Глава 31 Виселицы и висельники
Невозможно сосчитать, сколько человек было сожжено и забито камнями, обезглавлено и утоплено, повешено и распято во времена римлян и саксов. Но начиная с XIV века появляются письменные свидетельства об осужденных «в полосатом балахоне и белых башмаках, с колпаком на голове»: одетого в такой наряд смертника привязывали к лошади, палач ехал позади, держа в руке веревку, а рядом с осужденным двигались его «мучители», издевавшиеся над ним всю дорогу от Чипсайда до Смитфилда. Это ритуальное шествие по улицам Лондона всегда совершалось при большом стечении народа. Часто от преступников требовали публичного покаяния, накладывая на них разного рода епитимьи. Одного лондонца, осужденного за нападение на олдермена, заставили пройти босиком от Гилдхолла по Чипсайду и Флит‑стрит с трехфунтовой свечой в руках. Такие выходы с зажженной свечой были обычным наказанием за покушение на представителей светской или церковной власти: неся свечу, осужденные как бы каялись за содеянное перед всем Лондоном. Мошенников‑торговцев, как правило, ставили к позорному столбу. Здесь они оказывались буквально лицом к лицу с теми, кого обманули. Осужденного в шутовском колпаке сажали на лошадь задом наперед и везли на площадь; иногда перед ним двигались музыканты с трубами и дудками. По прибытии на место – один позорный столб находился на Чипсайде, другой на Корнхилле – недоброкачественные товары, обманом проданные покупателям, сжигались на глазах у мошенника. Если он был повинен в подделке, ему на шею вешали фальшивые монеты или кости. На груди у уличенного лгуна болтался оселок, как бы намекающий на его «отточенный» язык. Время стояния у позорного столба было строго определенным. За распространение ложных слухов о том, что иностранных купцов наделят теми же правами, что и коренных лондонцев, – один час. За продажу посуды из дешевых металлов под видом серебряной – два часа. За продажу тухлых ломтиков вареного угря – один час. Но мера страданий и унижения, выпадавших на долю осужденного, определялась не только продолжительностью наказания. Предстать перед соседями и товарищами по профессии в таком виде было настоящим позором для любого жителя Лондона. Вдобавок это могло быть и опасно. Многие зрители запасались гнилыми фруктами, тухлой рыбой и экскрементами, а жуликов, вызывавших наибольшее раздражение, порой забивали насмерть палками и камнями. Свидетельством консерватизма или суровости лондонцев может служить тот факт, что позорный столб не был отменен вплоть до лета 1837 года.
Среди прочих городских зрелищ можно было увидеть насаженные на кол головы бунтовщиков. Над главными воротами Лондонского моста торчали железные колья, на которых красовались останки казненных; на большинстве иллюстраций изображены пять или шесть таких memento mori, хотя остается неясным, превышал ли спрос предложение. В 1661 году один немецкий путешественник насчитал девятнадцать или двадцать отрубленных голов; это позволяет сделать вывод о том, что внутренние конфликты в ту бурную эпоху были плодотворны по крайней мере в одном отношении. В следующем столетии головы переселились на Темпл‑бар[59]; здесь «местные жители стали промышлять тем, что за полпенни давали желающим поглядеть в подзорную трубу»; на головы можно было посмотреть и в телескоп, установленный на Лестер‑филдс, и это говорит о том, что они действительно были туристской достопримечательностью. Сами горожане, очевидно, привыкли к этим устрашающим свидетельствам неотвратимости наказания и, по замечанию Алефа, обращали на них внимание «только после очередной казни – тогда любопытные прохожие порой останавливались и спрашивали: „А это чья голова?“». В конце 1760‑х Оливер Голдсмит прогуливался по Уголку поэтов[60]в обществе Сэмюэла Джонсона, который, разглядывая памятники на могилах великих литераторов, пробормотал: «Forsitan et nostrum nomen miscebitur istis» («Возможно, и наши имена появятся здесь»). Но когда они дошли до Темпл‑бара и увидели головы, Голдсмит остановил Джонсона «и лукаво шепнул: „Forsitan et nostrum nomen miscebitur istis“». Во время одной памятной бури в марте 1772 году две головы казненных якобитов упали наземь. Миссис Блэк, жена редактора «Морнинг кроникл», вспоминала, как «завопили женщины, когда они упали; даже мужчины и те закричали. Одна женщина рядом со мной потеряла сознание». Тридцать лет спустя железные колья наконец были сняты со злосчастных ворот. Однако вешать продолжали по‑прежнему. В XV столетии повешением карались преступления восьми видов, в том числе поджог и «малая измена (убийство мужа женой)». Но тот, кто мог прочесть отрывок из Библии, известный под названием «стиха висельников» (первый стих 51‑го псалма), автоматически становился монахом и поступал в распоряжение церковных властей. Таким образом, в течение двух столетий грамотность была достоинством, которое могло спасти жизнь его обладателю. С XII века самым популярным местом проведения публичных казней был Тайберн: согласно письменным источникам, первого осужденного (Уильяма Длиннобородого) повесили здесь в 1196‑м, а последнего (Джона Остена) – в 1783 году. О том, где именно стояла виселица, долго шли споры. Наиболее вероятным местом называли то Коннот‑плейс, то Коннот‑сквер – обе они находятся рядом с пустынной Эджуэр‑роуд, чуть севернее Марбл‑арч[61]. Позже было установлено, что искомое место находилось в юго‑восточном углу Коннот‑сквер. Один плотник вспоминал, что его дядя «убирал камни, на которые опирались стойки [виселицы]». В 1820‑х, когда мостили саму площадь, был разрушен «низкий дом» на углу и найдено множество человеческих костей. Значит, иногда повешенных хоронили in situ (на месте). Во время прокладки соседних улиц и площадей в первые десятилетия XIX века были обнаружены и другие останки, а у дома на Аппер‑Брайанстон‑стрит, окна которого выходили на роковое место, были «необычные железные балкончики на первом и втором этажах – там обычно сидели шерифы, наблюдавшие за казнью». Кроме того, виселицу окружали деревянные скамьи, расположенные ярусами, вроде трибун на ипподроме: сюда за определенную плату пускали зрителей. Хозяйкой одной из таких трибун была широко известная «мамаша Дуглас, тайбернская пономариха». Но конечно, еще большей известностью пользовались палачи, совершавшие публичные казни. Из тех представителей этого ремесла, чьи имена сохранила история, первым был некий Буль, которого сменил знаменитый Деррик. «Он отправится в гости к Деррику, – писал Деккер в своем „Лондонском стороже“ (1608) об одном конокраде, – и Тайберн будет местом, где он отдохнет». Существовала поговорка «надежный, как машина Деррика» – здесь подразумевалась хитроумная конструкция вроде подъемного крана, на которой можно было повесить одновременно двадцать три человека. Потом это устройство стало использоваться в более «мирных» целях, а именно для разгрузки судов в портах, и оно до сих пор носит имя знаменитого палача[62]. На смену Деррику пришел Грегори Брандон, чье имя обыгрывалось в нескольких каламбурах – среди них, в частности, были «грегорианский календарь» и «грегорианское древо» (виселица), – а этого палача, в свою очередь, сменил его сын Ричард, которому профессия отца досталась по наследству. Потом этот пост занимал Дан по прозвищу «Сквайр», а позже, в 1670‑х, – пресловутый Ричард Жаке, он же Джек Кетч. Сохранилось много памфлетов и баллад, авторы которых издевались над Кетчем, например «Тайбернский призрак, или Странное падение виселицы: правдивая повесть о том, как знаменитое тройное древо близ Паддингтона было вырвано с корнем и разрушено некими злыми духами, а также плач Джека Кетча, оставшегося без работы» (1678). Виселицу называли «тройным древом», потому что она была треугольной формы, с тремя столбами. На каждой из трех соединяющих эти столбы перекладин умещалось по восемь человек, так что можно было одновременно повесить двадцать четыре преступника – на одного больше, чем на деррике. Официальным днем казни был понедельник. Обреченных везли в открытой телеге из Ньюгейта; как правило, их сопровождала огромная бурлящая толпа. «Англичане смеются над чувствительностью представителей других наций, для которых казнь – это что‑то из ряда вон выходящее – писал один путешественник‑иностранец. – Тот, кого ждет виселица, тщательно бреется и облачается либо в траур, либо в свадебный наряд… Девушки иногда надевают белые платья с роскошными шелковыми шарфами и берут с собой корзины, полные цветов и апельсинов, чтобы разбрасывать их по дороге на эшафот». Таким образом, шествие к Тайберну превращалось в праздничную демонстрацию. У известных лондонских преступников было принято надевать на шляпу белую кокарду в знак торжества или насмешки; порой она также символизировала их невиновность. Самые знаменитые или любящие порисоваться смертники получали бутоньерку из рук «сестрицы» – проститутки, стоявшей перед церковью Гроба Господня напротив тюрьмы. Процессия двигалась по Сноу‑хиллу, через Холборнский мост, по Холборн‑хиллу и самому Холборну. Народ приветствовал приговоренных восторженными кличами или проклятиями, а рядом с ними всегда ехали верхом стражники, сдерживающие толпу. Фердинанд де Соссюр отмечает в своей книге «Англия: взгляд иностранца», что многие преступники в XVIII веке, «отправляясь на эшафот, казались абсолютно беспечными, а некоторые, самые закоснелые, напивались допьяна и высмеивали тех, кто вздумал каяться». У церкви Сент‑Джайлс‑ин‑де‑филдс обреченным, согласно принятому ритуалу, давали кувшин с элем. Они утоляли жажду, после чего процессия возобновляла движение – по Броуд‑Сент‑Джайлс на Оксфорд‑стрит, а оттуда в Тайберн. Повозка останавливалась прямо перед виселицей. Там смертников переводили на специальную телегу, имевшую вид запряженной конями платформы, и подгоняли ее под «тройное древо». Затем приговоренным надевали на шею веревки, понукали коней и оставляли преступников болтаться в воздухе, пока те не расставались с жизнью. В эти минуты друзья и родственники порой «дергали повешенных за ноги, чтобы они скорее умерли и не мучились». Когда веревки перерезали, толпа набрасывалась на тела казненных, поскольку считалось, что прикосновение к ним может исцелить от болезни. В «Лондонской энциклопедии» можно прочесть об одном французе, видевшем «в объятиях палача молодую женщину необыкновенной красоты, бледную и дрожащую: она покорно терпела, когда ей на глазах тысяч зрителей обнажили грудь и прикоснулись к ней рукой мертвеца». Подобные драматические сцены насквозь проникнуты языческим духом. В середине XVII столетия цена отсеченной руки мертвеца достигала десяти гиней, поскольку считалось, что «обладание этим предметом позволяет лекарю еще более эффективно исцелять недуги и предотвращать несчастья». За само тело также разгоралась борьба между теми, кто хотел сохранить его для своих собственных целей, и теми, кто должен был доставить его хирургам для вскрытия. Здесь «часто вспыхивала драка за право отнести купленные тела родителям, дожидавшимся их в карете или кебе». Если верить тому же Фердинанду де Соссюру, который следил за происходящим с трибуны, это было «презанимательное зрелище». Казненный Джон Хейнс, вор и взломщик, пришел в себя после того, как его привезли домой к одному знаменитому хирургу. Его спросили, что он запомнил: «Последнее, что я помню, – это как меня везли в телеге по Холборн‑хиллу. Мне кажется, что тогда я был на чудесном зеленом поле; и это все, что было со мной до тех пор, пока я не очнулся в разрезальной комнате вашей чести». Таким образом, и расставаясь с жизнью и вернувшись к ней, он думал о зеленых полях[63].
Лондон действительно стал городом виселиц. В 1776‑м «Морнинг пост» сообщила, что «отныне казнь преступников, которым вынесен смертный приговор в Олд‑Бейли, будет приводиться в исполнение на перекрестке у гостиницы „Красный чепец“, что на хемпстедской дороге, и близ этого места запрещено строить трибуны, помосты и прочие временные сооружения». Эта мера была принята с целью предотвратить волнения, которые могли вспыхнуть среди зрителей в пору, когда в Лондоне процветал радикализм. Одно из мест, где совершались казни, находилось на том перекрестке, где теперь расположена станция метро «Кемден‑таун», другое – на границе между Сити‑роуд и Госуэлл‑роуд в Излингтоне. Виселицы вообще часто возводились на перекрестках – считалось, видимо, что они лучше всего подходят для того, чтобы отправлять осужденных в последний путь, – но в XVII и XVIII веках преступников нередко вешали прямо на том месте, где они совершили свое преступление, или рядом с ним. Например, в 1790 году двоих человек, приговоренных к смерти за поджог, повесили на Олдерсгейт‑стрит прямо напротив дома, который они подожгли. Последний подобный случай, зафиксированный документально, произошел в 1817 году на Скиннер‑стрит: вора повесили перед оружейной лавкой, которую он ограбил. В Уоппинге было специальное место, где казнили людей, совершивших тяжкие преступления в открытом море; тела повешенных, болтающиеся на веревках, можно было увидеть в районе Блэкуолла и в других местах на берегу Темзы, таких, как Багсбис‑хоул. Тела казненных можно было увидеть также в Олдгейте и Пентонвилле, Сент‑Джайлсе и Смитфилде, Блэкхите и Финчли, Кеннингтоне и Хаунслоу‑хите, – словом, эти напоминания о бренности земного существования попадались на глаза всем, кто направлялся в Лондон или из оного. Зрелище было малоприятное. Например, убийц «сначала вешали обычным порядком, затем вымазывали их тела салом и жиром, одевали в просмоленные рубахи, закрепляя их железными обручами, и приковывали цепями к виселице… там они и оставались, покуда не истлевали совсем». Почему считалось, что подобными картинами надо потчевать путешественников, – это другой вопрос; здесь сразу вспоминается тот факт, что многие основные ворота города использовались заодно и в качестве тюрем. Таким образом город защищал себя и в то же время угрожал визитерам.
Но преступников не всегда карали прилюдно. В Ньюгейте была «давильня» для тех, кто отказывался признать себя виновным. Здесь их раздевали, «помещали в низкие темные камеры, накладывая сверху столько железа, сколько они могли выдержать, и даже более, и оставляли в таком положении, пока они не умирали». На одной гравюре XVIII века изображен преступник, некий Уильям Спиггот, находящийся в ньюгейтской «давильне»: он лежит обнаженный на голом полу, а его руки и ноги вытянуты и прикованы к крюкам, вделанным в стены. На груди у него деревянная доска, нагруженная железными болванками. Один тюремщик, с ключами, стоит над ним, а другой, со свечой в руке, наклоняется, чтобы посмотреть на страдания осужденного. Эта пытка наподобие средневековой (она называлась «казнью через давление») существовала до 1734 года – красноречивое свидетельство варварской жестокости городского правосудия. В свете подобных фактов представляется вполне логичным и то, что к концу XVIII столетия количество людей, отправляемых на виселицу, возросло. Например, в 1763 году за один месяц «в Новую и Кларкенуэлльскую тюрьмы за грабежи и прочие преступления было посажено почти сто пятьдесят человек». В «Ежегодном вестнике» говорится, что «тюрьмы были буквально переполнены несчастными заключенными, кричавшими: „Всех не перевешаете!“». Что ж, можно было хотя бы попытаться это сделать. Однако места, где вершилась расправа, вскоре пришлось сменить на другие. Поскольку городская знать предпочитала селиться к западу от Сити, традиционный маршрут от Ньюгейта к Тайберну стал проходить вплотную к фешенебельным кварталам, примыкавшим к Оксфорд‑стрит. Поэтому в 1783 году власти перенесли виселицу в сам Ньюгейт, после чего церемонии проводов приговоренных в последний путь оказались пресеченными, так сказать, «в зародыше». Лишившись любимого развлечения, народ почувствовал себя обделенным, и даже высокообразованные лондонцы сошлись на том, что к этой давней традиции следовало бы отнестись более бережно. «В наш век все словно помешались на нововведениях, – сказал Босуэллу Сэмюэл Джонсон, – и даже Тайберн не захотели оставить в покое… Нет, сэр, я не считаю это улучшением: его оправдывают тем, что казни‑де привлекали много зрителей. Но они и должны привлекать много зрителей! В противном случае они попросту не достигнут своей цели. Прежний метод как нельзя более устраивал всех участников: публике нравилось шествие, а преступник получал моральную поддержку. Зачем надо было все это отменять?» У Босуэлла, пожалуй, нашлись бы и свои аргументы в поддержку того же мнения. Он тоже был неравнодушен к публичным казням («Это место обладает для меня какой‑то мрачной притягательностью», – написал он однажды о Тайберне) и много раз наблюдал за тем, как преступников вешают в Ньюгейте, из удобной квартиры начальника тюрьмы Ричарда Акермана. Первое ньюгейтское повешение состоялось 9 декабря 1783 года, но очень скоро новое изобретение – опускающийся люк виселицы – испробовали и на других жертвах. Через несколько дней после оглашения смертного приговора в зале суда в тюрьму поступало распоряжение о приведении приговора в исполнение и преступника переводили в особую камеру. В «Ньюгейтских хрониках» описывается, как осужденные проводили свои последние часы перед выходом «на сцену». В первую ночь в камере смертников «страшное осознание надвигающегося удара не дает спать почти никому», но позже к людям возвращается сон. «Кроме того, осужденные редко страдают отсутствием аппетита, – пишет тот же хроникер. – Они едят с удовольствием вплоть до самого последнего момента». Некий итальянец, приговоренный к смерти за убийство француженки на улице Хеймаркет, ел «непрерывно и с жадностью», словно хотел как следует насытиться перед уходом из жизни. Другой заключенный, по имени Джеффри, – он повесил своего ребенка в подвале на Севен‑Дайалс, – едва переступив порог камеры смертников, заказал себе жареную утку. За час до казни приговоренного переводили из камеры смертников в специальное помещение – «холодную комнату», – где палач связывал его, прежде чем отвести на эшафот. Передвижную «машину смерти» доставляли на Ньюгейт‑стрит с помощью лошадиной упряжки. Это был помост с тремя параллельными брусьями (перекладинами виселицы) на опорах. На части помоста, примыкавшей к тюрьме, имелась крытая платформа; здесь были сидячие места для шерифов, а зрители просто стояли вокруг. Посередине помоста, под перекладинами, находился люк размером десять на восемь футов. Казнь всегда назначалась на восемь утра, и за несколько минут до этого часа шерифы выводили приговоренных. По сигналу (падению специального флажка) засовы, держащие крышку люка, отодвигались, и те, кто стоял на ней, падали вниз с петлей на шее. Существует несколько гравюр с изображением «новой виселицы у Олд‑Бейли»: обреченные висельники, на шею которых уже надеты веревки, молятся или плачут, готовясь расстаться с жизнью. Вокруг, сдерживаемые солдатами, толпятся любопытные, которые завороженно смотрят на происходящее. Служитель, заносивший записи в «Ньюгейтские хроники», признает, что «после перенесения места казни с Тайберна к Олд‑Бейли поведение публики отнюдь не изменилось к лучшему. Поглазеть на страшное зрелище собирается не меньше народу, и люди, скучившиеся на тесной площадке, по‑прежнему то и дело затевают возню, обмениваются грубыми шутками и издают пронзительные крики». В одном случае «ожидание затянулось на несколько ужасных минут, и приговоренные стояли, глядя друг на друга… наконец раздался звон колокола, и он словно оглушил несчастных». Рассказывая о заключении в Ньюгейте Молль Флендерс, Дефо пишет, что после того, как прозвонил колокол церкви Гроба Господня, послышались «жалобные стоны и вопли… вслед за этим тюрьма наполнилась нестройными криками заключенных, на разные лады выражавших свое сочувствие несчастным смертникам… одни плакали, другие орали во всю глотку „ура!“ и желали им счастливого пути, третьи ругали и проклинали виновников их горькой участи».
Вечером накануне казни перед Ньюгейтом устанавливались все атрибуты предстоящего действа – виселица, барьеры, платформы. Естественно, что эти приготовления привлекали внимание праздных или заинтересованных зрителей. «Все трактиры и пивные на Ньюгейт‑стрит, в Смитфилде и неподалеку от Флит‑стрит полны людей, которые время от времени совершают вылазки, чтобы поглядеть, как идут дела у рабочих», и «то там, то сям сбиваются в кучки какие‑то темные личности», чтобы обсудить завтрашнее мероприятие. Полиция разгоняла их, но они собирались в других местах. Сразу после полуночи в воскресенье, когда большинство ночных гуляк разбредалось по домам, владельцы кофеен и баров распахивали свои двери и сдавали внаем комнаты: «Великолепные помещения!», «Прекрасное расположение!», «Все как на ладони!», «Отличный вид!» Сдавались все крыши и окна, пригодные для наблюдения за казнью; «чердак кофейни Лэма» стоил пять фунтов, а комната на втором этаже с окнами, выходящими на тюрьму, могла обойтись впятеро дороже. Самые нетерпеливые лондонцы появлялись на улице в четыре‑пять утра, а к семи уже вся мостовая перед Ньюгейтом была запружена толпой. К началу казни отдельные зрители, которых в течение нескольких часов прижимали к барьерам, «едва не падали от изнеможения». Когда заключенного Уолла вели к месту казни по тюремному двору, другие узники Ньюгейта свистели и выкрикивали оскорбления в его адрес. Бывший губернатор африканского островка Горе, Уолл засек до смерти солдата – одно из тех преступлений, связанных с превышением власти, которые лондонцы ненавидят больше всего. Толпа, собравшаяся на Ньюгейт‑стрит, встретила его появление на эшафоте тремя продолжительными криками. После того как Уолла повесили, палач стал продавать снятую с его шеи веревку по шиллингу за дюйм; женщина по прозвищу Веселая Эмма (по слухам, жена палача), «болтавшая без умолку и только что вернувшаяся с Пай‑корнер, где она каждое утро поглощала свою порцию джина», продавала обрывки роковой веревки еще дешевле. Губернатор Уолл встретил свою судьбу молча и с достоинством. Артур Тислвуд, осужденный в 1820 году как организатор заговора на Като‑стрит, поднявшись на эшафот, воскликнул: «Скоро я узнаю последнюю великую тайну!» Миссис Маннинг, осужденная в 1849 году за необычно жестокое преступление – с одобрения мужа она убила своего любовника долотом, – появилась на эшафоте в черном атласном платье; «ее выбор сделал эту дорогую ткань непопулярной, и черный атлас пользовался низким спросом почти тридцать лет». Это напоминает случай с миссис Тернер, знаменитой отравительницей периода царствования Якова I; она была большой модницей и использовала желтый крахмал для обработки брыжей и манжет. Ее приговорили к повешению в Тайберне «в желтых крахмальных манжетах и брыжах, ибо она первой придумала и стала носить эти мерзкие украшения». Для пущей убедительности палач в тот день «выкрасил свои руки и отвороты рукавов» в желтый цвет, и с тех пор цветной крахмал, подобно черному атласу миссис Маннинг, «стал у всех вызывать отвращение и почти вышел из употребления». То, что Ньюгейт и Тайберн могли влиять на моду, еще раз подтверждает, что публичные казни в Лондоне всегда находились в центре общественного внимания. Город снова выступает здесь в роли сценической площадки: повешение было своего рода уличным представлением. В «Хрониках» рассказывается, что, когда перед Ньюгейтом вешали пятерых пиратов‑мятежников, «обращенные вверх лица зрителей, на которых был написан жадный интерес, напоминали лица завсегдатаев галерки в „Друри‑лейн“… Люди то и дело обменивались одобрительными замечаниями. Какой‑то уличный торговец воскликнул, обращаясь к своему приятелю: „Ах, до чего ж здорово!“». Театральность и жестокость здесь неразрывно слиты друг с другом. С появлением осужденного «неумолчный рокот» толпы переходил в «оглушительный рев»: когда несчастный подходил к виселице, раздавались крики: «Сними шляпу!», «Эй ты, впереди, убери голову!» Потом наступали несколько секунд тишины – и преступник повисал в петле. В этот миг «каждое звено этой человеческой цепи содрогалось, по всем рядам пробегало движение». После этого внезапного содрогания тела города вновь раздавался шум толпы, «словно глухой гул в морской раковине». Вскоре в нем уже можно было различить привычные выкрики продавцов «имбирного пива, жареной рыбы, пирогов, сандвичей и фруктов». Кто‑то выкликал имена знаменитых преступников: брошюрками их сочинения до сих пор торговали на том месте, где они тоже некогда расстались с жизнью. Ко всему этому вскоре добавлялись «божба, драки, непристойные выходки и еще более грязная ругань» – последняя, пожалуй, с едва различимой ноткой разочарования. Публика всегда надеялась на то, что во время казни случится что‑нибудь непредвиденное – к примеру, преступник попытается вырваться на свободу или механизм виселицы даст сбой. Осужденный за поджог Чарлз Уайт прыгнул вперед в тот самый момент, когда люк открылся, и балансировал на его краю, а «толпа ревела, выражая свое одобрение, пока он отчаянно боролся с палачом и его помощниками». В конце концов палач схватил его за ноги и засунул в дыру. В такие мгновения лондонская чернь начинала инстинктивно сочувствовать осужденному: люди точно смотрели на свою собственную борьбу за жизнь, которую хотят отнять у них представители власти. Были случаи, когда смерть на эшафоте сопровождалась смертями на улице. В феврале 1807 года состоялась казнь двоих убийц, Хаггерти и Холлоуэя; ее ожидали с таким нетерпением, что перед тюрьмой и на соседних улицах собралось почти 40 000 человек. Еще до того, как осужденные появились на эшафоте, нескольких женщин и детей затоптали насмерть под крики «Убийство!». На Грин‑Арбор‑корт, перед дверями долговой тюрьмы, продавец пирожков уронил что‑то и нагнулся за своей вещью, а «народ, не разобравшись, в чем дело, сшиб его наземь. Никто из упавших уже не мог подняться». В другом месте развалилась телега, набитая зрителями, «и многие из сидевших на ней были затоптаны насмерть». Но, несмотря на весь этот кровавый хаос, ритуал казни продолжался. Лишь после того, как виселицу сняли и толпа частично рассеялась, полицейские нашли тела двадцати восьми погибших и подобрали сотни раненых. Два великих романиста XIX века, похоже, чувствовали подспудный символизм этих сцен, происходивших в понедельник утром, когда город с шумным ликованием провожал в последний путь кого‑то из своих обитателей. 6 июля 1840 года Уильям Мейкпис Теккерей встал в три часа утра, чтобы присутствовать на казни слуги Бенджамина Курвуазье, осужденного за убийство хозяина. Он описал это событие в эссе «Хроника одного повешения». Направляясь на Сноу‑хилл, Теккерей наблюдал за толпой, двигавшейся в том же направлении; в двадцать минут пятого, когда его экипаж поравнялся с церковью Гроба Господня, «на улице были уже сотни людей». В первый раз увидев виселицу, выдвинутую из ворот Ньюгейта, Теккерей испытал нечто вроде «электрического шока». Он стал спрашивать окружающих, на многих ли казнях они побывали; большинство отвечало утвердительно. И что, после этого зрелища они изменились к лучшему? «Да нет, ничуть, поскольку казненные никого не волнуют», или, как выразился один лондонец, «после этого все мигом вылетает из головы». Окна магазинов вскоре заполнились щеголями и «спокойными, дородными горожанами и членами их семейств», а какой‑то аристократ, стоя на балконе, ради забавы поливал толпу из сифона бренди с содовой. По мере приближения стрелок часов к восьми народ становился все более нетерпеливым. Когда колокол церкви Гроба Господня пробил восемь, все мужчины сняли шляпы и «раздался громкий гул – более странного, жуткого и неописуемого звука мне еще никогда не доводилось слышать. Женщины и дети пронзительно завопили», а потом «раздался ужасный отрывистый лязг, слившийся с криками толпы, которые продолжались еще минуты две». Это была сцена, полная лихорадочной тревоги, словно весь город вдруг очнулся от тяжелого сна. В шуме толпы было что‑то нечеловеческое, тотчас же уловленное Теккереем. Человек, которого должны были повесить, вышел из дверей тюрьмы. Запястья у него были связаны, но он «раз или два беспомощно разжал руки и сжал их снова. Затем огляделся по сторонам диким, умоляющим взглядом. Его губы искривились в жалком подобии улыбки». Он быстро стал под перекладину; палач развернул его и «закрыл голову и лицо пациента черным капюшоном». Дальше Теккерей смотреть не смог. Вся сцена наполнила его душу «глубочайшим ужасом и стыдом». Любопытно, что, говоря об осужденном, писатель – очевидно, бессознательно – называет его «пациентом»; так же называли в Брайдуэлле[64]узников, которых приговаривали к порке. Город словно уподобляется огромной больнице, полной больных и умирающих. Но, кроме того, город – это еще и операционная, в которой люди на глазах у зрителей расстаются с жизнью. Теккерей назвал чувство, руководящее толпой, «бессознательной жаждой крови». Он предполагал, что здесь действуют какие‑то неискоренимые, первобытные инстинкты. Тем же утром, спозаранку, к Ньюгейту пришел и Чарлз Диккенс. «Только один раз, – сказал он друзьям, – я хочу собраться с духом и увидеть конец Драмы». Благодаря своей интуиции великий лондонский романист очень точно подобрал слово для определения рокового события. Он отыскал подходящую комнату на верхнем этаже дома, расположенного напротив тюрьмы, и заплатил за нее; отсюда он внимательно наблюдал за поведением лондонской толпы, которое вскорости описал в своей книге «Барнеби Радж», в рассказе о мятеже лорда Гордона. Разглядывая публику, он заметил знакомую высокую фигуру: «Да это же Теккерей!» Диккенсовские романы изобилуют случайными встречами, и здесь, посреди огромной толпы, собравшейся перед Ньюгейтом, его фантазии нашли подтверждение в реальности. Девять лет спустя, холодным ноябрьским утром, он поднялся с постели, чтобы наблюдать за другой казнью. В тот день на Хорсмонгер‑лейн в Саутуорке должны были повесить Маннингов, и сразу же после их казни Диккенс написал письмо в «Морнинг кроникл», заявив, что видел в толпе, собравшейся перед тюрьмой, «образ самого Дьявола». «Я уверен, что столь немыслимо жуткого зрелища, как злобная веселость гигантской толпы… не увидишь ни в одной другой, даже самой дикой стране мира». Здесь Диккенс говорит о языческой сущности лондонцев в открытую. Как и на Теккерея, на Диккенса произвел гнетущее впечатление шум толпы, особенно «пронзительность криков и воплей», тот «жуткий неописуемый звук», который слышал и Теккерей. Вокруг раздавались «хриплые выкрики и смех; какие‑то компании распевали хором негритянские песенки, подставляя в них „миссис Маннинг“ вместо „Сюзанны“… кто‑то упал в обморок, кто‑то свистел или отпускал грубые шутки в духе Панча». Другая миссис Маннинг, находившаяся в толпе, «заявила, что у нее с собой нож и она сейчас убьет кого‑нибудь, чтобы ей можно было тоже выйти на эшафот вслед за своей „тезкой“…» Диккенсовский рассказ о происходящем передает свирепое возбуждение черни – свидетельство «ее глубокой испорченности и развращенности». Он говорил, что «немногие стороны лондонской жизни могли бы меня удивить». Однако его по‑настоящему поразило и встревожило то, что он наблюдал во время казни. Толпа перед Ньюгейтом и тюрьмой на Хорсмонгер‑лейн часто освистывала и осыпала оскорблениями палача, совершавшего казнь. Приговоры, вынесенные Курвуазье и Маннингам, приводил в исполнение некий Калкрафт, который прежде зарабатывал на жизнь тем, что порол заключенных в Ньюгейте. В 1849‑м Маннинги стали его единственными жертвами, и в дальнейшем его услуги требовались все реже и реже. Между 1811‑ми 1832‑м годами происходило примерно по восемьдесят казней ежегодно, но в промежутке с 1847‑го по 1871‑й эта цифра упала до 1,48. Уильяма Калкрафта сменил Уильям Марвуд, усовершенствовавший метод повешения. Однажды он заявил, что «было бы лучше, если бы те, кого я казню, предпочли праздности трудолюбие», – эти его слова заставляют вспомнить о хогартовском изображении казни ленивого подмастерья. Марвуд умер от пьянства. Последним из его преемников, также снискавшим в народе широкую известность, был Альберт Пирпонт, хваставшийся, что он может убить человека за двадцать секунд. Однако публике уже не удалось насладиться его мастерством. Последнее публичное повешение перед Ньюгейтом состоялось в 1868 году, и с тех пор преступников вешали только в специальном домике в пределах тюремных стен. В 1955‑м в тюрьме Холлоуэй была повешена Рут Эллис; ее казнь и казнь восемнадцатилетнего Дерека Бентли, состоявшаяся двумя годами раньше, ускорили победу борцов за отмену этой высшей кары. Последняя казнь в Лондоне произошла в 1964 году, более чем через сто лет после того, как Теккерей молил Бога «очистить нашу землю от крови». Но вот вам еще одна лондонская загадка: согласно бытующему в городе поверью, виселица, увиденная во сне, сулит человеку огромное богатство в будущем. Деньги и кровь по‑прежнему неразлучны.
|