Средиземное море. 19-е декабря 1898 г.
Тепло и тихо, как в Архипелаге. Легкий ветерок только освежает душный воздух. Женщины по целым дням стирают белье. По всей палубе стоят корыта, бадьи и только и слышно плесканье да веселый говорок хозяек. А к вечеру на всех трех мачтах поднимаются до самого верха канаты с привязанным к ним для просушки бельем. Со средней части парохода доносится звонкая дробь барабанящих по железу кирок. Это около ста человек мальчиков оббивают ржавчину с железной палубы, которой окружены машинные люки. Вечером, после окончания работ, они собираются на ют. Туда приносят из пекарни свежие лепешки, и фельдшерица М. Сац намазывает их апельсиновым вареньем и раздает мальчикам в награду за работу. На это время взрослые на ют не допускаются. Церемония эта очень нравится детям. Весь ют загроможден пузатыми мальчишками и девочками. Они один за другим солидно подходят к Марии Александровне, не торопясь берут свои порции и, размахивая огромным, тяжелым картузом, кланяются. Сопя носами, а для большей важности надув губы, они произносят: — Спаси господи. Затем мальчишка отходит в сторону, надевает картуз и немедленно вместе с носом погружается в варенье. Замечательно, что при этом не происходит ни ссор, ни драки. Не случалось также, чтобы кто-нибудь, съев свою порцию, подошел бы во второй раз. Между тем самым старшим из этой маленькой публики было не более 10 лет. Все шло без толкотни, без давки, и таким образом ни для кого это удовольствие не оканчивалось слезами, за исключением, впрочем, одного случая. Как-то во время церемониала благодарности у одного маленького духобора кусок варенья стал сползать с хлеба и уже собрался упасть на палубу, чего, конечно, никак нельзя было допустить, и, желая поймать его, мальчик выпустил из рук картуз, который, подхваченный ветром, колесом покатился по палубе и погиб в волнах Средиземного моря, произведя своим появлением среди рыб, вероятно, немалый фурор. Несчастный младенец, расставив обе руки с растопыренными пальцами, вымазанными в варенье, горько рыдал, подрагивая головой: — Ой, ня-я-нечка! Калтуз по-то-о-о-нул!.. Его утешали, как могли, товарищи, пока не пришла за ним нянечка, то есть мать. У духоборов не принято, чтобы дети называли родителей „папой" или „мамой". Большей частью отца зовут по имени, иногда „старичком". Мать же всегда называют „няней". Пользуясь хорошей погодой, мы погружали уголь из трюмов в угольные ямы и перетаскивали мусор с одного борта на другой, так как судно шло, несколько накренившись. На все эти работы назначалось как можно больше людей, чтобы поддержать их в движении, что при судовой жизни в большой мере гарантирует здоровье. Однако, несмотря на то, что придумывались даже ненужные, по существу, работы, на всех ее не хватало, и многие продолжали сидеть в трюмах, так что приходилось почти насильно вытаскивать их из трюмов наверх. И, только выйдя на палубу, они простодушно замечали: — Ну, и впрямь благодать! Чего же там-то сидеть было! Возле трубы, на спардеке, защищенном со всех сторон шлюпками, — месте, особенно полюбившемся молодежи, — сидят группами, точно клумбы ярких цветов, девушки. Они шьют флаги, разбирают парусные нитки или занимаются рукоделием, на которое духоборки вообще большие мастерицы. А около них увиваются парни, среди которых выделяются своим важным видом свободные от вахты матросы. К слову сказать, они почти все переженились за дорогу. Молодежь, как говорят духоборы, „гутарила", то есть беседовала. Кое-где слышно было веселое пение. Пелись стишки. С другого конца парохода доносится торжественное, густое гудение, — это старички поют псалом. Из каюты, которая была отведена для двух очень древних старичков, выходят на палубу Махортов (отец ходока Петра Махортова, посланного в Канаду) и Боков.
Духоборки и духоборы на палубе парохода. — 63 —
Старику Махортову около 90 лет. Это единственный из духоборов, носящий длинную седую бороду. Несмотря на свои годы, человек он очень еще крепкий, до сих пор сохранивший все свои зубы. Фигура у него коренастая, широкоплечая, с гордо приподнятой головой. Из-под седых бровей глядят грозные, повелительные глаза. Ходит он важно, по-генеральски, твердо и решительно, точно в бой куда собирается. В руках всегда палка, которую он носит с собой только затем, кажется, чтобы стучать ею при случае об пол, так как никогда на нее не опирается. На дворе очень тепло, но так как по времени года теперь „зима", то Махортов вышел на воздух во всем теплом, а на голову надел сибирский меховой треух, вывезенный им из ссылки. Еще при Николае I он был боцманом на кораблях того времени, и теперь, когда мимо него проходит матрос, он поднимает вверх палку, точно собирается ударить ею, и, закинув несколько назад голову, коротко, повелительно спрашивает: — Куда? При виде Махортова матрос сразу вянет, точно его кипятком обварили, и, потупившись, робко отвечает: — Швабру мыть. Несколько мгновений Махортов молча оглядывает его грозным взглядом и, опуская палку, говорит: — То-то... И, точно помирившись, уже более мягко добавляет: — Ступай с Богом. Иногда он подходит ко мне, треплет по плечу и многозначительно говорит: — Н-да! Здеся моря... Другие порядки... Не земля, братец ты мой, не-е-т! Главное, — говорит он, внезапно меняя тон, — главное, их хорошенько держи в руках. Чтобы без баловства. Строго! И резко повернувшись к стоящей тут же команде, суровым, почти крикливым голосом, стуча об палубу палкой и показывая на меня трясущимся пальцем, восклицает: — Этого человека слушать и исполнять!.. Чтобы все в точности было!.. Понятно? И команда, переминаясь с ноги на ногу, робко поглядывает на бывшего боцмана, не зная, что сказать. Но Махортов и не ждет ответа. Он уже повернулся и идет, постукивая палкой, дальше, с видом сделавшего дело человека и заглядывает во все углы парохода. Иной раз, проходя мимо матроса, он хитро подмигивает ему и говорит: — Свистать всех на верх![9] А? Когда он подходит к месту, где сидят женщины и девушки, то разговоры среди них смолкают, и многие при его появлении почтительно встают. — У-у-у... Кррасавицы! — говорит он, вытянув вперед голову и обводя всех своими выпуклыми глазами. Девушки смущаются, и редко кто скажет ему что-нибудь. Простояв несколько минут молча, он идет дальше. Даже старички, и те в его присутствии как-то скупее на слова становятся. На сходках же свою речь он обыкновенно громко и властно начинает чем-нибудь вроде: — Чтобы все было по-правильному, по-христиански, справедливо. Чтобы не вилять ни туда, ни сюда. Твердость надо в слове иметь. Сказано — сделано. С Махортовым в одной каюте помещается другой старик — Григорий Боков, или Гриша, как его все называют. Гриша — глубокий старик, с согнувшейся под бременем лет спиной, со слезящимися глазами. Лысины у него, как и у Махортова, еще нет, да, вероятно, и не будет. Лицо его гладко выбрито, а в руках он всегда держит чистенький, аккуратно сложенный платочек, которым время от времени вытирает набегающие слезинки. У Гриши нет ни одного человека родни, и уже издавна он живет „при обществе". Человек этот страшно много испытал на своем веку. За свои убеждения, которые он очень стойко отстаивал, ему не раз пришлось побывать в тюрьме, а от тяжелых кандалов, которые ему были одеты еще в ранней молодости, у него до сих пор ломота в ногах. Но, несмотря на все испытания, которые пришлось ему перенести в течение своей почти вековой жизни, ему удалось сохранить до сих пор необыкновенно ясное, любовное отношение к людям. — Брат, любить надо, — говорит он, бывало, убеждающим голосом, — в любви все дело, вся христианская жизнея... Так-то... Гриша — всеобщий любимец, до малых ребят включительно. На Кавказе мне как-то удалось увидеть, как двое малышей тащили его на крутую гору. Один из них тянул за руку вверх, а другой сзади подпихивал. — Гриша, сюды, сюды ногу ставь, — говорил заботливо один из них, и Гриша дрожащим голосом переспрашивал, нащупывая ногой выступ в горе: — Сюды, голубенок? В руках у него был букет из всяческих трав и цветов, которые он собрал на прогулке. Молодые парни, собравшись в кружок, любят слушать рассказы Гриши из его жизни, от которых не раз мороз по коже продирает. А иногда они, смеясь, спрашивают его: — А что, Гриша, скоро жениться будешь? Боков благодушно улыбается беззубым ртом: — Э-э-э... милка, — скоро! Моя жена — одна сыра земля... Должно, скоро уже. Сделайте хороший белый гробик да и закопайте... И-и-их! Как обнимет она меня! — Не вырвешься тогды, старичок! — Где уж! — А и верно, скоро ты помрешь, Гриша! — Пора тебе. — Да вот только бы до Канадии добраться, — говорит Гриша, — чтобы там уже свои косточки старые схоронить, при братии. Довезете, милки? И лицо у него светится милым, кротким выражением. Недовольным его, кажется, никто не видел, за исключением, впрочем, случая, когда кто-то при нем сказал, что Махортов старше его годами. Тут Гриша рассердился и обиженным голосом переспросил: — Кто? Махортов? Он еще мальчик против мене. Да!.. Так-то... Я тут старше всех. И не говори! И долго еще после этого разговора он имел обиженный вид. Но, вообще говоря, это человек, совершенно лишенный какого бы то ни было честолюбия. Достаточно оказать ему небольшое внимание, какую-нибудь пустячную услугу, чтобы лицо его распустилось в самую трогательную улыбку, а глаза засветились восторгом. Особенно хорош он бывает, когда на сходке порешат оказать кому-нибудь помощь или простят долг. Тогда он весь распускается, как бы тает в атмосфере любви. — Так, так, братцы, вот это так! Махортов покровительственно ухаживает за Гришей: колет ему мелкими кусочками сахар, наливает на блюдце чай и т. д.; проделывает все это он с таким видом, что, мол, надо же снисходить к старости и услужить старичку. И только по отчаянно трясущимся рукам Махортова можно догадаться, что не много нужно было бы прибавить ему, чтобы оба стали ровесниками. Ни сам Боков, ни кто-либо другой не знают в точности его лет, но, судя по рассказам, ему должно быть не менее ста лет. Посидев немного на палубе, Боков под прикрытием Махортова пошел к себе в каюту.
|