Студопедия — Эрнест Хемингуэй 24 страница
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

Эрнест Хемингуэй 24 страница






— А оно мучит тебя сейчас?

— Нет. Мне сейчас кажется, будто этого и не было вовсе. Мне так кажется с тех пор, как я в первый раз побыла с тобой. Только родителей я не могу забыть. Но этого я и не забуду никогда. Но я хотела бы тебе рассказать все, что ты должен знать, чтобы твоя гордость не страдала, если я в самом деле стану твоей женой. Ни разу, никому я не уступила. Я сопротивлялась изо всех сил, и справиться со мной могли только вдвоем. Один садился мне на голову и держал меня. Я говорю это в утешение твоей гордости.

— Ты — моя гордость. Я ничего не хочу знать.

— Нет, я говорю о той гордости, которую муж должен испытывать за жену. И вот еще что. Мой отец был мэр нашей деревни и почтенный человек. Моя мать была почтенная женщина и добрая католичка, и ее расстреляли вместе с моим отцом из-за политических убеждений моего отца, который был республиканцем. Их расстреляли при мне, и мой отец крикнул: «Viva la Republica!»[96]— когда они поставили его к стене деревенской бойни.

Моя мать, которую тоже поставили к стенке, сказала: «Да здравствует мой муж, мэр этой деревни!» — а я надеялась, что меня тоже расстреляют, и хотела сказать: «Viva la Republica y vivan mis padres!»[97]— но меня не расстреляли, а стали делать со мной нехорошее.

А теперь я хочу рассказать тебе еще об одном, потому что это и нас с тобой касается. После расстрела у matadero они взяли всех нас — родственников расстрелянных, которые все видели, но остались живы, — и повели вверх по крутому склону на главную площадь селения. Почти все плакали, но были и такие, у которых от того, что им пришлось увидеть, высохли слезы и отнялся язык. Я тоже не могла плакать. Я ничего не замечала кругом, потому что перед глазами у меня все время стояли мой отец и моя мать, такие, как они были перед расстрелом, и слова моей матери: «Да здравствует мой муж, мэр этой деревни!» — звенели у меня в голове, точно крик, который никогда не утихнет. Потому что моя мать не была республиканкой, она не сказала: «Viva la Republica», — она сказала «Viva» только моему отцу, который лежал у ее ног, уткнувшись лицом в землю.

Но то, что она сказала, она сказала очень громко, почти выкрикнула. И тут они выстрелили в нее, и она упала, и я хотела вырваться и побежать к ней, но не могла, потому что мы все были связаны. Расстреливали их guardia civiles, и они еще держали строй, собираясь расстрелять и остальных, но тут фалангисты погнали нас на площадь, а guardia civiles остались на месте и, опершись на свои винтовки, глядели на тела, лежавшие у стены. Все мы, девушки и женщины, были связаны рука с рукой, и нас длинной вереницей погнали по улицам вверх на площадь и заставили остановиться перед парикмахерской, которая помещалась на площади против ратуши.

Тут два фалангиста оглядели нас, и один сказал: «Вот это дочка мэра», — а другой сказал: «С нее и начнем».

Они перерезали веревку, которой я была привязана к своим соседкам, и один из тех двух сказал: «Свяжите остальных опять вместе», — а потом они подхватили меня под руки, втащили в парикмахерскую, силой усадили в парикмахерское кресло, и держали, чтоб я не могла вскочить.

Я увидела в зеркале свое лицо, и лица тех, которые держали меня, и еще троих сзади, но ни одно из этих лиц не было мне знакомо. В зеркале я видела и себя и их, но они видели только меня. И это было, как будто сидишь в кресле зубного врача, и кругом тебя много зубных врачей, и все они сумасшедшие. Себя я едва могла узнать, так горе изменило мое лицо, но я смотрела на себя и поняла, что это я. Но горе мое было так велико, что я не чувствовала ни страха, ничего другого, только горе.

В то время я носила косы, и вот я увидела в зеркале, как первый фалангист взял меня за одну косу и дернул ее так, что я почувствовала боль, несмотря на мое горе, и потом отхватил ее бритвой у самых корней. И я увидела себя в зеркале с одной косой, а на месте другой торчал вихор. Потом он отрезал и другую косу, только не дергая, а бритва задела мне ухо, и я увидела кровь. Вот попробуй пальцами, чувствуешь шрам?

— Да. Может быть, лучше не говорить об этом?

— Нет. Ничего. Я не будут говорить о самом плохом. Так вот, он отрезал мне бритвой обе косы у самых корней, и все кругом смеялись, а я даже не чувствовала боли от пореза на ухе, и потом он стал передо мной — а другие двое держали меня — и ударил меня косами по лицу и сказал: «Так у нас постригают в красные монахини. Теперь будешь знать, как объединяться с братьями-пролетариями. Невеста красного Христа!»

И он еще и еще раз ударил меня по лицу косами, моими же косами, а потом засунул их мне в рот вместо кляпа и туго обвязал вокруг шеи, затянув сзади узлом, а те двое, что держали меня, все время смеялись.

И все, кто смотрел на это, смеялись тоже. И когда я увидела в зеркале, что они смеются, я заплакала в первый раз за все время, потому что после расстрела моих родителей все во мне оледенело и у меня не стало слез.

Потом тот, который заткнул мне рот, стал стричь меня машинкой сначала от лба к затылку, потом макушку, потом за ушами и всю голову кругом, а те двое держали меня, так что я все видела в зеркале, но я не верила своим глазам и плакала и плакала, но не могла отвести глаза от страшного лица с раскрытым ртом, заткнутым отрезанными косами, и головы, которую совсем оголили.

А покончив со своим делом, он взял склянку с йодом с полки парикмахера (парикмахера они тоже убили — за то, что он был членом профсоюза, и он лежал на дороге, и меня приподняли над ним, когда тащили с улицы) и, смочив йодом стеклянную пробку, он смазал мне ухо там, где был порез, и эта легкая боль дошла до меня сквозь все мое горе и весь мой ужас. Потом он зашел спереди и йодом написал мне на лбу три буквы СДШ[98], и выводил он их медленно и старательно, как художник. Я все это видела в зеркале, но больше уже не плакала, потому что сердце во мне оледенело от мысли об отце и о матери, и все, что делали со мной, уже казалось мне пустяком.

Кончив писать, фалангист отступил на шаг назад, чтобы полюбоваться своей работой, а потом поставил склянку с йодом на место и опять взял в руки машинку для стрижки: «Следующая!» Тогда меня потащили из парикмахерской, крепко ухватив с двух сторон под руки, и на пороге я споткнулась о парикмахера, который все еще лежал там кверху лицом, и лицо у него было серое, и тут мы чуть не столкнулись с Консепсион Гарсиа, моей лучшей подругой, которую двое других тащили с улицы. Она сначала не узнала меня, но потом узнала и закричала. Ее крик слышался все время, пока меня тащили через площадь, и в подъезд ратуши, и вверх по лестнице, в кабинет моего отца, где меня бросили на диван. Там-то и сделали со мной нехорошее.

— Зайчонок мой, — сказал Роберт Джордан и прижал ее к себе так крепко и так нежно, как только мог. Но он ненавидел так, как только может ненавидеть человек. — Не надо больше говорить об этом. Не надо больше ничего рассказывать мне, потому что я задыхаюсь от ненависти.

Она лежала в его объятиях холодная и неподвижная и немного спустя сказала:

— Да. Я больше никогда не буду говорить об этом. Но это плохие люди, я хотела бы и сама убить хоть нескольких из них, если б можно было. Но я сказала это тебе, только чтобы твоя гордость не страдала, если я буду твоей женой. Чтобы ты понял все.

— Хорошо, что ты мне рассказала, — ответил он. — Потому что завтра, если повезет, мы многих убьем.

— А там будут фалангисты? Все это сделали они.

— Фалангисты не сражаются, — мрачно сказал он. — Они убивают в тылу. В бою мы сражаемся с другими.

— А тех никак нельзя убить? Я бы очень хотела.

— Мне и тех случалось убивать, — сказал он. — И мы еще будем их убивать. Когда мы взрывали поезда, мы убивали много фалангистов.

— Как бы мне хотелось пойти с тобой, когда ты еще будешь взрывать поезд, — сказала Мария. — Когда Пилар привела меня сюда после того поезда, я была немножко не в себе. Она тебе рассказывала, какая я была?

— Да. Не надо говорить об этом.

— У меня голова была как будто свинцом налита, и я могла только плакать. Но есть еще одно, что я должна тебе сказать. Это я должна. Может быть, тогда ты не женишься на мне. Но, Роберто, если ты тогда не захочешь жениться на мне, может быть, можно, чтобы мы просто были всегда вместе.

— Я женюсь на тебе.

— Нет. Я совсем забыла об этом. Наверно, ты не захочешь. Понимаешь, я, наверно, не смогу тебе родить сына или дочь, потому что Пилар говорит, если б я могла, это бы уже случилось после того, что со мной делали. Я должна была тебе это сказать. Не знаю, как это я совсем забыла об этом.

— Это не важно, зайчонок, — сказал он. — Во-первых, может быть, это и не так. Только доктор может сказать наверняка. И потом, мне совсем не хочется производить на свет сына или дочь, пока этот свет такой, какой он сейчас. И всю любовь, которая у меня есть, я отдаю тебе.

— А я бы хотела родить тебе сына или дочь, — сказала она ему. — Как же может мир сделаться лучше, если не будет детей у нас, у тех, кто борется против фашистов.

— Ах, ты, — сказал он. — Я люблю тебя. Слышишь? А теперь спать, зайчонок. Мне нужно встать задолго до рассвета, а в этом месяце заря занимается рано.

— Значит, это ничего — то последнее, что я тебе сказала? Мы все-таки можем пожениться?

— Мы уже поженились. Вот сейчас. Ты моя жена. А теперь спи, зайчонок, времени осталось совсем мало.

— А мы правда поженимся? Это не только слова?

— Правда.

— Тогда я сейчас засну, а если проснусь, буду лежать и думать об этом.

— Я тоже.

— Спокойной ночи, муж мой.

— Спокойной ночи, — сказал он. — Спокойной ночи, жена.

Он услышал ее дыхание, спокойное и ровное, и понял, что она заснула, и лежал совсем тихо, боясь пошевелиться, чтобы не разбудить ее. Он думал обо всем том, чего она недосказала, и ненависть душила его, и он был доволен, что утром придется убивать. Но я не должен примешивать к этому свои личные чувства, подумал он.

А как забыть об этом? Я знаю, что и мы делали страшные вещи. Но это было потому, что мы были темные, необразованные люди и не умели иначе. А они делают сознательно и нарочно. Это делают люди, которые вобрали в себя все лучшее, что могло дать образование. Цвет испанского рыцарства. Что за народ! Что за сукины дети все, от Кортеса, Писарро, Менендеса де Авила и до Пабло! И что за удивительные люди! На свете нет народа лучше их и хуже их. Более доброго и более жестокого. А кто понимает их? Не я, потому что, если б я понимал, я бы не простил. Понять — значит простить. Нет, это неверно. Прощение всегда преувеличивалось. Прощение — христианская идея, а Испания никогда не была христианской страной. У нее всегда был свой идол, которому она поклонялась в церкви. Otra Virgen mas[99]. Вероятно, именно потому они так стремятся губить virgens своих врагов. Конечно, у них, у испанских религиозных фанатиков, это гораздо глубже, чем у народа. Народ постепенно отдалялся от церкви, потому что церковь была заодно с правительством, а правительство всегда было порочным. Это единственная страна, до которой так и не дошла реформация. Вот теперь они расплачиваются за свою инквизицию.

Да, тут есть о чем подумать. Есть чем занять свои мысли, чтобы поменьше тревожиться о работе. И это полезнее, чем выдумывать. Господи, сколько же он навыдумывал сегодня. А Пилар — та весь день выдумывала. Ну, ясно! Что, если даже их убьют завтра? Какое это имеет значение, если только удастся вовремя взорвать мост? Вот все, что нужно завтра.

Да, это не имеет значения. Нельзя ведь жить вечно. Может быть, в эти три дня я прожил всю свою жизнь. Если это так, я хотел бы последнюю ночь провести иначе. Но последняя ночь никогда не бывает хороша. Ничто последнее не бывает хорошо. Нет, последние слова иногда бывают хороши. «Да здравствует мой муж, мэр этой деревни!» — это хорошо сказано.

Он знал, что это было хорошо, потому что у него мурашки пробегали по телу, когда он повторял про себя эти слова. Он наклонился и поцеловал Марию, и она не проснулась. Он прошептал очень тихо по-английски:

— Я с радостью женюсь на тебе, зайчонок. Я очень горжусь твоей семьей.

 

 

В тот самый вечер в отеле Гэйлорда в Мадриде собралось большое общество. К воротам подкатила машина с замазанными синей краской фарами, и человек небольшого роста в черных кавалерийских сапогах, серых бриджах и коротком, сером, доверху застегнутом кителе вышел из машины, ответил на салют часовых у дверей, кивнул агенту секретной полиции, сидевшему за конторкой портье, и вошел в кабину лифта. В мраморном вестибюле тоже было двое часовых, они сидели на стульях по обе стороны входной двери и только оглянулись, когда маленький человек прошел мимо них к лифту. На их обязанности лежало ощупывать карманы каждого незнакомого лица, входившего в отель, проводить рукой по его бокам и под мышками, чтобы проверить, нет ли у него оружия. Если оружие было, его надлежало сдать портье. Но коротенького человечка в бриджах они хорошо знали и только мельком взглянули, когда он проходил мимо них.

Когда он вошел к себе в номер, оказалось, что там полно народу. Люди сидели, стояли, беседовали между собой, как в великосветской гостиной; мужчины и женщины пили водку, виски с содовой и пиво, которое наливали в стаканчики из больших графинов. Четверо мужчин были в военной форме. На остальных были замшевые или кожаные куртки с замками-молниями, а из четырех женщин три были в обыкновенных простых платьях, а на четвертой, черной и невероятно худой, было что-то вроде милицейской формы строгого покроя, только с юбкой, и сапоги.

Войдя в комнату, Карков прежде всего подошел к женщине в форме, поклонился ей и пожал руку. Это была его жена, и он сказал ей что-то по-русски так, что никто не слышал, и на один миг дерзкое выражение, с которым он вошел в комнату, исчезло из его глаз. Но оно сейчас же опять вернулось, как только он заметил красновато-рыжие волосы и томно-чувственное лицо хорошо сложенной девушки, и он направился к ней быстрым, четким шагом и поклонился. Жена не смотрела ему вслед, когда он отошел. Она повернулась к высокому красивому офицеру-испанцу и заговорила с ним по-русски.

— Твой предмет что-то растолстел за последнее время, — сказал Карков девушке. — Все наши герои стали толстеть с тех пор, как мы вступили во второй год войны. — Он не глядел на человека, о котором шла речь.

— Ты меня завтра возьмешь с собой в наступление? — спросила девушка. Она говорила по-немецки.

— Не возьму. И никакого наступления не будет.

— Все знают про это наступление, — сказала девушка. — Нечего разводить конспирацию. Долорес тоже едет. Я поеду с ней или с Карменом. Масса народу едет.

— Можешь ехать с тем, кто тебя возьмет, — сказал Карков. — Я не возьму.

Потом он внимательно посмотрел на девушку и спросил, сразу став серьезным:

— Кто тебе сказал об этом? Только точно!

— Рихард, — сказала она тоже серьезно.

Карков пожал плечами и отошел, оставив ее одну.

— Карков, — окликнул его человек среднего роста, у которого было серое, обрюзглое лицо, мешки под глазами и отвисшая нижняя губа, а голос такой, как будто он хронически страдал несварением желудка. — Слыхали приятную новость?

Карков подошел к нему, и он сказал:

— Я только что узнал об этом. Минут десять, не больше. Новость замечательная. Сегодня под Сеговией фашисты целый день дрались со своими же. Им пришлось пулеметным и ружейным огнем усмирять восставших. Днем они бомбили свои же части с самолетов.

— Это верно? — спросил Карков.

— Абсолютно верно, — сказал человек, у которого были мешки под глазами. — Сама Долорес сообщила эту новость. Она только что была здесь, такая ликующая и счастливая, какой я ее никогда не видал. Она словно вся светилась от этой новости. Звук ее голоса убеждал в истине того, о чем она говорила. Я напишу об этом в статье для «Известий». Для меня это была одна из величайших минут этой войны, минута, когда я слушал вдохновенный голос, в котором, казалось, сострадание и глубокая правда сливаются воедино. Она вся светится правдой и добротой, как подлинная народная святая. Недаром ее зовут la Pasionaria[100].

— Запишите это, — сказал Карков. — Не говорите все это мне. Не тратьте на меня целые абзацы. Идите сейчас же и пишите.

— Зачем же сейчас?

— Я вам советую не откладывать, — сказал Карков и посмотрел на него, а потом отвернулся.

Его собеседник постоял еще несколько минут на месте, держа стакан водки в руках, весь поглощенный красотой того, что недавно видели его глаза, под которыми набрякли такие тяжелые мешки; потом он вышел из комнаты и пошел к себе писать.

Карков подошел к другому гостю, мужчине лет сорока восьми, коренастому, плотному, веселому, с бледно-голубыми глазами, редеющими русыми волосами и смеющимся ртом, оттененным светлой щеточкой усов. На нем была генеральская форма. Он был венгр и командовал дивизией.

— Вы были тут, когда приходила Долорес? — спросил его Карков.

— Да.

— В чем там дело?

— Будто бы фашисты дерутся со своими же. Прелестно — если только это правда.

— Кругом много разговоров о завтрашнем.

— Безобразие! Всех журналистов надо расстрелять, а заодно большую часть ваших сегодняшних гостей, и в первую очередь это немецкое дерьмо — Рихарда. Того, кто вверил этому ярмарочному фигляру командование бригадой, уж наверно надо расстрелять. Может быть, и вас и меня тоже надо расстрелять. Очень возможно. — Генерал расхохотался. — Только вы все-таки не подавайте никому этой идеи.

— Я о таких вещах вообще не люблю разговаривать, — сказал Карков. — Между прочим, там теперь этот американец, который иногда бывает у меня. Знаете, этот Джордан, тот что работает с партизанскими отрядами. Он как раз там, где будто бы произошло то, о чем рассказывала Долорес.

— Тогда он должен сегодня прислать донесение об этом, — сказал генерал. — Меня туда не пускают, а то я бы сам поехал и разузнал для вас все. Этот американец работает с Гольцем, да? Ну, так Гольца вы ведь завтра увидите?

— Да, завтра утром.

— Только не попадайтесь ему на глаза, пока все не пойдет на лад, — сказал генерал. — Он вашего брата тоже терпеть не может, как и я. Впрочем, у него нрав более кроткий.

— Но как вы все-таки думаете…

— Наверно, это у фашистов были маневры, — засмеялся генерал. — Вот посмотрите, какие маневры им завтра устроит Гольц. Пусть Гольц приложит руку к этому делу. Он им неплохие маневры устроил под Гвадалахарой.

— Я слыхал, вы тоже отбываете в дальний путь, — сказал Карков и улыбнулся.

Генерал вдруг рассердился.

— Да, я тоже. Теперь уже начали болтать и обо мне. Никто шагу ступить не может без этого. Вот собралась компания чертовых кумушек! Хоть бы один человек нашелся, умеющий держать язык за зубами. Он мог бы спасти страну, если б только сам верил в это.

— Ваш друг Прието умеет держать язык за зубами.

— Но он не верит в то, что можно победить. А как победить без веры в народ?

— Вы правы, — сказал Карков. — Ну, я иду спать.

Он вышел из полной дыма и сплетен комнаты в смежную маленькую спальню, сел на кровать и стянул с себя сапоги. Шум голосов слышался и здесь, и, чтобы заглушить его, он запер дверь и распахнул окно. Раздеваться он не стал, потому что в два часа утра ему предстояло выехать через Кольменар, Серседу и Навасерраду на фронт, где Гольц на рассвете должен был начать наступление.

 

 

Было два часа утра, когда Пилар разбудила его. Почувствовав на себе ее руку, он подумал сначала, что это Мария, и повернулся к ней и сказал: «Зайчонок». Но большая рука женщины тряхнула его за плечо, и он проснулся сразу и окончательно, стиснул рукоятку револьвера, лежавшего у его голого бедра, и весь напрягся, словно в нем самом взвели курок.

В темноте он разглядел, что это Пилар, и, взглянув на свои ручные часы с двумя стрелками, поблескивавшими острым углом в самом верху циферблата, увидел, что часы показывают два, и сказал:

— Ты что, женщина?

— Пабло ушел, — сказала она ему.

Роберт Джордан надел брюки и сандалии. Мария не проснулась.

— Когда? — спросил он.

— С час назад.

— Дальше что?

— Он взял что-то из твоих вещей, — жалким голосом сказала женщина.

— Так. Что?

— Я не знаю, — ответила она. — Пойди посмотри сам.

Они пошли в темноте ко входу в пещеру, нырнули под попону и вошли внутрь. Роберт Джордан шел за женщиной, вдыхая спертый воздух, насыщенный запахом холодной золы и спящих мужчин, и светил электрическим фонариком себе под ноги, чтобы не наткнуться на лежащих. Ансельмо проснулся и сказал:

— Что, пора?

— Нет, еще, — шепнул Роберт Джордан. — Спи, старик.

Оба рюкзака стояли в головах у постели Пилар, занавешенной сбоку одеялом. Когда Роберт Джордан опустился на колени рядом с ней и осветил фонариком оба рюкзака, на него пахнуло душным, тошнотворным, приторным запахом пота, каким пахнут постели индейцев. Оба рюкзака были сверху донизу прорезаны ножом. Взяв фонарик в левую руку, Роберт Джордан сунул правую в первый рюкзак. В нем он держал свой спальный мешок, и сейчас там должно было быть много свободного места. Так оно и оказалось. Там все еще лежали мотки проволоки, но квадратного деревянного ящика с взрывателем не было. Исчезла и коробка из-под сигар с тщательно завернутыми и упакованными детонаторами. Исчезла и жестянка с бикфордовым шнуром и капсюлями.

Роберт Джордан ощупал второй рюкзак. Динамита было много. Если и не хватало, так не больше одного пакета.

Он встал и повернулся к женщине. Когда человека поднимают со сна рано утром, у него бывает ощущение томящей пустоты внутри, похожее на ощущение неминуемой катастрофы, и сейчас такое чувство охватило его с десятикратной силой.

— И это ты называешь караулить? — сказал он.

— Я спала, положив на них голову, и еще придерживала рукой, — ответила ему Пилар.

— Крепко же ты спала.

— Слушай, — сказала женщина. — Он встал ночью, и я его спросила: «Куда ты, Пабло?» А он сказал: «Помочиться, женщина», — и я опять заснула. А проснувшись, я не знала, сколько времени прошло с тех пор, и я подумала, раз его нет, значит, он пошел посмотреть лошадей, — он всегда ходит. Потом, — жалким голосом закончила она, — его все нет и нет, и тогда я забеспокоилась и пощупала, тут ли мешки, все ли в порядке, и нащупала прорезы, и пришла к тебе.

— Пойдем, — сказал Роберт Джордан.

Они вышли из пещеры; стояла глухая ночь, и приближение утра даже еще не чувствовалось.

— Мог он пробраться с лошадьми каким-нибудь другим путем, минуя часового?

— Да, есть два пути.

— Кто на верхнем посту?

— Эладио.

Роберт Джордан молчал, пока они не дошли до луга, где паслись привязанные лошади. По лугу ходили три, оставшиеся. Гнедого коня и серого среди них не было.

— Как ты думаешь, когда он уехал?

— С час назад.

— Ну что ж, — сказал Роберт Джордан. — Пойду перетащу, что осталось, и лягу спать.

— Я сама буду караулить.

— Que va, караулить! Ты уже один раз укараулила.

— Ingles, — сказала женщина. — Я убиваюсь не меньше тебя. Я бы все сейчас отдала, чтобы вернуть твои вещи. Зачем ты меня обижаешь? Пабло предал нас обоих.

Когда она сказала это, Роберт Джордан понял, что злиться сейчас — это роскошь, которую он не может себе позволить, понял, что ему нельзя ссориться с этой женщиной. Ему предстоит работать с ней весь этот день, два часа которого уже прошли.

Он положил руку ей на плечо.

— Ничего, Пилар, — сказал он. — Без этого можно обойтись. Мы придумаем, как заменить это.

— Что он взял?

— Ничего, женщина. То, что он взял, это роскошь.

— Это нужно было для взрыва?

— Да. Но взрывать можно и по-другому. Ты лучше скажи, не было ли у Пабло бикфордова шнура и капсюлей? Ведь его, наверно, снабдили всем этим?

— Он взял их, — жалким голосом сказала она. — Я сразу посмотрела. Их тоже нет.

Они вернулись лесом ко входу в пещеру.

— Ложись спать, — сказал он. — Нам будет лучше без Пабло.

— Я пойду к Эладио.

— Пабло, наверно, уехал другой дорогой.

— Все равно пойду. Нет во мне хитрости, вот я и подвела тебя.

— Чепуха, — сказал он. — Ложись спать, женщина. В четыре часа нам надо быть на ногах.

Он вошел вместе с ней в пещеру и вынес оттуда оба рюкзака, держа их обеими руками так, чтобы ничего не вывалилось из прорезов.

— Дай я зашью.

— Зашьешь перед отходом, — тихо сказал он. — Я уношу их не потому, что не доверяю тебе. Просто я иначе не засну.

— Тогда дай мне их пораньше, я зашью дыры.

— Хорошо, дам пораньше, — ответил он ей. — Ложись спать, женщина.

— Нет, — сказала она. — Я подвела себя, и я подвела Республику.

— Ложись спать, женщина, — мягко сказал он ей. — Ложись спать.

 

 

Вершины гор занимали фашисты. Дальше шла долина, никем не занятая, если не считать фашистского поста, расположенного на ферме с надворными постройками и сараем, которые они укрепили. Пробираясь к Гольцу с донесением Роберта Джордана, Андрес сделал в темноте большой крюк, чтобы не проходить мимо этого поста. Он знал, где там была протянута проволока к спусковой раме пулемета, и он разыскал ее в темноте, перешагнул и пошел дальше вдоль узкого ручья, окаймленного тополями, листья которых шелестели на ночном ветру. На ферме, где был фашистский пост, закукарекал петух, и, шагая вдоль ручья, Андрес оглянулся назад и увидел за деревьями полоску света в одном окне фермы, у самого подоконника. Ночь была тихая и ясная, и он свернул в сторону от ручья и пошел через луг.

На лугу вот уже целый год, со времени июльских боев, стояли четыре стога сена. Никто их не убирал, и в смене времен года они осели, и сено совсем сгнило.

Переступив через проволоку, протянутую между двумя стогами, Андрес пожалел пропавшее сено. Впрочем, республиканцам пришлось бы тащить сено вверх по крутому склону Гвадаррамы, поднимавшемуся за лугом, а фашистам оно, верно, не нужно, подумал он.

У них и сена и хлеба вдоволь. У них всего вдоволь, думал он. Но завтра утром мы всыплем им как следует. Завтра утром мы отплатим им за Глухого. Что за звери! Но завтра утром на дороге будет пыль столбом.

Ему хотелось поскорее доставить пакет и поспеть в лагерь к нападению на посты. На самом ли деле ему этого хотелось, или он только притворялся перед самим собой? Он помнил то чувство облегчения, которое охватило его, когда Ingles сказал, что поручает ему доставить пакет. До тех пор он спокойно ждал утра. Это надо было сделать. Он сам голосовал за это, и он был готов на все. Гибель отряда Глухого произвела на него глубокое впечатление. Но, в конце концов, это случилось с Глухим. Это случилось не с ними. Они свое дело сделают.

Когда Ingles говорил с ним, он почувствовал то же самое, что чувствовал мальчишкой, когда просыпался утром в день деревенского праздника и слышал, что идет сильный дождь, а значит, будет слишком сыро и травлю быков на площади отменят.

Мальчиком он любил травлю быков и ждал этого дня и той минуты, когда он выбежит на площадь, залитую горячим солнцем, пыльную, уставленную по краям телегами, чтобы не было прохода на улицы и чтобы на загороженную со всех сторон площадь можно было выпустить быка, и бык, упираясь всеми четырьмя ногами, заскользит по настилу, как только откроют дверь клетки. С волнением, восторгом и страхом, от которого прошибал пот, он ждал той минуты, когда, выбежав на площадь, услышит стук рогов о деревянную клетку, а потом увидит и самого быка, увидит, как тот, упираясь ногами, сползает по настилу на площадь, высоко подняв голову, раздув ноздри, подергивая ушами, с пыльным налетом на черной шкуре, с пятнами подсохшего навоза на боках, — увидит его широко расставленные глаза, немигающие глаза под разведенными рогами, гладкими и твердыми, как бревна, отполированные прибрежным песком, с острыми концами, при виде которых екает сердце.

Весь год ждал он той минуты, когда бык окажется на площади и можно будет следить за его глазами — кого он выберет, на кого бросится, вдруг сорвавшись вприпрыжку, по-кошачьи, низко опустив голову, загребая рогами, — следить с остановившимся сердцем. Мальчиком он ждал этой минуты весь год; но чувство, охватившее его, когда Ingles сказал, что ему придется пойти с пакетом, было именно то самое, какое возникало, если он, просыпаясь, с облегчением слышал, как дождь хлещет по черепичной крыше, по каменной стене и по лужам на немощеной деревенской улице.

Он всегда смело встречал быка на этих деревенских капеа — так же смело, как любой другой мужчина из их деревни или из соседней, и ни за что в жизни не пропустил бы этого удовольствия, хотя на капеа в другие деревни не ходил. Он умел спокойно выжидать, когда бык бросится, и только в последнюю секунду делал прыжок в сторону. Он размахивал мешком у быка под самой мордой, чтобы отвлечь его внимание, когда бык валил кого-нибудь на землю, и не раз хватал его за рога и держал его, не давая боднуть упавшего, и оттаскивал за рог в сторону, бил, пинал ногами в морду до тех пор, пока бык не оставлял валявшегося на земле человека и не кидался на другого.

Он хватал быка за хвост и оттаскивал его от упавшего, тянул его изо всех сил, крутил ему хвост. Как-то раз он намотал хвост себе на правую руку, а левой схватился за рог, и когда бык вскинул голову и кинулся на него, он побежал, пятясь, кружа вместе с быком, держа его одной рукой за хвост, другой за рог, и под конец все толпой кинулись на быка и прирезали его ножами. В этой пыли, жарище, в смешанном запахе вина, бычьего и людского пота, среди оглушительных криков толпы он всегда был одним из первых, кто кидался на быка, и ему хорошо запомнилось то ощущение, когда бык катался, бился под ним, а он лежал поперек холки, зажав под мышкой один рог у самого основания, другой сжимая пальцами; бык швырял его из стороны в сторону, и он извивался всем телом, чувствуя, что левая рука вот-вот вырвется из плечевого сустава, и, лежа на горячем, пыльном щетинистом, дергающемся бугре мышц, вцепившись зубами в бычье ухо, он снова и снова всаживает нож во вздувшийся, дергающийся загривок, и на кулак его бьет горячая струя крови, а он всей своей тяжестью наваливается на крутую холку и садит, садит ножом в шею.







Дата добавления: 2015-09-15; просмотров: 444. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Композиция из абстрактных геометрических фигур Данная композиция состоит из линий, штриховки, абстрактных геометрических форм...

Важнейшие способы обработки и анализа рядов динамики Не во всех случаях эмпирические данные рядов динамики позволяют определить тенденцию изменения явления во времени...

ТЕОРЕТИЧЕСКАЯ МЕХАНИКА Статика является частью теоретической механики, изучающей условия, при ко­торых тело находится под действием заданной системы сил...

Теория усилителей. Схема Основная масса современных аналоговых и аналого-цифровых электронных устройств выполняется на специализированных микросхемах...

Принципы, критерии и методы оценки и аттестации персонала   Аттестация персонала является одной их важнейших функций управления персоналом...

Пункты решения командира взвода на организацию боя. уяснение полученной задачи; оценка обстановки; принятие решения; проведение рекогносцировки; отдача боевого приказа; организация взаимодействия...

Что такое пропорции? Это соотношение частей целого между собой. Что может являться частями в образе или в луке...

Тема: Изучение приспособленности организмов к среде обитания Цель:выяснить механизм образования приспособлений к среде обитания и их относительный характер, сделать вывод о том, что приспособленность – результат действия естественного отбора...

Тема: Изучение фенотипов местных сортов растений Цель: расширить знания о задачах современной селекции. Оборудование:пакетики семян различных сортов томатов...

Тема: Составление цепи питания Цель: расширить знания о биотических факторах среды. Оборудование:гербарные растения...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.013 сек.) русская версия | украинская версия