых повседневное существование не сводится к борьбе за обеспечение физического выживания, стремятся жить лучше, имитируя в быту тех, кто выше их на социальной лестнице. Однако в обществах «докапиталистических», т.е. логически (хотя и не всегда исторически) предшествующих капитализму, возможности такой имитации ограничены как материально, так и социально (кастами, рангами и т.д.). Повседневность в таких случаях неавтономна и неиндивидуальна, она представляет собой более или менее жестко фиксированную функцию предписанно-групповой принадлежности, является ранжированно-групповой. Социальная единица («агент») Такой повседневности, как правило, группа. Повседневность Капиталистической Эпохи носит индивидуальный (или индивидуализированно-массовый) характер. А потому не имеет тех «теоретических» преград на пути стремления к роскоши, которые характерны для «докапиталистической» Повседневности. Различие между двумя уровнями бытия -Повседневностью и роскошью – сохраняется и при капитализме. Продолжают существовать замки и бриллианты, парфюмерия и одежда от Сен-Лорана, дорогие автомобили и яхты. И многое другое, Но возникает и иная, сниженная – повседневная – форма роскоши для среднего класса. Это явление – результат того, что уже в течение 200 лет западная повседневность стремится подтянуться к роскоши, развиваться по ее законам, стремится выйти за собственные рамки, т.е. за рамки минимума бытовых удобств и потребностей, за рамки того, что на Западе называют subsistence minimum. Например, для среднего (и очень экономного) француза такой «роскошью повседневности» становится обед в ресторане за 70–90 франков. Дома это стоило бы в 3–4 раза дешевле, но здесь это в «официальной чистоте», где его обслуживает официант – и так, что можно почувствовать себя господином, а не бедным посетителем перед лицом очередного хама из обслуги; где еда не только вкусна, но и красиво подана. Роскошь повседневности как буржуазный быт – это магазины и улицы, где пахнет духами и вкусной едой (а не потом, тухлыми овощами и перегаром от фиолетовощекой продавщицы -этакого сивушного Змея-Горыныча). «Повседневная роскошь» – это цветы на подоконниках, чистый подъезд с ковром и вежливая речь. Нынешняя западная повседневность стремится походить на роскошь, имитировать ее, пусть в ограниченной и миниатюрной форме. Короче, роскошь – как повседневность – это когда достоинство, по крайней мере внешнее, жизни, будь то внешняя воспитанность или внешний вид, становится нормой и ценностью поведения. Это когда повседневная жизнь обретает собственное и самостоятельное чувство достоинства, когда человек, как это ни покажется смешным на первый взгляд, начинает уважать себя в качестве бытового существа – едока, носителя одежды, хорошо пахнущего существа и т.д. Кто-то скажет: ага, а как же насчет уважения личности, индивидуальности. Ведь главное – внутренняя жизнь, духовность, внешнее – не имеет значения, это – мещанство, шмотки. Такое противопоставление – ошибочно и появилось как результат самооправдания безбытности определенной, социально наиболее уродливой части русской интеллигенции и ее богемных аналогов на Западе. На самом деле одно не противоречит другому («быть можно дельным человеком, и думать о красе ногтей» – это написал Пушкин, которому психологически было трудно общаться с людьми, под ногтями которых чернела грязь), хотя в реальной жизни далеко не всегда совпадает. Я говорю здесь исключительно о повседневности буржуазного быта, вынося за скобки интеллектуальные и нравственные искания. Разумеется, современная западная повседневность – это не Божий дар и не только эманация неких особых качеств западного или буржуазного человека. Нет, перед нами результат двухсот-, а то и трехсотлетней политики «кнута и пряника». «Кнут» – это система репрессивных институтов повседневности, которые так хорошо описал Мишель Фуко: полиция, суд, тюрьма, клиника, сумасшедший дом – и которые как системообразующие элементы повседневности появляются именно в капиталистическую эпоху. Надзирающие и карающие институты репрессивного воспитания. Всю вторую половину XVII, весь XVIII и всю первую половину XIX в. они отсекали тот человеческий материал, который социокультурно, психофизиологически и поведенчески не вписывался в систему «Капитал плюс Государство». Результаты? Например, уже с 1800 г. кривая преступности в Западной Европе поползла вниз. И – с небольшими отклонениями и всплесками – так и движется до сих пор. Главный результат – создание бытового человека, у которого контроль со стороны внешних репрессивных структур повседневности интериоризирован и который контролирует свои психофизиологические импульсы. Широк человек, сузить бы его, мечтал Достоевский (устами Мити Карамазова). Капиталистическая Система, по крайней мере в своем историческом, цивилизационном ядре, реализовала мечту великого русского писателя, создав определенный тип человека. Или хотя бы модальной личности, задающей тон и код поведения в современном западном обществе: рационально действующий, законопослушный, минимально агрессивный. Во всяком случае пока он находится в «гравитационном» поле своей системы и ее институтов. Произошла интериоризация социального контроля. Он превратился в самоконтроль. «Человек самоконтролирующий» – это и есть зауженный человек»... Но каждое приобретение есть потеря. Оборотная сторона самоконтроля – невроз. Распространение нервных заболеваний в Западной Европе в последней трети XIX в., формирование нескольких «тихих омутов» традиционных зон самоубийств, возникновение психоанализа – все это оборотная сторона триумфа самоконтроля, зауживания человека. Впрочем, как и любой триумф, этот тоже не был полным. «Фашистский взрыв» первой трети XX в. с разгулом иррационального (правда, очень часто направляемого рационально и рациональным) показал, насколько тонка пленка культуры повседневности. Современное государство и капитал с их репрессивными институтами повседневности заузили человека на ограниченных пространствах североатлантического побережья. И эта пространственная ограниченность в немалой степени способствовала успеху. В России, например, с ее огромным пространством репрессивно-повседневное воспитание преуспеть не могло. В XVIII в. созданная Петром I тайная полиция (Бог и тайная полиция – вот что, по мнению Петра, было необходимо для «государственного счастья») тоже взялась за социальное воспитание. Время действия – то же, что и на Западе. Но цель воспитания – одновременно и шире и уже, чем на Западе. Не отсечение негодного для Капитала и Государства человеческого материала, а борьба, но не с преступными действиями, а с оскорбительными для властей словами («Мать гребу царское величество»; «Я на него насерю» – слова вятского посадского канцеляриста о рублевике с изображением Анны Иоанновны) или, наоборот, с умолчанием (I, с. 313, 351, 357). Цель воспитания – заставить бояться Власть, т.е. сузить себя только в отношениях с Властью, но не с другими «сочленами» по социуму. Тем не менее деятельность любой «тайной полиции» по репрессивно-повседневному воспитанию в докоммунистической России не могла быть успешной. Необходима была тайно-явная и явно-тайная массовая служба репрессивно-бытового воспитания – ЧК/ГБ, которая, однако, довольно быстро пришла в противоречие с интересами господствующей группы коммунистического режима. (Таким образом, только в сталинское время в виде системы ЧК/ГБ плюс концлагеря в Русской Системе была, помимо прочего, сделана попытка репрессивного воспитания с целью создания человека определенного типа. Достигнув успеха в ряде побочных и непредусмотренных «воспитателями» направлений, эта попытка провалилась. Она способствовала воспитанию могильщика коммунизма. Каким образом? По-разному. Быть может, прежде всего тем, что в Русской Системе, будь то самодержавие или коммунизм. Власть как единственная субстанция – в отличие от тандема капитал – государство в Капиталистической Системе – практически ограничивалась в своих действиях «кнутом», редко прибегая к «прянику». Может быть, «кнут» и есть специфический «русский пряник»? По жизни, по русской жизни, так оно и выходит. А вот Капиталистическая Система – и чем ближе к цивилизационному ядру, тем больше, хитрее и тоньше – использовала «пряник». Часто он оказывался эффективнее «кнута». Репрессивно-повседневное воспитание XVII–XIX вв. можно рассматривать и как очередную попытку обществ европейской цивилизации решить проблему ограничения и подавления того, что можно назвать «естественной социальностью», или, попросту говоря, первобытной, доклассовой человеческой натуры, сопротивляющейся системным (в данном случае – классовым) рамкам и ограничениям*. В азиатских цивилизациях это было сделано раз и навсегда – там «естественная социальность» была вывернута наизнанку, интегрирована в господствующую систему социальных отношений и поставлена ей на службу. Она как бы разлилась в обществе в целом. В Европе же, будь то античность или феодализм, естественная социальность подавлялась как бы извне, новая классовая (антагонистическая) форма напластовывалась сверху, придавливая естественную социальность тяжелой плитой власти и собственности. Однако во время социальных революций (а они суть имманентная форма эволюции европейской цивилизации, и на них приходится 20–25% ее исторического времени)*** – естественная социальность (точнее, те формы, в которые она превращается посредством сопротивления системной, классовой социальности) вырывалась наружу, срывая крышку старых институтов с общественного котла. Новая система, грубо и упрощенно говоря, создавала новую крышку. Капитализм преуспел в укрощении европейской «первобытности», комбинируя репрессии и соблазняющую повседневность. Правда, возникшее в XX в. массовое общество в своем поведении, в своих вкусах и фобиях воспроизвело кое-что из прошлого (хотя и с модификациями, с поправками на Современность). И все же Капиталистическая Система, будучи эффективной во многих отношениях, оказалась эффективной также в подавлении и утилизации таких явлений, как реликты естественной социальности, антисоциальность, негативная классовость (классовость минус основные историко-культурные достижения цивилизации; характерна для наиболее жестоких систем угнетения, связанных с включенностью в мировой рынок, отсутствием прочных социокультурных связей между господствующими и угнетенными группами). В России, похоже, вышло иначе. Господствующие группы не смогли навязать угнетенному классу свои ценности и свою культуру (как это произошло, например, во Франции и в Англии в XVI–XVIII вв.). Результат – не единая нация, а ситуация, когда господствующие группы оформились в квазинацию (со своим языком – французским, своей культурой – европейской), а угнетенные слои остались «народом» в докапиталистическом смысле слова. XVIII в.: классовая эксплуатация налицо, а классовость крепостного крестьянства – в лучшем случае негативная*. Поэтому неудивительна консервация если не доклассовых (это невозможно), то неклассовых черт у значительной массы населения Российской империи. Для нее коммунизм стал оформлением этой неклассовости как положительного качества, он оформил отрицание не только капитализма, но и классовости (как принципа социальной организации) таким общественным типом, чья историческая «первобытность» не была ни перемолота, ни подавлена «как следует» (то есть «как в Европах»). Речь, разумеется, идет не о первобытно-общинном строе, а о совершенно ином явлении, параллельном классовости, и с точки зрения последней представляющем «негативную классовость», неклассовость. Но с точки зрения Русской Системы это, бесспорно, не так. Ставя, однако, здесь точку, повторю: для значительной части населения России в начале XX в. коммунизм как негативная функция капитала, как антикапитализм, как отрицание капитала положительно оформил неклассовость, превратил негативную классовость в позитивную бесклассовость. Поэтому, несмотря на стратификацию, неравенство, неэгалитарный характер и т.д. и т.п., коммунизм действительно был бесклассовым обществом, что существенно отличает его и от Капиталистической Системы, и от самодержавия, особенно петербургского. Помимо прочего, существеннейшее различие между капитализмом и коммунизмом заключается и в способе решения проблемы примитивных социальных форм (исторически превращенных форм «естественной социальности»), их организации и утилизации. В известном смысле, коммунизм создал более чистое массовое общество, чем капитализм. В том числе и потому, что Капиталистическая Система, созидая общество массового потребления (коммунистическая массовость была иной), вносила в него существенную модификацию с помощью структур повседневности буржуазного быта, воплощавшего «капиталистическое вещество». Это и был «социальный пряник». Организованный быт – вот что оказалось, если не окончательным, то наиболее эффективным решением проблемы интеграции примитивных форм социальности и их персонификаторов в классовое общество, их замирения. Структура буржуазного быта есть, помимо прочего, несобственническая (или ограничено собственническая) форма включения индивида в капиталистическое время, т.е. темпорализации (примитивной) социальности. Собственности на всех хватить не может. Зато быта хватает на большее число людей. Капиталистическое время, таким образом, растягивается. Оно материализуется двояко – в виде собственности и в виде «роскошеподобной» повседневности, которая представляет собой первую линию обороны капитализма, его Великую стену. ХХХШ
«Пряник» – это возможность имитировать роскошь верхов в повседневной жизни. Это – возможность роскошизации повседневности, обуржуазивание быта небуржуазных групп без их буржуазификации. Это и есть «пряник», «морковка» капитализма. И хотя многие сегменты населения получали эту «морковку» не целиком, а лишь частично и в протертом виде, все равно, в отличие от монашек из анекдота, они были рады и протертой «социальной морковке». Стремящаяся к роскоши повседневность становилась для одних компенсаций тяжелого труда и эксплуатации, для других – средством реального отделения себя от низов и создания фиктивной картины близости верхам. При этом новые формы роскоши относительно быстро переходили на уровень повседневности или имитировались им. Более того, возник и оформился механизм «роскошизации повседневности», т.е. более или менее внешней имитации прежде всего средними слоями образа жизни верхов. Главным транслятором этого стала мода. Например, с середины XVIII в. люди на Западе, в первую очередь элита, перестали терпеть миазмы, которыми были заполнены разраставшиеся города. Чистота воздуха стала ценностью, а затем нормой повседневной жизни. Именно с этого времени начинается самая настоящая экспансия духов. Запахи становятся той стеной, которая отделяет господствующие группы от угнетенных, богатых – от бедных. Но постепенно формируется мода, т.е. меняющаяся во времени имитация сначала буржуазно-аристократических форм (а потом – любых форм; мода на белье черного цвета, как известно, идет от парижских проституток начала XIX в.). И духи превращаются в культуру запахов, ласкающих обоняние, которая начинает развиваться по собственным законам, превращаясь к тому же в средство вложения капитала. В капитал. В субстанцию. Еще пример. Со второй половины XVIII в. в Европе широкое распространение получил специфический морской пейзаж: человек или небольшая группа людей сидят на берегу и смотрят в морскую даль – с белеющими вдали парусами кораблей или без них. Незаполненность пространства, дальняя морская перспектива, воспринимаемая ограниченным числом людей. Морской пляж на этих картинах интегрирован в морскую даль. Типичный пример – морские пейзажи такого рода Каспара Давида Фридриха. Как заметил Ален Корбэн, картины этого жанра представляют собой первую культурно-психологическую реакцию городской элиты на «социальное уплотнение» городов, выражают желание изолироваться от социально неприятной скученности городских низов, оборванцев. Но постепенно мода на морской пейзаж захватывает и неэлиту. С середины XVIII в. начинает развиваться еще одна форма социопространственного обособления богатых и состоятельных людей от «социальной фауны» к низу от них – туризм. Туризм (включая поездки «на воды», «на источники», «на море») – европейско-буржуазный по происхождению феномен, особая форма досуга богатых в буржуазном обществе. В XX в., однако, туризм становится массовой, а не элитарной формой досуга. То же самое – с питанием, одеждой и модой на нее, с жильем. Мода позволяет закамуфлировать социальные противоречия, утопив их во внешне одной и той же субстанции, придав им внешне специфическую форму: не роскошь и не повседневность, а аристократическая в своей демократичности роскошь повседневности, повседневность-как-роскошь. Социальная циркуляция вслед за модой лишь способствует воспроизводству этого процесса. Кен Фоллет рассказывал, как за последние 20–30 лет несколько раз менялся социальный состав значительной части района Челси в Лондоне. В какой-то момент район относительно обеднел, цены на жилье упали и тогда в него стали переезжать представители богемы. Со временем это сделало район модным. В него потянулись богатые. Цены на жилье выросли. Район стал еще и престижным, а следовательно, дорогим. В результате богема начала покидать его, а вместе с ней Челси стал терять репутацию модного. После этого часть богатых уехала из него, район утратил значительную долю престижности, цены на жилье вновь упали, вновь появилась беднота. А за ней – опять богема. Все повторилось. Это говорит о том, что структуры повседневности буржуазного быта – мощнейший социальный регулятор, причем по линии субстанции. Именно они придают дополнительную устойчивость Капиталистической Системе всякий раз, когда возникают проблемы с субстанцией или связанными с ней формами организации (производство, собственность, гражданское общество). Именно образ жизни, структуры повседневности стали последним доводом в выборе рабочих и средних классов Запада против коммунизма в XX в. По крайней мере, так считает (и я с ним согласен) «вечный диссидент» Рудольф Баро. Он прямо говорит о том, что даже рабочие и низы среднего класса Запада опасались, что коммунизм разрушит привычный для них образ жизни, их повседневность, в которой есть хотя бы блестки роскоши. Эти блестки – доля, пай этих социальных групп в богатстве и роскоши Капиталистической Системы. Их ваучер, но настоящий, реальный, а не сконструированный по-чубайсовски. То, что повседневность значительной массы населения тяготеет к роскоши, нарастило на современном (modern) Западе, точнее – на его повседневности, над ней толстый слой роскоши, т.е. чего-то на первый взгляд лишнего, ненужного, избыточного. Но это только на первый взгляд. В случае социальных потрясений избыточная субстанция становится и дополнительным креплением, еще одним социальным амортизатором, тем социальным жирком, который можно проедать в трудные времена. Но все это требует, чтобы повседневность исходно стремилась оторваться от бытовых форм, сохраняющих минимум социальности, и развивалась по законам роскоши. Это далеко не везде так. Например, это не так было в России с безбытностью огромной массы ее населения, не только угнетенных классов, но также низшего и среднего дворянства, разночинцев, а затем и интеллигенции. Здесь 'главной тенденцией было торжество повседневности как бытового минимума социального воспроизводства. И если на Западе с XIX в. повседневность тянется к роскоши, то в России заметнее был противоположный процесс. Возникнув, роскошь здесь чаще всего недолго держалась «на уровне», постепенно сползая к повседневности и начиная жить по ее законам. Проявлялось это по-разному: в оскудении и опрощении дворянских усадеб, в том, как спивались разночинцы, в безбытности российской интеллигенции, ее бытовом неустройстве, за которым вскрывалось неустройство культурно-психологическое – в головах, в поведении. Роскошь, опускающаяся или опущенная до повседневности, стремящаяся к ней, – вот, пожалуй, главная тенденция в отношениях между роскошью и повседневностью в России. Впрочем, в конце XIX–начале XX в. Россия в первый раз в своей истории на какой-то части своего социального пространства смогла накопить энный объем вещественной субстанции, организовать ее и создать, пусть для ограниченного социального контингента – адвокатов, профессоров, чиновников средней руки и т.п., – структуру повседневности буржуазного быта. Однако все это – эти люди, этот быт, эта субстанция, – просуществовал исторически краткий миг («есть только миг, за него и держись»), было не просто унесено ветром русской революции, в форме которой выступила очередная русская смута. Все это было со сладострастным ожесточением и злобой уничтожено. Как знать, быть может накопленная к тому времени субстанция превысила тот объект, который допускает Русская Система, который она требует для своего нормального функционирования. Иными словами, роскошь непозволительно, не по-русски поднялась над повседневностью. И ей – «под игом ущербной Луны» – «было указано». Серпом (по детородным органам) и молотом (по черепам)*.
|