Атлантический океан. 5-е января 1899 г.
В трюмах все лежат. В полумраке сырого воздуха раздаются громкие оханья, вздохи, стоны несчастных, страдающих морской болезнью людей. В темном углу сидит на нарах женщина и сосредоточенно, благоговейным голосом, читает псалом. Изредка то там, то здесь поднимается всклокоченная голова с мутными глазами и, обращаясь куда-то в пространство, робко спрашивает: — Доедем ли живы? Какая страсть-то! А?.. Ишь... ишь как подымает!.. — и, закрывая глаза, опять прижимается к подушке. Слышно, как за бортом переливается с отвратительным, жирным хлюпаньем соленая вода. Что-то тяжелое, неуклюжее, со стуком беспрерывно перекатывается над головой с одной стороны на другую. И опять слышно, как чмокает где-то противная тошнотворная вода. А вот опять ударила волна, все задрожало, запрыгало, завертелось. Пароход зарывается в волны. Маленькие круглые окна становятся темно-зелеными, в трюме темнеет, и уже трудно отыскать их среди мрака. Остановившись на минуту в нерешительности, пароход все быстрее и быстрее летит кверху. Кружки окон светлеют, становятся светло-серыми, в них глядится болезненный, лихорадочный день и стекает по ним слезливыми струями жирная вода, от одного взгляда на которую уже тошнит. А вместо шума моря теперь слышен свист и вой беснующегося урагана. — Ой, моченьки моей нету больше! — стонет кто-то отчаянным голосом. — Смертушка моя пришла! — Всеё нутро вытянуло! — отзываются из другого угла. С жалобным дребезжанием катается по палубе железное ведро, а от нар к нарам, повизгивая, тяжело ездит оторвавшийся сундук и неровно стукается то углом, то боком о нары и железные переборки. Никто их не убирает, не до того. Окошечки совершенно стемнели. Ночь. Нового с собой она ничего не принесла. Все то же. Качаются дружно из стороны в сторону, точно сговорившись фонари в железных решетках, останавливаясь на минутку, как бы раздумывая, и снова стремительно кидаются назад, вместе с полотенцами, кафтанами и другими привешенными к нарам вещами. Иззябшая команда с посоловевшими, усталыми глазами, вытирает мокрыми швабрами палубу, выносит наполненные нечистотами ведра, моет их и опять привязывает к нарам. С нар страшно слезать. Много нужно ловкости, чтобы удержаться на палубе, наклоняющейся больше, чем на 45 градусов. А упасть опасно, тогда летишь, переворачиваясь в самых диковинных положениях, куда-нибудь в угол, и если не успеешь ухватиться там, то таким же порядком отправляешься обратно. Одна только команда так навострилась, что и днем и ночью проворно бегает, разнося в ведрах кипяток, суп, убирая трюмы или работая на палубе. Случалось, конечно, что и из них кто-нибудь внезапно ехал по палубе, растопырив руки и ноги, но бывало это большею частью тогда, когда и самые завзятые моряки ползли вместе с ними в одну сторону, покачивая от удивления головой. На верхней палубе во всю ее длину протянуты веревки (спасительные леера), за которые люди могут хвататься в таких случаях. Благодаря продолжительному лежанию, настроение духа у всех мрачное, подавленное. Дородный мужчина, Вася Попов, лежит теперь бессильной тушей, бледный, исхудалый, с синяками под глазами. На все слова ободрения он слабо машет рукой и, поводя мутным взглядом, убежденно говорит: — Ни один не доедет... ни один... Посмотришь! Страшно, то-есть вот до чего! А как услышу — кричишь: „все наверх!" так и думаю: „ну, тонем, конец пришел!" Неунывающий Черненков и тот, теперь недоверчиво осклабясь, все еще энергичным голосом кричит: — А разве будет когды этому конец? Ты гляди-кось, что делается! Пропадем все чисто!.. — говорит он, решительно махая обеими руками. — А будь ты турецкий! — ворчит он, быстро наклоняясь через край нар и отыскивая корыто. Шея у него вытягивается и краснеет от натуги. — Одна желчь... — говорить он, печально покачивая головой, и опять поспешно нагибается. — А ведь маковой росинки во рту не было... У-у-х! Что уже говорить! Смерть в видимости. Одно время среди духоборов воцарилось особенное уныние. Весь пароход затосковал. В особенности женщины. Подперев щеку рукой и покачивая с соболезнованием головой, они таинственно перешептывались, закрывая глаза с таким видом, что ничего, мол, не поделаешь, нужно покориться судьбе. Да и старички, лежа на нарах, о чем-то грустно беседовали, а только подойдешь к ним, умолкали и отмалчивались с самым убитым видом. Очевидно, что-то скрывали. Наконец, после настойчивых расспросов, Николай Зибарев объяснил мне, что среди духоборов распространился слух, будто бы пароход заблудился и носится теперь без дороги по самым бурным местам окиян-моря. Все объяснения и уверения в противном долго не имели никакого успеха. Старички упорно молчали или говорили: — Тебе лучше знать, как и что. — Конечно! — Ясное дело! Но по угрюмым лицам видно было, что они не верят. А женщины прямо говорили: — Ах, любошный ты наш! Все мы видим! Ты не хочешь тольки народу скорби придавать, оттого и не сказываешь. Ну, а уж мы все, все чисто видим!.. И когда я спросил, почему он думают, что пароход потерял дорогу, то одна из женщин с победоносным и лукавым видом спросила: — А где теперь солнышко встает? А? Скажи-ка сам. Раньше во где оно всходило, а теперь совсем уже с другого боку осталось. А стоявший тут же старичок Шамшырин, горестным, но в то же время уверенным голосом, прибавил, оглядываясь кругом за одобрением: — Покедова шли по-над землицей и дорогу знали... А тут разве не скружишьси? Ни тебе берегу, ни тебе острову какого... конца краю не видать... Скорбь, одно слово — скорбь... — и грустно поник головой. Лишь с помощью влиятельных старичков уладилось дело. В особенности помог Махортов, появившийся в трюмах под охраной двух матросов, как-всегда, в своем оленьем треухе и с палкой в руках. Своей речью, хотя и не особенно ясной по смыслу, но в высшей степени убедительной по тону, произнесенной твердым голосом, он очень скоро уверил всех в том, что „дорога самая правельная" и падать духом нечего: это недостойно истинных христиан. Постучав при этом палкой и обведя своим грозным, величественным взором сконфуженную толпу, бывший боцман удалился к себе в каюту. Все приободрились, оживились. Бабы, обтирая рукою рот и значительно переглядываясь, заговорили: — Ну, этот, сестрицы, сам знает все дочиста... Он слышь, сам скольки морей переплыл! — По морской части он все могёт. Один Шамшырин, хотя и не смел возразить такому авторитету, но, кажется, и на этот раз остался при особом мнении, так как все еще смотрел с таким видом, что „все, мол, пропало".
|