ПЕДАГОГИЧЕСКАЯ ПОЭМА 10 страница
Колонисты хорошо знали хозяйство каждого нашего соседа, знали даже состояние отдельной селяки или жатки, потому что в нашей кузнице им часто приходилось налаживать и чинить эти орудия. Знали колонисты и печальную участь многих пастухов и работников, которых кулачье часто безжалостно выбрасывало из дворов, даже не расплатившись как следует. По правде говоря, я и сам заразился от колонистов неприязнью к этому притаившемуся за воротами и заборами кулацкому миру. Тем не менее постоянные недоразумения меня беспокоили. Прибавилось к этому и враждебные отношения с сельским начальством. Лука Семенович, уступив нам трепкинское поле, не потерял надежды выбить нас из второй колонии. Он усиленно хлопотал о передаче сельсовету мельницы и всей трепкинской усадьбы для устройства якобы школы. Ему удалось при помощи родственников и кумовьев в городе купить для переноса в село один из флигелей второй колонии. Мы отбились от этого нападения кулаками и дрекольями; мне с трудом удалось ликвидировать продажу и доказать в городе, что флигель покупается просто на дрова для самого Луки Семеновича и его родственников. Лука Семенович и его приспешники писали и посылали в город бесконечные жалобы на колонию, они деятельно поносили нас в различных учреждениях в городе, и по их настоянию был совершен налет милиции. ещё зимою Лука Семенович вечером ввалился в мою комнату и начальственно потребовал: - А покажите мне документы, куда вы деваете гроши, которые берете с селянства за кузнечные работы. Я ему сказал: - Уходите! - как? - Вон отсюда! Наверное, мой вид не предвещал никаких успехов в выяснении судьбы селянских денег, и Лука Семенович смылся беспрекословно. Но после того он уже сделался открытым врагом моим и всей нашей организации. Колонисты тоже ненавидели Луку "со всем пылом юности". В июне, в жаркий полдень, на горизонте за озером показалось целое шествие. Когда оно приблизилось к колонии, мы различили потрясающие подробности: двое "граков" вели связанных Опришко и Сороку. Опришко был во всех отношениях героической личностью и в колонии боялся только Антона Братченко, под рукой которого работал и от руки которого не один раз претерпевал. Он гораздо был больше Антона и сильнее его, но использовать эти преимущества ему мешала ничем не объяснимая влюбленность в старшего конюха и его удачу. По отношению ко всем позволял на себе ездить. Ему помогал замечательный характер: был он всегда весел и любил такую же веселую компанию, а потому находился только в таких пунктах колонии, где не было ни одного опущенного носа и кислой физиономии. Из коллектора#38 он ни за что не хотел отправляться в колонию, и мне пришлось лично за ним ехать. Он встретил меня, лежа на кровати, презрительным взглядом: - Пошли вы к черту, никуда я не поеду! Меня предупредили о его героических достоинствах, и поэтому я с ним заговорил очень подходящим тоном: - Мне очень неприятно вас беспокоить сэр, но я принужден исполнить свой долг и очень прошу вас занять место в приготовленном для вас экипаже. Опришко был сначала поражен моим "галантерейным обращением" и даже поднялся с кровати, но потом прежний каприз взял в нем верх, и он снова опустил голову на подушку. - Сказал, что не поеду!.. И годи! - В таком случае, уважаемый сэр, я, к великому сожалению, принужден буду применить к вам силу. Опришко поднял с подушки кудрявую голову и посмотрел на меня с неподдельным удивлением: - Смотри ты, откуда такой взялся? Так меня и легко взять силой! - Имейте в виду... Я усилил нажим в голосе и уже прибавил к нему оттенок иронии: -...дорогой Опришко... И вдруг заорал на него: - Ну, собирайся, какого черта развалился! Вставай, тебе говорят! Он сорвался с постели и бросился к окну: - Ей-богу, в окно выпрыгну! Я сказал ему с презрением: - Или прыгай немедленно в окно, или отправляйся на воз - мне с тобой волынить некогда. Мы были на третьем этаже, поэтому Опришко засмеялся весело и открыто. - Вот причепились!.. Ну, что ты скажешь? Вы заведующий колонией Горького? - Да. - Ну, так бы и сказали! Давно б поехали. Он энергично бросился собираться в дорогу. В колонии он участвовал решительно во всех операциях колонистов, никогда не играл первую скрипку и, кажется, больше искал развлечений, чем какой-либо наживы. Сорока был моложе Опришко, имел круглое смазливое лицо, был основательно глуп, косноязычен и чрезвычайно неудачлив. Не было такого дела, в котором он не "засыпался" бы. Поэтому, когда колонисты увидали его связанным рядом с Опришко, они были очень недовольны: - Охота ж была Дмитру связываться с Сорокой... Конвоирами оказались предсельсовета и Мусий Карпович - наш старый знакомый. Мусий Карпович в настоящую минуту держался с видом обиженного ангела. Лука Семенович был идеально трезв и начальственно неприступен. Его рыжая борода была аккуратно расчесана, под пиджаком надета чистейшая вышитая рубаха, - очевидно, недавно был в церкви. Председатель начал: - Хорошо вы воспитываете наших колонистов. - А вам какое до этого дело? - А вот какое: людям от ваших воспитанников житья нет, на дороге грабят, крадут все. - Эй, дядя, а ты имел право связывать их? - раздалось из толпы колонистов. - Он думает, что это старый режим... - Вот взять его в работу... - Замолчите! - сказал я колонистам. - В чем дело, рассказывайте. Заговорил Мусий Карпович: - Повесила жинка спидныцю и одеяло на плетни, а эти двое проходили, смотрю - уже нету. Я за ними, а они - бегом. Куда ж мне за ними гнаться! Да спасибо Лука Семенович из церкви идут, так мы их и задержали... - Зачем связали? - опять из толпы. - Да чтоб не повтикалы. Зачем... - Тут не об этом разговор, - заговорил председатель, - а пойдем протокола писать. - Да можно и без протокола. Вернули ж вам вещи? - Мало чего! Обязательно протокола. Председатель решил над нами покуражиться, и, правду сказать, основания у него были наилучшие: первый раз поймали колонистов на месте преступления. Для нас такой оборот дела был очень неприятен. Протокол означал для хлопцев верный допр, а для колонии несмываемый позор. - Эти хлопцы поймались в первый раз, - сказал я. - Мало ли что бывает между соседями! На первый раз нужно простить. - Нет, - сказал рыжий, - какие там прощения! Пойдемте в канцелярию писать протокола. Мусий Карпович тоже вспомнил: - А помните, как меня таскали ночью? Топор и доси у вас да штрафу заплатил сколько! Да, крыть было нечем. Положили нас куркули на обе лопатки. Я направил победителей в канцелярию, а сам сказал хлопцам со злобой: - Допрыгались, черт бы вас побрал! "Спидныци"#39 вам нужны! Теперь позора не оберетесь... Вот колотить скоро начну мерзавцев. А эти идиоты в допре насидятся. Хлопцы молчали, потому что действительно допрыгались. После такой ультрапедагогической речи и я направился в канцелярию. Часа два я просил и уламывал председателя, обещал, что такого больше никогда не будет, согласился сделать новый колесный ход для сельсовета по себестоимости. Председатель, наконец, поставил только одно условие: - Пусть все хлопцы попросят. За эти два часа я возненавидел председателя на всю жизнь. Между разговорами у меня мелькала кровожадная мысль: может быть, удастся поймать этого председателя в темном углу, будут бить - не отниму. Так или иначе, а выхода не было. Я приказал колонистам построиться у крыльца, на которое вышло начальство. Приложив руку к козырьку, я от имени колонии сказал, что мы очень сожалеем об ошибке наших товарищей, просим их простить и обещаем, что в дальнейшем такие случаи повторяться не будут. Лука Семенович сказал такую речь: - Безусловно, что за такие вещи нужно поступать по всей строгости закона, потому что селянин - это безусловно труженик. И вот, если он повесил юбку, а ты ее берешь, то это враги народа, пролетариата. Мне, на которого возложили советскую власть, нельзя допускать такого беззакония, чтобы всякий бандит и преступник хватал. А что вы тут просите безусловно и обещаете, так это, кто его знает, как оно будет. Если вы просите низко и ваш заведующий, он должен воспитывать вас к честному гражданству, а не как бандиты. Я безусловно, прощаю. Я дрожал от унижения и злости. Опришко и Сорока, бледные, стояли в ряду колонистов. Начальство и Мусий Карпович пожали мне руку, что-то говорили величественно великодушное, но я их не слышал. - Разойдись! Над колонией разлилось и застыло знойное солнце. Притаились над землей запахи чебреца. неподвижный воздух синими струями окостенел над лесом. Я оглянулся вокруг. А вокруг была все та же колония, те же каменные коробки, те же колонисты, и завтра будет все то же: спидныци, председатель, Мусий Карпович, поездки в скучный, засиженный мухами город. Прямо передо мной была дверь в мою комнату, в которой стояла "дачка" и некрашенный стол, а на столе лежала пачка махорки. "Куда деваться? Ну, что я могу сделать? Что я могу сделать?" Я повернул в лес. В сосновом лесу нет тени в полдень, но здесь всегда замечательно прибрано, далеко видно, и стройные сосенки так организованно, в таких непритязательных мизансценах умеют расположиться под небом. Несмотря на то что мы жили в лесу, мне почти не приходилось бывать в самой его гуще. Человеческие дела приковывали меня к столам, верстакам, сараям и спальням. Тишина и чистота соснового леса, пропитанный смолистым раствором воздух притягивали к себе. Хотелось никуда отсюда не уходить и самому сделаться вот таким стройным мудрым ароматным деревом и в такой изящной, деликатной компании стоять под синим небом. Сзади хрустнула ветка. Я оглянулся: весь лес, сколько видно, был наполнен колонистами. Они осторожно передвигались в перспективе стволов, только в самых отдаленных просветах перебегали по направлению ко мне. Я остановился, удивленный. Они тоже замерли на месте и смотрели на меня заостренными глазами, смотрели с каким-то неподвижным, испуганным ожиданием. - Вы чего здесь? Чего вы за мною рыщите? Ближаший ко мне Задоров отделился от дерева и грубовато сказал: - Идемте в колонию. У меня что-то брыкнуло в сердце. - А что в колонии случилось? - Да ничего... Идемте. - Да говори, черт! Что вы, нанялись сегодня воду варить надо мной? Я быстро шагнул к нему навстречу. Подошло ещё два-три человека, остальные держались в сторонке. Задоров шепотом сказал: - Мы уйдем, только сделайте для нас одолжение. - Да что вам нужно? - Дайте сюда револьвер. - Револьвер? Я вдруг догадался, в чем дело, и рассмеялся: - Ах, револьвер! Извольте. Вот чудаки! Но ведь я же могу повеситься или утопиться в озере. Задоров вдруг расхохотался на весь лес. - Да нет, пускай у вас! Нам такое в голову пришло. Вы гуляете? Ну, гуляйте. Хлопцы, назад. Что же случилось? Когда я повернул в лес, Сорока влетел в спальню: - Ой, хлопцы, голубчики ж, ой, скорийше, идить в лес! Антон Семенович стреляться... Его не дослушали и вырвались из спальни. Вечером все были невероятно смущены, только Карабанов валял дурака и вертелся между кроватями, как бес. Задоров мило скалил зубы и все почему-то прижимался к цветущему личику Шелапутина. Бурун не отходил от меня и настойчиво-таинственно помалкивал. Опришко занимался истерикой: лежал в комнате у Козыря и ревел в грязную подушку. Сорока, избегая насмешек ребят, где-то скрылся. Задоров сказал: - Давайте играть в фанты. И мы действительно играли в фанты. Бывают же такие гримасы педагогики: сорок достаточно оборванных, в достаточной мере голодных ребят при свете керосиновой лампочки самым веселым образом занимались фантами. Только без поцелуев.
20. О живом и мертвом Весною нас к стенке прижали вопросы инвентаря. Малыш и Бандитка просто никуда не годились, на них нельзя было работать. Ежедневно с утра в конюшне Калина Иванович произносил контрреволюционные речи, упрекая советскую власть в бесхозяйственности и безжалостном отношении к животным: - Если ты строишь хозяйство, так и дай же живой инвентарь, а не мучай бессловесную тварь. Теорехтически это, конечно, лошадь, а прахтически так она падает, и жалко смотреть, а не то что работать. Братченко вел прямую линию. Он любил лошадей просто за то, что они живые лошади, и всякая лишняя работа, наваленная на его любимцев, его возмущала и оскорбляла. На всякие домогательства и упреки он всегда имел в запасе убийственный довод: - А вот если бы тебя заставили потягать плуг? Интересно бы послушать, как бы ты запел. Разговоры Калины Ивановича он понимал как директиву не давать лошадей ни для какой работы. Но мы и требовать не имели охоты. Во второй колонии была уже отстроена конюшня, нужно было ранней весной перевести туда двух лошадей для вспашки и посева. Но переводить было нечего. Как-то в разговоре с Черненко, председателем губернской РКИ, я рассказал о наших затруднениях: с мертвым инвентарем как-то перекрутимся, на весну хватит, а вот с лошадьми беда. Ведь шестьдесят десятин! А не обработаем - что нам запоют селяне? Черненко задумался и вдруг вскочил с радостью: - Стой! У меня же здесь имеется хозяйственная часть. На весну нам лошадей столько не нужно. Я вам дам на время трех, и кормить не нужно будет, а вы месяца через полтора возвратите. Да вот поговори с нашим завхозом. Завхоз РКИ оказался человеком крутым и хозяйственным. Он потребовал солидную плату за прокат лошадей: за каждый месяц пять пудов пшеницы и колеса для их экипажа: - У вас же есть колесная. - Разве же так можно? Шкуру сдираете? С кого? - Я заведующий хозяйством, а не добрая барыня. Лошади какие! Я не дал бы ни за что - испортите, загоняете, знаю вас. Я таких лошадей два года собирал - не лошади, а красота! Впрочем, я мог бы наобещать ему по сто пудов пшеницы и колеса для всех экипажей в городе. Нам нужны были лошади. Завхоз написал договор в двух экземплярах, в котором все было изложено очень подробно и внушительно: "...именуемая в дальнейшем колонией... каковые колеса будут считаться переданными хозяйственной части губРКИ после приема их специальной комиссией и составления соответствующего акта... За каждый просроченный день возвращения лошадей колония уплачивает хозяйственной части губРКИ по десять фунтов пшеницы за одну лошадь... А в случае невыполнения колонией настоящего договора колония уплачивает неустойку в размере пятикратной стоимости убытков..." На другой день Калина Иванович и Антон с большим торжеством въехали в колонию. Малыши с утра дежурили на дороге; вся колония, даже воспитатели, томились в ожидании. Шелапутин с Тоськой выиграли больше всех: они встретили процессию на шоссе и немедленно взгромоздились на коней. Калина Иванович не способен был ни улыбаться, ни разговаривать, настолько наполнили его существо важность и недоступность. Антон даже головы не повернул в нашу сторону, вообще все живые существа потеряли для него всякую цену, кроме тройки вороных лошадей, привязанных сзади к нашему возу. Калина Иванович вылез из гробика, стряхнул солому и сказал Антону: - Ты ж там смотри, поставить как следует, это тебе не какие-нибудь Бандитки. Антон, бросив отрывистые распоряжения своим помощникам, запихивал старых любимцев в самые дальние и неудобные станки, грозил чересседельником любопытным, заглядывающим в конюшню, а Калине Ивановичу ответил по-приятельски грубовато: - Упряжь гони, Калина Иванович, это барахло не годится! Лошади были все вороные, высокие и упитанные. Они принесли с собою старые клички, и это в глазах колонистов сообщало им некоторую родовитость. Звали их: Зверь, Коршун и Мэри. Впрочем, Зверь скоро разочаровал нас: это был видный жеребец, но для сельскохозяйственной работы не подходил, скоро уставал и задыхался. Зато Коршун и Мэри оказались во всех отношениях удобными коняками: сильными, тихими, красивыми. Надежды Антона на какую-то чудесную рысь, благодаря которой он надеялся затмить нашим выездом всех городских извозчиков, правда, оказались напрасными, но в плуге и в сеялке они были великолепны, и Калина Иванович только кряхтел от удовольствия, докладывая мне по вечерам, сколько вспахано и сколько засеяно. Беспокоило его только в высшей степени неудобное ведомственное положение лошадиных хозяев. - Все это хорошо, знаешь, а только с этим РКИ связываться... как-то оно... Что захотят, то и сделают. А жалиться куда пойдешь? В РКИ? нем поселилось шесть колонистов. Жили они там без воспитателя и без кухарки, запаслись кое-какими продуктами из нашей кладовой и кое-как сами готовили себе пищу в печурке в саду. На обязанности их лежало: охранять сад и постройки, держать переправу на Коломаке и работать в конюшне, в которой стояли две лошади и где эмиссаром Братченко сидел Опришко. Сам Антон решил остаться в главной колонии; здесь было люднее и веселее. Он ежедневно совершал инспекторские наезды во вторую колонию, и его посещений побаивались не только конюхи, не только Опришко, но и все колонисты. На полях второй колонии шла большая работа. Шестьдесят десятин все были засеяны, правда, без особенного агрономического умения и без правильного плана полей, но была там и пшеница озимая, и пшеница яровая, и рожь, и овес. Несколько десятин было под картофелем и свеклой. Здесь требовались полка и окучивание, и нам поэтому приходилось разрываться на части. В это время в колонии было уже шестьдесят колонистов. Между первой и второй колониями в течение всего дня и до самой глубокой ночи совершалось движение: проходили группы колонистов на работу и с работы, проезжали наши подводы с семенным материалом, фуражом и продуктами для колонистов, проезжали наемные селянские подводы с материалами для постройки, Калина Иванович в стареньком кабриолете, который он где-то выпросил, верхом на Звере проносился Антон, замечательно ловко сидя в седле. По воскресеньям вся колония отправлялась купаться к Коломаку, - колонисты, воспитатели, а за ними как-то понемногу приучились собираться на берегу уютной, веслой речушки соседские парубки и девчата, комсомольцы с Пироговки и Гончаровки и кулацкие сынки с наших хуторов. Наши столяры выстроили на Коломаке небольшую пристань, и мы держали на ней флаг с буквами "КГ". Между пристанью и нашим берегом целый день курсировала зеленая лодка с таким же флагом, обслуживаемая Митькой Жевелием и Витькой Богоявленским. Наши девчата, хорошо разбираясь в значении нашего представительства на Коломаке, из разных остатков девичьих нарядов сшили Митьке и Витьке матросские рубашки, и много пацанов как в колонии, так и на много километров кругом свирепо завидовали этим двум исключительно счастливым людям. Коломак сделался центральным нашим клубом. В самой колонии было весело и звучно от постоянного рабочего напряжения, от неизбывной рабочей заботы, от приезда селян-заказчиков, от воркотни Антона и сентенций Калины Ивановича. От неистощимого хохота и проделок Карабанова, Задорова и Белухина, от неудач Сороки и Галатенко, от струнного звона сосен, от солнца и молодости. К этому времени мы уже забыли, что такое грязь, что такие вши и чесотка. Колония блистала чистотой и новыми заплатами, аккуратно наложенными на каждое подозрительное место все равно на каком предмете: на штанах, на заборе, на стенке сарая, на старом крылечке. В спальнях стояли те же "дачки", но на них запрещалось сидеть днем, и для этого специально имелись некрашенные сосновые лавки. В столовой такие же некрашенные столы ежедневно скоблились особыми ножами, сделанными в кузнице. В кузнице к этому времени совершились существенные перемены. Дьявольский план Калины Ивановича был уже выполнен полностью: Голованя прогнали за пьянство и контрреволюционные собеседования с заказчиками, но кузнечное оборудование Головань и не пытался получить обратно - безнадежное это было дело. Он только укоризненно и иронически покачал головой, когда уходил: - И вы такие ж хозяева, як и вси, - ограбили чоловика, от и хозяева! Белухина такими речами нельзя было смутить, человек недаром читал книжки и жил между людьми. Он бодро улыбнулся в лицо Голованя и сказал: - Какой ты несознательный гражданин, Софрон! Работаешь у нас второй год, а до сих пор не понимаешь: это ведь орудия производства. - Ну, я ж и кажу... - А орудия производства должны, понимаешь, по науке, принадлежать пролетариату. А вот тебе и пролетариат стоит, видишь? И показал Голованю настоящих живых представителей славного класса пролетариев: Задорова, Вершнева и Кузьму Лешего. В кузнице командует Семен Богданенко, настоящий потомственный кузнец, фамилия, пользующаяся старой славой в паровозных мастерских. У Семена в кузнице военная дисциплина и чистота, все гладилки, молотки и молоты чинно глядят каждый с назначенного ему места, земляной пол выметен, как в хате у хорошей хозяйки, на горне не просыпано ни одного грамма угля, а с заказчиками разговоры очень короткие и ясные: - Здесь тебе не церковь - нечего торговаться. Семен Богданенко грамотен, чисто выбрит и никогда не ругается. В кузнице работы по горло: и наш инвентарь и селянский. Другие мастерские в это время почти прекратили работу, только Козырь с двумя колонистами по-прежнему возился в своем колесном сарайчике: на колеса спрос не уменьшался. Для хозяйственной части РКИ нужны были особые колеса - под резиновые шины, а таких колес Козырь никогда не делал. Он был очень смущен этой гримасой цивилизации и каждый вечер после работы грустил: - Не знали мы этих резиновых шин. Господь наш Иисус Христос пешком ходил и апостолы... а теперь люди на железных шинах пусть бы ездили. Калина Иванович строго говорил Козырю: - А железная дорога? А автомобиль? Как, по-твоему? Что ж с того, что твой господь пешком ходив? Значит, некультурный или, может, деревенский, такой же, как и ты. А может, ходив того, что голодранець, а як бы посадив его на машину, так и понравилось бы. А то - "пешком ходив!" Стыдно старому человеку такое говорить. Козырь несмело улыбнулся и растерянно шептал. - Если б посмотреть, как это под резиновые шины, так, может, с божьей помощью и сделали бы. А на сколько ж спиц, господь его знает! - Да ты пойди в РКИ и посмотри. Посчитай. - Господи прости, где мне, старому, найти такое? Как-то в середине июня Черненко захотел ребятам доставить удовольствие: - Я тут кое с кем говорил, так к вам балерины приедут, пусть ребята посмотрят. У нас в оперном, знаешь, хорошие балерины. Ты вечерком их доставь туда. - Это хорошо. - Только смотри, народ они нежный, а твои бандиты их перепугают чем. Да на чем ты их довезешь? - А у нас есть экипаж. - Видел я. Не годится. Ты пришли лошадей, а экипаж пусть возьмут мой, здесь запрягут и - за балеринами. Да на дороге поставь охрану, а то ещё попадутся кому в лапы: вещь соблазнительная. Балерины приехали поздно вечером, всю дорогу дрожали, смешили Антона, который их успокаивал: - Да что вы боитесь, у вас же и взять нечего. Это не зима: зимой шубы забрали бы. Наша охрана, неожиданно вынырнувшая из лесу, привела балерин в такое состояние, что по приезде в колонию их немедленно нужно было поить валерьянкой. Танцевали они очень неохотно и сильно не понравились ребятам. Одна, помоложе, с великолепной и выразительной смуглой спиной, в течение вечера всю эту спину истратила на выражение высокомерного и брезгливого равнодушия ко всей колонии. Другая, постарше, поглядывала на нас с нескрываемым страхом. Ее вид особенно раздражал Антона: - Ну, скажите, пожайлуста, стоило пару коней гонять в город и обратно, а потом опять в город и обратно? Я вам таких и пешком приведу сколько угодно из города. - Так те танцевать не будут! - смеется Задоров. - Ого! Хиба ж так? За роялем, давно уже украшавшим одну из наших спален, - Екатерина Григорьевна. Играет она слабо, и музыка ее не приспособлена к балету, а балерины не настолько деликатны, чтобы как-нибудь замять два-три такта. Они обиженно изнемогают от варварских ошибок и остановок. Кроме того, они страшно спешили на какой-то интересный вечер. Пока у конюшни, при фонарях и шипящей ругани Антона, запрягали лошадей, балерины страшно волновались: они обязательно опоздают на вечер. От волнения и презрения к этой провалившейся в темноте колонии, к этим притихшим колонистам, к этому абсолютно чуждому обществу они ничего даже не могли выразить, а только тихонько стонали, прислонившись друг к другу. Сорока на козлах бузил по поводу каких-то постромок и кричал, что он не поедет. Антон, не стесняясь присутствием гостей, отвечал Сороке: - Ты кто - кучер или балерина? Ты чего танцуешь на козлах? Ты не поедешь? Вставай!.. Сорока, наконец, дергает вожжами. Балерины замерли и в предсмертном страхе поглядывают на карабин, перекинутый через плечо Сороки. Все-таки тронулись. И вдруг снова крик Братченко: - Да что ты, ворона, наделал? Чи тебе повылазило, чи ты сказывся, как ты запрягал? Куда ты Рыжего поставил, куда ты Рыжего всунул? Перепрягай! Коршуна под руку, - сколько раз тебе говорил! Сорока не спеша стаскивает винтовку и укладывает на ноги балерин. Из фаэтона раздаются слабые звуки сдерживаемых рыданий. Карабанов за моей спиной говорит: - Таки добрало. А я думал, что не доберет. Молодцы хлопцы! Через пять минут экипаж снова трогается. Мы сдержанно прикладываем руки к козырькам фуражек, без всякой, впрочем, надежды получить ответное приветствие. Резиновые шины запрыгали по камням мостовой, но в это время мимо нас летит вдогонку за экипажем нескладная тень, размахивает руками и орет: - Стойте! Постойте ж, ради Христа! Ой, постойте ж, голубчики! Сорока в недоумении натягивает вожжи, одна из балерин подхватывается с сиденья. - От было забыл, прости, царица небесная! Дайте ось спицы посчитаю... Он наклоняется над колесом, рыдания из фаэтона сильнее, и к ним присоединяется приятное контральто: - Ну успокойся же, успокойся... Карабанов отталкивает Козыря от колеса: - Иди ты, дед, к... Но сам Карабанов не выдерживает, фыркает и опрокидывается в лес. Я тоже выхожу из себя: - Трогай, Сорока, довольно волынить! Нанялись, что ли?! Сорока лупит с размаху Коршуна. Колонисты заливаются откровенным мехом, под кустом стонет Карабанов, даже Антон хохочет: - Вот будет потеха, если ещё и бандиты остановят! Тогда обязательно опоздают на вечер. Козырь растерянно стоит в толпе и никак не может понять, какие важные обстоятельства могли помешать посчитать спицы.
За разными заботами мы и не заметили, как прошло полтора месяца. Завхоз РКИ приехал к нам минута в минуту. - Ну, как наши лошади? - Живут. - Когда вы их пришлете? Антон побледнел: - Как это - "пришлете"? Ого, а кто будет работать? - Договор, товарищи, - сказал завхоз черствым голосом, - договор. А пшеницу когда можно получить? - Что вы! Надо же собрать да обмолотиться, пшеница ещё в поле. - А колеса? - Да, понимаете, наш колесник спицы не посчитал, не знает, на сколько спиц делать колеса. И размеры ж... Завхоз чувствовал себя большим начальством в колонии. Как же, завхоз РКИ! - Придется платить неустойку по договору. И с сегодняшнего дня, знайте же, десять фунтов в день, десять фунтов пшеницы. Как хотите. Завхоз уехал. Братченко со злобой проводил его беговые дрожки и сказал коротко: - Сволочь! Мы были очень расстроены. Лошади до зарезу нужны, но не отдавать же ему весь урожай! Калина Иванович ворчал: - Я им не отдам пшеницу, этим паразитам; пятнадцать пудов в месяц, а теперь ещё по десять фунтов. Они там пишут все по теории, а мы, значит, хлеб робым. А потом им и хлеб отдай, и лошадей отдай. Где хочешь бери, а пшеницы я не дам! Ребята отрицательно относились к договору: - Если им пшеницу отдавать, так пусть она лучше на корне посохнет. Або нехай забирают пшеницу, а лошадей нам оставят. Братченко решил вопрос более примирительно: - Вы можете и пшеницу отдавать, и жито, и картошку, а лошадей я не отдам. Хоть ругайтесь, хоть не ругайтесь, а лошадей они не увидят. Наступил июль. На лугу ребята косили сено, и Калина Иванович расстраивался: - Плохо косят хлопцы, не умеют. Так это ж сено, а как же с житом будет, прямо не знаю. Жита ж семь десятин, да пшеницы восемь десятин, да яровая, да овес. Что ты его будешь делать? Надо непременно жатку покупать. - Что ты, Калина Иванович? За какие деньги купишь жатку? - Хоть лобогрейку. Стоила раньше полтораста рублей або двести. - Видишь, через два дня, никак не позже, убирать. Готовились косить жито косами. Жатву решили открыть торжественно, праздником первого снопа. В нашей колонии на теплом песке жито поспевало раньше, и это было удобно для устройства праздника, к которому мы готовились как к очень большему торжеству. Было приглашено много гостей, варили хороший обед, выработали красивый и значительный ритуал торжественного начала жатвы. Уже украсили арками и флагами поле, уже пошили хлопцам свежие костюмы, но Калина Иванович был сам не свой.
|