Студопедия — Первый день. Я никому не говорю, что был взрослым, делаю вид, что всегда был мальчиком и жду, что из этого выйдет
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

Первый день. Я никому не говорю, что был взрослым, делаю вид, что всегда был мальчиком и жду, что из этого выйдет






Я никому не говорю, что был взрослым, делаю вид, что всегда был мальчиком и жду, что из этого выйдет. Все мне как-то странно смешно. Смотрю и жду.

Жду, когда мама отрежет мне хлеба, будто я сам не могу. Мама спра­шивает, сделал ли я уроки. Говорю, что да, сделал, а как на самом деле — не знаю.

Все как в сказке о Спящей царевне, и даже хуже. Потому что царевна проспала сто лет, но и все спали вместе с ней, а потом вместе с ней про­снулись: и повара, и мухи, и вся прислуга, и даже огонь в камине. Про­снулись такими же, как были. А я проснулся совсем другим.

Я взглянул на часы и сразу отвернулся, чтобы себя не выдать. А вдруг тот мальчик не умел узнавать время?

Интересно, что будет в школе, каких я там встречу товарищей? Заме­тят они что-нибудь или будут думать, что я уже давно хожу в школу? Странно, что я знаю, в какую мне школу идти, на какой она улице. Знаю даже, что наш класс на втором этаже, а я сижу за четвертой партой, около окна. А рядом со мной Раевский.

Иду, размахиваю руками, марширую. Легким шагом, выспавшийся. Совсем не так, как когда был учителем. Смотрю по сторонам. Ударил ру­кой по жестяной вывеске. Сам не знаю, зачем я это сделал. Холодно, даже пар изо рта идет. Нарочно дышу так, чтобы было побольше пара. Мне приходит в голову, что я могу засвистеть как паровоз. II начать пускать пар, и бежать, а не идти. Но я как-то стыжусь. Ну, а, собственно, чего? Для того ведь я и хотел снова стать маленьким, чтобы мне было весело.

Но сразу как-то нельзя. Сначала надо ко всему присмотреться.

Идут ученики и ученицы, идут взрослые. Я смотрю, кто из них весе­лее. И эти идут спокойно, и те спокойно. Понятно: ведь на улице нельзя шалить. Да и не расшевелились еще. Я — другие дело: ведь я всего один день, как стал ребенком, мне весело.

И как-то странно. Словно я стыжусь чего-то...

Ничего. В первый день так и должно быть. Потом привыкну.

Иду я и вдруг вижу большущий воз. А лошадь никак его с места не сдвинет. Видно, плохо подкована — ноги скользят. Стоят мальчишки, смотрят. Остановился и я.

«Сдвинет или не сдвинет?»

Растираю уши, топаю, а то ноги мерзнут,— скорей бы уж воз тронулся, тогда бы все кончилось... А уходить, так ничего и не увидев, жалко. Ло­шадь, может быть, упадет, как тогда справится возчик? Если бы я был большой, то прошел бы равнодушно мимо; наверно, и вовсе бы не заме­тил. А раз я мальчик, мне все интересно.

Смотрю, как взрослые то и дело отстраняют нас с дороги, потому что мы им мешаем. И куда они так торопятся?

Ну хорошо. Воз, наконец, тронулся. И вот я прихожу в школу. Вешаю пальто в своем классе. А там шум. Кто-то говорит, что Висла стала.

— Сегодня ночью.

Другой говорит, что это неправда. Ссорятся. Вернее, не ссорятся, а спо­рят.

— Видали! Первый мороз, а у него Висла стала! Ну, сало-то, может, и плывет...

— А вот в том-то и дело, что не плывет.

— Ладно, хватит чепуху молоть!

Тут и другие ребята вмешались. Взрослый, наверное, сказал бы, что они ссорятся. И правда, один говорит: «Ты дурак!», а другой ему: «Сам балда!» От Вислы перешли к снегу. Выпадет сегодня снег или нет? Раз дым из трубы идет вверх — значит, снега не будет. И по воробьям можно узнать, будет ли снег. Кто-то говорит, что видел барометр.

И снова:

— Дурак!

— Зато ты умный!

— Врешь!

— А может, это ты врешь?

Участие в споре принимают не все. Иные стоят, сами ничего не гово­рят, а только слушают.

Я тоже слушаю и вспоминаю, что ведь и взрослые в кондитерской ча­сто ссорятся: не из-за снега, а из-за политики. Совершенно так же. И так же говорят:

— Бьюсь об заклад, что президент не примет отставки! А здесь:

— Бьюсь об заклад, что снега не будет!

Взрослые не говорят «дурак», «врешь» — спорят повежливее, но тоже шум поднимают.

Стою я, слушаю, а тут влетает Ковальский.

— Эй ты, примеры решил? Дай списать. У нас вчера гости были. А учительница, может, проверять будет.

Я как ни в чем не бывало раскрываю сумку и смотрю, что делаете, в тетрадке. Словно она не моя, а другого мальчика, который за меня вчера приготовил уроки.

В это время звонок. А Ковальский не ждет, когда я ему разрешу, хва­тает тетрадку и мчится к своей парте. И вдруг мне приходит в голову, что если он все перепишет точь-в-точь как у меня, учительница может эти заметить и подумает, что это я у него сдул. Еще в угол меня по­ставит.

Смешно мне показалось, что я буду в углу стоять.

А Висьневский спрашивает:

— Чего смеешься?

— Так, вспомнилась одна вещь,— говорю я и продолжаю смеяться. А он:

— Сумасшедший. Смеется, а чему, сам не знает. Я говорю:

— Ничего я не сумасшедший. Может, и знаю, да только тебе говорить не хочу. А он:

— Скажите, какие секреты!

И отошел обиженный.

Странно, что я знаю, как их всех зовут: ведь я вижу их первый раз и они меня тоже. Совсем как во сне.

Тут входит учительница, а Ковальский тетрадки не отдал. Я зову ше­потом: «Ковальский, Ковальский!», а он не слышит или делает вид, что не слышит. Учительница говорит:

— Ты что вертишься? Сиди спокойно.

А я думаю: «Ну, вот и заработал в школе первое замечание».

А сижу я неспокойно, потому что тетрадки-то у меня нет. Я спрятался за ученика, который сидит впереди, и жду, что будет.

Боюсь. Неприятно бояться. Если бы я был взрослый, я бы не боялся. Никто бы примеров у меня не списывал. А раз я ученик и товарищ меня попросил, не мог же я ему отказать. Он бы сразу сказал, что я эгоист, только о себе и думаю. Сказал бы, что я хитрый — хочу, чтобы учитель­ница только меня одного хвалила.

Пожалуй, я буду учиться лучше всех, потому что я ведь уже один раз кончал школу. Правда, позабыл кое-что, но одно дело вспоминать, а дру­гое — учить заново.

Учительница объясняет грамматическое правило, а я его давно знаю. Учительница велит нам писать, а я — раз и написал. Написал и сижу.

Учительница заметила, что я ничего не делаю, спрашивает:

— А ты почему не пишешь? Я говорю:

— Я уже написал.

— Покажи-ка, что ты там написал,— говорит учительница, и видно, что она раздражена.

Я иду к учительнице и показываю ей тетрадь.

— Да, хорошо, но одну ошибку ты все-таки сделал.

— Где? — спрашиваю я, словно удивляясь.

Я нарочно сделал ошибку, чтобы учительница не догадалась, что я уже один раз кончал школу. Учительница говорит:

— Поищи сам, где ошибка. Если бы ты так не спешил, мог бы совсем хорошо написать.

Я возвращаюсь на свое место и делаю вид, что ищу ошибку. Притво­ряюсь, что очень занят.

Придется мне выполнять задания помедленней, но только вначале. По­том, когда я уже буду лучшим учеником в классе, учителя привыкн>г к тому, что я способный.

Однако я начинаю скучать. Учительница спрашивает:

— Нашел ошибку? Я говорю:

— Нашел.

— Ну-ка покажи.

Учительница говорит: «Да, верно».

И тут звонок.

Звонок — значит, перемена. Передышка. Дежурный выгоняет всех из класса и открывает окна.

А мне что делать? Странно мне показалось, что я буду носиться по двору с мальчишками. Но я пробую, не отстаю от других!

Здорово, весело. Ну и здорово!

Как давно я не бегал!

Когда я был молодым, то пускался даже, бывало, вдогонку за трам­ваем или поездом. Иногда я дурачился с детьми у знакомых. Делал вид, что хочу их поймать, да не могу — убегают. Это, когда я был молодым.

Потом уж я не спешил. Ушел у меня из-под носа трамвай — подожду дру­гого. А когда я в шутку догонял ребенка, то сделаю несколько шагов и то­паю ногами на одном месте. А он-то бежит изо всех сия и только издали оглянется. Или бегает вокруг меня, описывая большие круги, а я кружусь на одном месте и делаю вид, что сейчас брошусь в погоню. Он думает, что если бы я захотел, то сразу бы его поймал, потому что я взрослый. А я не могу. Силы-то у меня есть, да сердце сразу стучать начинает. И по лестнице я уже взбирался медленно, и если высоко было, то отдыхал по дороге.

А теперь мчусь так, что ветер в ушах свистит. Я вспотел, но это ничего. Хорошо, весело. Я даже подпрыгнул от радости и крикнул:

— Как здорово быть маленьким!

Но тут же испугался и оглянулся — не слышал ли кто? Ведь могут подумать, что раз я так радуюсь — значит, не всегда был маленьким.

Мчусь так, что только в глазах мелькает. Устал. Но стоит останови­ться на минуту, перевести дух — и уже отдохнул, и снова дальше!

Хорошо, что лечу как стрела, не то что раньше — шлеп-шлеп, плетусь еле-еле.

О, добрый гном, как я тебе благодарен!

Ведь для детей бег — как верховая езда, галопом, «с вихрями споря». Ничего не помнишь, ни о чем не думаешь, ничего не видишь — только жизнь ощущаешь, полноту жизни. Чувствуешь, что в тебе и вокруг тебя воздух.

Догоняешь ли, убегаешь ли — все равно! Быстрее!

Я упал. Разбил коленку. Больно. Звонок.

Жаль. Еще бы немножко. Еще бы минутку.

— Кто скорее, я или ты?

Нога уже не болит. Ветер снова хлещет Б глаза, в лицо, в грудь. Снова мчусь стремглав, чтобы быть первым. Чудом не натыкаюсь на ребят, пре­одолеваю преграды. Порог школы, хватаюсь рукой за перила — и вверх по лестнице. Не оглядываюсь, чувствую, что оставил его далеко позади. Победа!

И со всего размаха в узком коридоре — бац на директора! Директор чуть не упал.

Я видел директора, но остановиться уже не мог. Совсем как машинист, шофер или вагоновожатый.

В эту минуту я понял, что детей обвиняют несправедливо: они не ви­новаты,— это случай, несчастье, но не вина. Может быть, я и в самом деле утратил сноровку? Боже, столько лет, столько лет!

Я мог бы смешаться с толпой ребят, потому что все бежали. Но ведь я только первый день ученик.

И я, как дурак, остановился. Даже не сказал: «Простите»... А дирек­тор схватил меня за ворот н как встряхнет! Даже голова у меня заболта­лась... И такой злой...

— Как тебя зовут, шалопай?

Я замер. Сердце так колотится, что слова выговорить не могу- Он знает, что я не нарочно,— значит, должен простить. Но, с другой стороны, так, с размаху, налететь на директора... Он ведь мог упасть, расшибиться. Я хочу что-нибудь сказать, но язык прилипает к гортани. А директор опять встряхнул меня и кричит:

— Будешь ты отвечать или нет? Я спрашиваю, как твоя фамилия?

А вокруг уже толпа. Все смотрят. И мне стыдно, что собралось столько народу. Тут как раз учительница проходила, погнала всех в класс. Я один остался. Опустил голову, точно преступник.

— Иди в учительскую! Я говорю тихо:

— Господин директор, позвольте объяснить. А директор:

— Ну, что там еще объяснять! Почему сразу не отвечал, когда я фа­милию спрашивал?

Я говорю:

— Стыдно было: все стоят, смотрят.

А носиться как угорелому тебе не стыдно? Придешь завтра с ма­терью.

Я заплакал. Слезы сами катятся, как горох. Даже в носу мокро. Ди­ректор посмотрел, и, видно, ему меня жалко стало.

— Вот видишь,— говорит,— как плохо баловаться, потом плакать при­ходится.

Если бы я сейчас извинился, он бы простил. Но мне стыдно просить извинения. Мне хочется сказать: «Накажите меня, пожалуйста, как-ни­будь по-другому, зачем маму огорчать». Хочется, да сказать не могу, сле­зы мешают.

— Ладно, иди в класс, урок начался.

Я поклонился, иду. В классе опять все смотрят. И учительница смотрит. А Марыльский меня сзади подталкивает:

— Ну, что?

Я не отвечаю, а он снова:

— Что он тебе сказал?

Я разозлился. Ну что он пристает, какое ему дело?

Учительница говорит:

— Марыльский, прошу не разговаривать.

Наверное, учительнице тоже хотелось, чтобы он оставил меня в покое. Видно, поняла, что у меня горе,— за весь урок ни разу не вызвала.

А я сижу и думаю. Мне обо многом надо подумать. Сижу, не слушаю, не знаю даже, про что говорят. А это как раз арифметика.

Ребята подходят к доске, пишут, стирают. Учительница взяла мел я что-то говорит, объясняет. Я хуже глухого. Потому что я и не слышу и не вижу. И даже вида не делаю, что понимаю.

Учительница, наверное, сразу догадалась, что я не слушаю. Должно быть, добрая, другая назло бы вызвала. Теперь я понимаю, почему у де­тей, когда им что-нибудь одно не удастся, и другое не ладится. Сразу веру в себя теряешь. А должно бы быть так: один накричит, а другой по­хвалит, ободрит, утешит. Да и надо ли кричать? Сам не знаю... Может быть, надо, а может быть, и нет.

А я как делал, когда был учителем? Разное бывало. Ну хорошо, я на­летел на директора, и он схватил меня за шиворот. А что еще он мог сделать? Разозлился, потом успокоился. Только вот простил ли?

Сказал: «Иди в класс».

И не знаю, приходить ли мне завтра с мамой или нет.

И вот я думаю:

Всего лишь несколько часов я ребенок, а как много уже пережил.

Два раза мне пришлось испытать страх: один раз, когда у меня Ко­вальский тетрадку взял, другой раз — с директором. А ведь с директором это еще не все, и я не знаю, как мне быть.

Ну и натерпелся же я стыда, когда меня, как вора, за шиворот дер­жали. Взрослого ведь никто не хватает и не трясет, когда он нечаянно кого-нибудь толкнет. Правда, взрослые осторожнее ходят, но все-таки иногда это с ними случается.

Но ведь детям не запрещается бегать?

Странно, что мне никогда это не приходило в голову, когда я был боль­шим.

Всего лишь несколько часов я ребенок, и уже первые слезы, Да и те­перь, хоть глаза у меня сухие, на сердце обида.

И это еще не все. Ведь я и упасть успел. Спускаю чулок, смотрю: кожа на коленке содрана — не в кровь, но больно. Вернее, не больно, а саднит. Сперва я этого и не почувствовал, а теперь, когда сижу вот так, и на душе у меня горько...

Всего только два часа, как я ученик, а учительница уже сделала мне замечание, чтобы я не вертелся и сидел спокойно.

А что было бы, если бы она знала, что я дал списать примеры? Что было бы, если бы она сказала мне: «Повтори»?

Я не слушаю. Ничего не слушаю. А в классе надо не только спокойно сидеть, но и знать, что делается вокруг.

Значит, я и обманщик, и невнимательный, и бегаю точно угорелый, а все только потому, что я — снова ребенок. А если так, то, может быть, лучше было оставаться взрослым?

И мне стало жалко ту лошадь, которая не могла сдвинуть воз, потому что была плохо подкована, а воз тяжелый, и у нее копыта по льду сколь­зили.

Я еще немного подумал о лошади, потом снова вернулся к своим мыс-лям.

А было ли мне лучше, когда я был большим? Может быть, директор еще и простит. По коридору я теперь буду осторожно ходить. Может быть, и в самом деле ночью выпадет снег? А я так тоскую па снегу, словно он мне брат родной.

Глянул я в окно — солнца не видно, такая метель. Не помню, поби­лись ли они в конце концов об заклад насчет снега. И я подумал, что в Америке взрослые тоже любят по всякому случаю биться об заклад.

Может быть, дети и в самом деле не так уж сильно отличаются от взрослых?

А за окном туча еще больше стала, черная. И мне пришло в голову: «Ребенок словно весна. То солнце выглянет — и тогда ясно и очень ве­село и красиво. То вдруг гроза — блеснет молния и ударит гром. А взрос­лые словно всегда в тумане. Тоскливый туман их окружает. Ни больших радостей, ни больших печалей. Все как-то серо и серьезно. Ведь я помню. Наша радость и тоска налетают как ураган, а их — еле плетутся».

Это сравнение мне понравилось. Да, если бы даже я и мог снова изме­ниться, я предпочел бы еще побыть ребенком.

И так мне стало хорошо и спокойно, как бывает, когда выйдешь вече­ром в поле, а ветерок ласково треплет тебя по лицу — словно кто рукой прикоснулся. А на небе звезды. И все спит. И запах поля и леса.

Быстро пролетел для меня этот час. Если я опять буду учителем, то никогда не стану вызывать ученика, с которым случилась беда. Пусть подумает, успокоится, отдохнет.

Я даже вздрогнул, когда раздался звонок.

И тут сразу начали приставать:

— Ты почему плакал? Что тебе директор сказал?

Взрослые не велят драться. Они думают, что мы деремся ради удо-

вольствия. Конечно, есть и озорники — мальчишки посильнее, которые за-дирают слабых. Мы их избегаем, обходим. Но они от этого только еще больше наглеют. И когда чаша терпения переполнится, приходится, на-конец, дать им урок. К счастью, таких немного. Они — наше проклятье. И смешно, что из-за них взрослые обвиняют нас всех. Взрослые не знают, что такое задира, а ведь задира и самого тихого может привести в ярость.

Ну, случилась беда. Каждый сам может догадаться, что мне сказал директор, раз я его чуть не опрокинул. Зачем спрашивать: «Что? Как?»

И хоть бы один. А то от одного отвязался, другой подходит — и опять все сначала. Видит ведь, что не хочу говорить. Я и не знаком-то с ним,

почти не разговариваю,— и этот туда же:

— Это ты налетел на директора? Он, наверное, велел тебе с матерью прийти?

Нет, не дадут человеку побыть грустным. Будут лезть, пока из грустно­го не сделаешься злым.

Первому я отвечаю спокойно. Второму говорю:

— Отстань. Третьему:

— Отвяжись!

Четвертого я отталкиваю.

Теперь подходит Висьневский, Утром он говорил, что я сумасшедший, а теперь хочет, чтобы я ему все рассказал.

— Ну что? Почему ты ревел? Здорово он тебя отругал? Надо было сказать, что тебя толкнули.

— Сам ври, коли хочешь,— говорю я. И сразу же пожалел об этом.

— Подумаешь, какой правдивый! Глядите, ребята, какой святой на­шелся!..

Я хочу уйти, а он не пускает.

— Погоди, куда спешишь?

Идет рядом и нет-нет, да кулаком в бок.

Я взял да оттолкнул его. А он еще пуще разошелся:

— Не толкайся, школа не твоя. Думает, раз его учительница похва­лила, что одну ошибку сделал, так он уж и воображать может.

В первую минуту я даже не понял, что он там мелет. Потом только сообразил.

Я уже подхожу к двери, а он удерживает:

— Погоди, куда так торопишься? Не отпускает.

— Деточка,— говорит.— Наплакалась детусенька. Расплакалась девчушечка.

И грязной лапой меня по лицу.

Я замахнулся. Он сильный, этот Висьневский. Но я до того разозлился, что мне все равно — будь что будет. Дойди дело до драки, он бы здорово Получил.

А что сказал бы директор, если бы случайно проходил мимо? Конеч­но, что виноват я. Один раз уже попался, а теперь снова. Он меня запом­нил. Случись что, сразу вся вина на меня. Потому что я озорник. «Я тебя знаю. Это уже не в первый раз».

Когда я был учителем, я ведь тоже так говорил.

Но тут входит учительница: проверить, все ли вышли из класса.

— Выходите, ребята! Идите добегайте. А он, бессовестный, еще жалуется:

— Госпожа учительница, я хотел выйти, а он меня не пускает. Мне стало до того противно, хоть плюнь.

— Ну, идите, идите!

Он прищурил один глаз, скривил рот, широко расставил ноги и так, кривляясь, вышел из класса. Я за ним.

Во двор я не пошел. Жду, когда кончится перемена. Подходит Манек. Посмотрел на меня и говорит тихонько:

— Хочешь, пойдем поиграем? Я говорю:

— Нет.

Он ещё постоял, посмотрел, не захочу ли я с ним заговорить.

Этот — другое дело. Я ему говорю: так, мол, и так.

— Не знаю, простил или нет. Манек подумал.

— А ты узнай. Это он со злости сказал. Зайди в учительскую, спроси,— наверное, забыл уже.

А потом был урок рисования.

Учительница сказала, чтобы каждый рисовал что хочет: какой-нибудь листок, или зимний пейзаж, или еще что-нибудь.

Я беру карандаш. Что бы такое нарисовать?

А я рисовать никогда не учился. Когда был большим, тоже не очень-то умел. Вообще в мое время нехорошие были школы. Строгие, скучные. Ни­чего там не позволяли. Такое все было чужое, так было холодно и душно, что, когда мне потом снилась школа, я всегда просыпался в холодном поту. И всегда был счастлив, что это сон, а не правда.

— Ты еще не начинал? — спрашивает учительница.

— Думаю, с чего начать.

А у учительницы светлые волосы и добрая улыбка. Она посмотрела мне в глаза и говорит:

— Ну, думай, может быть, и придумаешь что-нибудь хорошее. И, сам не знаю почему, я сказал:

— Я нарисую школу — как раньше было.

— А ты откуда знаешь, как было раньше?

— Папа рассказывал. Пришлось мне солгать.

— Хорошо,— говорит учительница,— это будет очень интересно.

Я думаю:

«Выйдет или не выйдет? Ладно, ведь и другие мальчишки не такие уж великие художники».

Рисую я неважно, ну да ничего. Самое худшее — посмеются. Ну и пусть смеются...

Есть такие картины, которые из трех картин состоят: одна посредине, а две по бокам. Все они разные, но составляют одно целое. Такая кар­тина называется триптих.

Я разделил страницу на три части. Посредине нарисовал перемену. Мальчишки гоняются друг за другом, а один что-то натворил,— учитель дерет его за ухо, он вырывается и плачет.

А учитель его крепко за ухо держит и лупит что есть силы по спине, вроде как бы шпицрутеном. Мальчишка приподнял ногу и словно повис в воздухе. А другие вокруг стоят, головы опустили, ничего не говорят — боятся. Это посредине.

На картине справа я нарисовал урок,— как учитель бьет ученика ли­нейкой по рукам. Смеется один только подлиза с первой парты, а другим жалко.

На картине слева — секут настоящими розгами. Мальчик лежит на скамье, сторож держит его за ноги. А учитель каллиграфии с бородкой поднял вверх руку, в руке — розга.

Такая мрачная картина, точно все это в тюрьме. Я нарочно сделал темный фон.

Сверху я надписал: «Триптих, старая школа».

Когда мне было восемь лет, я ходил в эту школу. Это была моя пер­вая начальная школа, называлась она «Приготовительная».

Помню, одного мальчика высекли. Сек его учитель каллиграфии. Не знаю только, учителя ли звали Кох, а ученика Новицкий или ученика Кох,

а учителя Новицкий.

Я был тогда совсем маленький и ходил в ту школу недолго. Но я ви­жу все это так ясно, словно это было вчера.

И вот я рисую. Карандаш так и бегает по бумаге. Мне даже странно.

Головы у учеников получаются маленькие, но я стараюсь, чтобы все они были разные и каждое лицо имело свое выражение. И чтобы все уче­ники были в разных позах: один облокотился, другой привстал. Себя я тоже нарисовал, но не в первом ряду.

Рисую, а уши у меня так и горят; жарко, и словно кого-то догоняю.

Это я рисовал с вдохновением.

Я ведь был уже один раз взрослым и знаю, что называется вдохно­вением. У Мицкевича, когда он писал «Импровизацию», было вдох­новение.

Вдохновение — это когда трудная работа становится вдруг легкой. И тогда очень приятно рисовать, писать, вырезать, что-нибудь мастерить. Все тогда удается, а ты даже и сам не знаешь, как ты это делаешь. Слоз-Но все само собой делается, словно кто-то за тебя работает, а ты только смотришь. А когда кончишь, удивляешься — точно это не твоя работа. И устал и доволен, что так хорошо получилось.

Когда придет вдохновение, то не замечаешь даже, что происходит во­круг.

По-моему, дети часто работают с вдохновением, только им мешают.

Например, рассказываешь что-нибудь, или читаешь, или пишешь. Или сразу понял задачу. Даже может выйти какая-нибудь ошибка, но все рав­но это не ошибка, или очень маленькая. А тут вдруг прервут, заставят исправить, повторить, что-нибудь еще прибавят, объяснят. И сразу все пропало. Ты злишься, тебе уже и продолжать-то не хочется, и ничего не выходит.

Когда у человека вдохновение, никто не имеет права вмешиватся. Потому что тогда он должен быть один, ничего не видеть, ке слышать.

Так было и со мной. Учительница стоит у моей парты и смотрит, как я рисую, а я и не замечаю. Знай себе рисую. Тут черточку добавлю, там точечку, и выходит все лучше и лучше.

Учительница, наверное, долго так стояла, только я этого не знал.

А я погляжу издали на рисунок и снова что-нибудь подправлю, но всё осторожнее. Потому что, если слишком много поправлять, можно все испортить. Я устал. II вдруг почувствовал, что на меня смотрят. Поднимаю голову, а учительница улыбнулась и погладила меня по щеке.

Я не люблю, когда меня кто-нибудь гладит или ко мне прикасается. Но рука у учительницы прохладная и мягкая. И я тоже улыбнулся.

Учительница спрашивает:

— Откуда ты зшешь, что это триптих?

— Знаю, я на картине видел, на открытке, в костеле.

Я сбиваюсь и краснею все больше. Л учительница спрашивает:

— Можно?

Я подаю ей тетрадку и говорю:

— Пожалуйста.

Учительница смотрит мои старые рисунки и этот, последний. А Виш­невский соскочил со своей парты и тоже нос сует, говорит:

— Триптих.

Я испугался, что учительница начнет мой рисунок хвалить и всем по­казывать. Неужели она не понимает, что среди стольких ребят всегда найдется одни завидущий или какой-нибудь шут гороховый, который бу­дет потом приставать да высмеивать? И учительница, видно, поняла это, потому что велела Висьневскому сесть на место, а мне сказала только:

— Ну, теперь отдохни.

Закрыла тетрадку и осторожно положила передо мной на парту.

Осторожно, аккуратно.

Я сразу же подумал, что если бы я опять стал учителем, то не бросал бы тетрадки на парту, когда неверно написано, не перечеркивал бы жир­ной чертой, так что чернила брызнут. Я клал бы их так же осторожно, аккуратно, как эта учительница.

Отдыхал я недолго: урок кончился. Мне тадо идти в учительскую. Не в дверях учительской стоит директор, и я остановился. И учительница рядом стоит. И сторож подходит...

Я уже два раза начинал: «Пожалуйста, господин директор...», но знаю, что директор не слышит, потому что я говорю тихо. Ужасно неприятно, когда тебе надо что-нибудь сказать, а начать стыдно.

Они разговаривают о каких-то там своих делах, а я даже ничего не слышу. Вдруг директор обращается ко мне:

— Иди в шестой класс и посмотри, там ли глобус. Только быстро, бегом.

И тут только он взглянул на меня и, видно, припомнил, потому что сказал:

— Да смотри не налети на кого-нибудь по дороге! Прибежал я в шестой класс, а ребята мне кричат:

— Эй, выметайся, чего прилез?

— Глобус у вас?

— Ишь, чего захотел! — И выталкивают. Я спешу, а они еще толкаются. Я вырвался и говорю:

— Директор спрашивает. А один не расслышал и орет:

— Ты еще здесь? Убирайся, щенок, пока цел! Я ие знаю, что делать. Опять кричу:

— Директор!.. — Что — директор?..

— Спрашивает, глобус у вас?

— Ничего у нас нет, понятно?

Стукнул меня по голове и захлопнул дверь перед носом.

Я возвращаюсь к учительской, а что говорить, не знаю.

— Они сказали, что нет.

К счастью, один ученик как раз несет глобус. И сердится, что опять поломают. Объясниться с директором нет никакой возможности, а откла­дывать не хочется. И я в отчаянии потянул за рукав учительницу. Не потя-нул, а слегка только дотронулся и говорю тихонько: — Госпожа учительница...

А учительница сразу услыхала. Отошла со мной в сторону, нагнулась: — Ты что?

И тут я сказал совсем тихо:

— Попросите, пожалуйста, директора, чтобы он маму не вызывал. Так тихо сказал, словно на ухо. Неудобно быть маленьким. Все время надо задирать голову... Все происходит где-то наверху, над тобой. И чув­ствуешь себя каким-то затерянным, слабым, ничтожным. Может быть, поэтому мы любим стоять около взрослых, когда они сидят,— так мы ви­дим их глаза.

— Почему директор вызывает твою маму?

Мне стыдно сказать. Неприятно рассказывать такую глупость. Я опу­стил голову, а учительница нагнулась еще ниже.

— Ведь если я не знаю, я и просить не могу. Ты очень набедокурил? Я говорю:

— Нет.

Но я и сам не знаю, так ли это.

— Ну, расскажи.

Может быть, мы потому неохотно рассказываем о чем-либо взрослым, что они всегда куда-то торопятся. Всегда кажется, что все это их не ка­сается, что они просто так скажут что-нибудь, лишь бы отделаться, отвя­заться поскорее. Да и правда, у них свои дела, а у нас — свои. Вот мы и стараемся всегда рассказать покороче, чтобы не забивать им голову. Будто наше дело не такое уж важное, пусть только скажут: да или нет,

— Я бежал по коридору. И налетел на директора.

— И ушиб его?

— Нет, только рукой уперся ему в пузо.

— В живот,— поправила учительница. И улыбнулась.

А через минуту все уже было улажено. Я подумал: «Спасибо»,— и по­шел в класс. Даже не поклонился. Это, наверное, было невежливо. Да

ладно, неважно. Только бы уж опять сесть за парту, только бы поскорее все это кончилось.

А на последнем уроке учитель читал об эскимосах. Зима у них длится полгода, а дома они строят из снега. Такие домики называются «иглоо». Можно и огонь внутри разжигать, но должно быть всегда холодно, а то дом растает.

Когда я был взрослым, я уже знал: все это об эскимосах и, может быть, даже больше. Но мне как-то было не до них. Я даже ни разу не по­думал о том, есть ли они на самом деле. Теперь другое дело. Теперь мне их жалко.

Хотя глаза у меня открыты и гляжу я на учителя, я вижу бескрайные ледяные поля — только лед да снег. Ни одного кустика, ни одного де­ревца. Ни сосны, ни травинки. Ничего. Только лед да снег. Потом у них наступает ночь. Ветер, тьма, иногда только северное сияние. И я чувствую этот холод и эту тоску. Бедные эскимосы, холодная у них жизнь! У нас самый бедный, и тот хоть на солнышке может погреться...

Когда учитель читал, так тихо было. Только один раз сзади кто-то зашептал. Учитель даже и не взглянул на него, но мы сразу оглянулись. Если бы и нашелся дурак, которого бы это не занимало, он не осмелился бы помешать. Пусть бы только попробовал!

Притихшие ребята так и впились глазами в учителя, даже моргнуть боятся. Наверное, тоже видят перед собой бескрайные ледяные поля.

Жалко, что география была не перед уроком рисования. Я бы тогда лучше нарисовал. Я нарисовал бы глаза ребят. Правда, когда того уче­ника наказывали розгами, ребята смотрели по-другому. Сейчас в их гла­зах мечтательное выражение, а тогда был ужас.

Я вынимаю тетрадку для рисования, разглядываю свой триптих и пе­рестаю слушать.

И вдруг в классе поднялся шум. Что такое? Все кричат, спорят. Я не сразу догадался, о чем читал учитель, когда я не слушал. Он, видно, чи­тал про то, как охотятся на моржей и тюленей.

Все задают вопросы. Один хочет знать одно, другой — другое. Даже с мест повскакали. Учитель говорит, чтобы все сели, что он из-за крика ничего не слышит и, пока все не успокоятся, отвечать не будет. А ребята не могут успокоиться, потому что каждому хочется знать все под­робно.

— А хлеб эскимосы едят? А почему они не поедут туда, где теплее? А нельзя им выстроить кирпичные дома? А кто сильнее, морж или лев? А может эскимос замерзнуть до смерти, если заблудится? А волки там есть? А читать они умеют? А нет ли среди них людоедов? Любят ли они белых? Есть ли у них король? Откуда они берут гвозди для санок?

Один рассказывает, как его дедушка однажды зимой заблудился в по­ле. Другой — про волков. Каждый кричит, чтобы остальные сидели тихо, потому что он сам хочет сказать или спросить что-нибудь важное.

Если человеку до чего-нибудь нет дела, он может и подождать. А до эскимосов ребятам очень даже есть дело. Ведь они сами минуту назад как бы жили на краю земли, на самом полюсе, и теперь хотят знать, как живут их близкие, знакомые, родственники, которые там остались и ко­торым плохо. Жаждут им помочь.

Когда прежде ссылали в Сибирь политических заключенные и кто-ни­будь оттуда возвращался, то матери, сестры и невесты тоже расспраши-вали. какая там жизнь, что они там делают, вернутся ли и когда. Потому что из письма не много можно узнать.

И из книжки не все узнаешь. Учитель должен еще раз сам рассказать все, что ему известно о моржах, о снеге, об оленях, о северном сиянии. А кое-что и повторить. Потому что ребята от волнения не все слышали.

Для учителя это четвертый урок, четвертый час работы в школе, а для класса — вести из далекого края от дорогих людей. И учитель устал, и мы — только по-разному. И вот нарастает раздражение. С него доволь­но, а мы хотим еще!

Учитель почти рассердился. Грозится, что в наказание никогда больше ничего не станет читать.

Никогда!

На минуту стало тише, хотя никто не поверил. Если бы он сказал «всю неделю», а то — никогда. А какой-то дурак начинает паясничать!

— Э, нет, господин учитель не такой злой! Они дураки, что орут, но ребята хорошие!

Как будто и заступается, но сразу видно, что хочет учителя из себя вывести, чтобы скандал вышел. И учитель раскричался. Всегда один та-кой найдется. Или ему ни до чего дола нет. и он даже не любит, когда урок интересный, потому что тогда в классе должно быть тихо,— ведь все слушают. Или просто назло будет мешать, потому что ему как раз в это время что-то не понравилось.

Учитель уже смотрит, кого бы выгнать из класса, уже взглянул на часы, потому что хочет, чтобы поскорее все это кончилось. И всем стано­вится неприятно. Даже сам учитель жалеет, что все так получилось, по­тому что знает, что слушали его хорошо. И он сдерживается, выдавлива­ет из себя улыбку и говорит:

— Ну, ты там, оратор, повтори, о чем я читал.

Начинается обычный урок: учитель спрашивает, а класс ни бе ни ме. И учитель думает, что мы ничего не знаем, просто глупые ребятишки.

Когда я был большим, чем ближе меня что-нибудь касалось, тем легче мне было об этом говорить. А у детей, как видно, иначе. Если тебя что-нибудь очень волнует, то отвечать трудно, хотя бы ты даже и знал. Дети как будто стыдятся, что скажут не так, как чувствуют.

Урок кончился скучно, и только на переменке мы по-настоящему раз­говорились об эскимосах. Один запомнил одно, другой — другое. И ре­бята ссорятся:

— Так учитель читал.

— Неправда!

— Ты, может, проворонил, когда читали?

— Сам ты проворонил! Призывают свидетелей.

— Правда, учитель читал, что окна делают изо льда?

— Правда, ведь тюлень — рыба?

— Ну ладно, спросим учителя!

Наверное, каждый, как и я, задумался в каком-нибудь месте и потом

уже не мог догнать. Поэтому каждый помнит что-нибудь свое. И только весь класс вместе знает все.

Теперь ребята будут играть в эскимосов где-нибудь на лестнице или во дворе и расскажут о них тем, кто не был на уроке, и еще от себя до­бавят, чтобы было веселее.

Домой я возвращался с Манеком.

Улица мне теперь кажется необычайно интересной. Все интересно: и трамваи, и собака, и проходящий мимо солдат, и магазины, и вывески на магазинах. Все новое, незнакомое, словно только что окрашенное. Не то что незнакомое, потому что я ведь знаю, что это трамвай, но мне еще хо­чется знать, четный у него номер или нечетный.

— Давай отгадывать, какой будет первый трамвай — четный или не­четный, и меньше или больше сотни?

Солдат — значит, надо посмотреть, какие у него нашивки: пехотинец он или артиллерист.

Мастер возится с телефоном, рабочие чинят канализацию. Ну как не остановиться — может, случится что-нибудь интересное.

Обо всем приходят в голову новые мысли.

Мы встретили много собак. А одна облизала нос языком.

— Собакам не нужно носовых платков, они нос языком облизывают. Я стараюсь дотянуться языком до носа. Манек советует:

— Ты нос пальцем прижми. Я говорю:

— Пальцем — это не фокус.

А он:

А ты попробуй.

Мимо проходит женщина и говорит:

— Вот глупые, языки повысовывали.

Нам становится стыдно: мы ведь совсем забыли, что мимо люди идут и смотрят.

Если бы эта женщина знала, о чем мы разговариваем, она бы не уди­вилась, потому что ведь это была проверка, обязательно ли людям нужны носовые платки, насколько длиннее язык у собаки и каково человеку без носа. Мы хотели все это испробовать, а тому, кто не слышал нашего раз­говора, кажется, что мы дураки.

Однажды, когда я был еще взрослым, я спешил на поезд. А тут ветер поднялся и пыль прямо в лицо. Не знаю, чемодан ли держать или шляпу, или лицо заслонять. Я злюсь, спешу, боюсь опоздать, потому что еще билет купить нужно, а перед кассой может быть давка.

А тут ребята задом наперед бегут — трое их было. Хохочут, рады, что ветер их подталкивает. Тоже, видно, что-то проверяли. А один мне пряма под ноги. Я хотел посторониться, а он за чемодан зацепился. Я на него прикрикнул — с ума, мол, он, что ли, сошел, людям мешает. Но ведь и я ему помешал. Кто их там знает, во что они играли, что выдумали! Мо­жет быть, он был воздушным шаром или кораблем, а мой чемодан — под­водной скалой. Для меня ветер — неприятность, для него — радость!

Когда я был маленьким в первый раз, я любил ходить по улице с за­крытыми глазами. Скажу себе: «Пройду десять шагов с закрытыми гла-

зами». А если улица пустая, закрою глаза на двадцать шагов и ни за что раньше не раскрою. Сначала иду быстро, большими шагами, а потом

медленнее, осторожнее. Не вс







Дата добавления: 2015-09-07; просмотров: 374. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Вычисление основной дактилоскопической формулы Вычислением основной дактоформулы обычно занимается следователь. Для этого все десять пальцев разбиваются на пять пар...

Расчетные и графические задания Равновесный объем - это объем, определяемый равенством спроса и предложения...

Кардиналистский и ординалистский подходы Кардиналистский (количественный подход) к анализу полезности основан на представлении о возможности измерения различных благ в условных единицах полезности...

Обзор компонентов Multisim Компоненты – это основа любой схемы, это все элементы, из которых она состоит. Multisim оперирует с двумя категориями...

Броматометрия и бромометрия Броматометрический метод основан на окислении вос­становителей броматом калия в кислой среде...

Метод Фольгарда (роданометрия или тиоцианатометрия) Метод Фольгарда основан на применении в качестве осадителя титрованного раствора, содержащего роданид-ионы SCN...

Потенциометрия. Потенциометрическое определение рН растворов Потенциометрия - это электрохимический метод иссле­дования и анализа веществ, основанный на зависимости равновесного электродного потенциала Е от активности (концентрации) определяемого вещества в исследуемом рас­творе...

Приложение Г: Особенности заполнение справки формы ву-45   После выполнения полного опробования тормозов, а так же после сокращенного, если предварительно на станции было произведено полное опробование тормозов состава от стационарной установки с автоматической регистрацией параметров или без...

Измерение следующих дефектов: ползун, выщербина, неравномерный прокат, равномерный прокат, кольцевая выработка, откол обода колеса, тонкий гребень, протёртость средней части оси Величину проката определяют с помощью вертикального движка 2 сухаря 3 шаблона 1 по кругу катания...

Неисправности автосцепки, с которыми запрещается постановка вагонов в поезд. Причины саморасцепов ЗАПРЕЩАЕТСЯ: постановка в поезда и следование в них вагонов, у которых автосцепное устройство имеет хотя бы одну из следующих неисправностей: - трещину в корпусе автосцепки, излом деталей механизма...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.015 сек.) русская версия | украинская версия