ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 2 страница
- Голубчик, Антон Семенович! Она утащила меня в сторону и страстно зашептала: - Послушайте, какой ужас! Подумайте, как же так можно? Ведь это женщина, прекрасная женщина... Ну да не потому, что прекрасная... но так же нельзя!.. - Мария Кондратьевна, чего вы хотите? - Как чего? Не прикидывайтесь, пожайлуста, хищник! - Ну, смотри ты!.. - Да, хищник! Все свои выгоды, все расчеты, да? Это для вас невыгодно, да? С этой пускай стрелки возятся, да? - Послушайте, но ведь она проститутка... В коллективе мальчиков? - Оставьте ваши рассуждения, несчастный... педагог! Я побледнел от оскорбления и сказал свирепо: - Хорошо, она сейчас поедет со мной в колонию! Мария Кондратьевна ухватила меня за плечи: - Миленький Макаренко, родненький, спасибо, спасибо!.. Она бросилась к девушке, взяла ее за плечи и зашептала что-то секретное. Стрелок сердито крикнул на публику: - Вы чего рты пораззявили? Что вам тут, кинотеатр? Расходитесь по своим делам!.. Потом стрелок плюнул, передернул плечами и ушел. Мария Кондратьевна подвела ко мне девушку, до сих пор ещё улыбающуюся. - Рекомендую: Вера Березовская. Она согласна ехать в колонию... Вера, это ваш заведующий, - смотрите, он очень добрый человек, и вам будет хорошо. Вера и мне улыбнулась: - Поеду... что ж... Мы распростились с Марией Кондратьевной и уселись в сани. - Ты замерзнешь, - сказал я и достал из-под сиденья попону. Вера закуталась в попону и спросила весело: - А что я буду там делать, в колонии? - Будешь учиться и работать. Вера долго молчала, а потом сказала капризным "бабским" голосом: - Ой, господи!.. Не буду я учиться, и ничего вы не выдумывайте... Надвинулась облачная, темная, тревожная ночь. Мы ехали уже полевой дорогой, широко размахиваясь на раскатах. Я тихо сказал Вере, чтобы не слышал Сорока на облучке: - У нас все ребята и девчата учатся, и ты будешь. Ты будешь хорошо учиться. И настанет для тебя хорошая жизнь. Она тесно прислонилась ко мне и сказала громко: - Хорошая жизнь... Ой, темно как!.. И страшно... Куда вы меня везете? - Молчи. Она замолчала. Мы вьехали в рощу. Сорока кого-то ругал вполголоса, - наверное, того, кто выдумал ночь и тесную лесную дорогу. Вера зашептала: - Я вам что-то скажу... Знаете что? - Говори. - Знаете что?.. Я беременна... Через несколько минут я спросил: - Это ты все выдумала? - Да нет... Зачем я буду выдумывать?.. Честное слово, правда. Вдали заблестели огни колонии. Мы опять заговорили шепотом. Я сказал Вере: - Аборт сделаем. Сколько месяцев? - Два. - Сделаем. - Засмеют. - Кто? - Ваши... ребята... - Никто не узнает. - Узнают... - Нет. Я буду знать и ты. И больше никто. Вера развязно засмеялась: - Да... Рассказывайте! Я замолчал. Взбираясь на колонийскую гору, поехали шагом. Сорока слез с саней, шел рядом с лошадиной мордой и насвистывал "Кирпичики". Вера вдруг склонилась на мои колени и горько заплакала. - Чего это она? - спросил Сорока. - Горе у нее, - ответил я. - Наверное, родственники есть, - догадался Сорока. - Это нет хуже, когда есть родственники! Он взобрался на облучок, замахнулся кнутом: - Рысью, товарищ Мэри, рысью! Так! Мы вьехали во двор колонии. Через три дня возвратилась из Харькова Мария Кондратьевна. Я ничего не сказал ей о трагедии Веры. А ещё через неделю мы обьявили в колонии, что Веру нужно отправить в больницу, у нее плохо с почками. Из больницы она вернулась печально-покорная и спросила у меня тихонько: - Что мне теперь делать? Я подумал и ответил скромно: - Теперь будем понемножку жить. По ее растерянно-легкому взгляду я понял, что жить для нее самая трудная и непонятная штука. Разумеется, Вера Березовская едет с нами в Куряж. Выходит так, что едут все, едут и те двадцать новеньких, которых мне подкинул Наркомпрос в последние дни, подкинул в полном безразличии к моим стратегическим планам. Как было бы хорошо, если бы со мной шли на Куряж только испытанные старые одиннадцать горьковских отрядов. Отряды эти с боем прошли нашу шестилетнюю историю. У них было много общих мыслей, традиций, опыта, идеалов, обычаев. С ними как будто можно не бояться. Как было бы хорошо, если бы не было этих новичков, которые хотя и растворились как будто в отрядах, но я встречаю их на каждом шагу и всегда смущаюсь: они и ходят, и говорят, и смотрят не так, у них ещё "третьесортные", плохие лица. Ничего, мои одиннадцать отрядов имеют вид металлический. Но какая будет катастрофа, если эти одиннадцать маленьких отрядов погибнут в куряже! Накануне отьезда передового сводного у меня на душе было тоскливо и неразборчиво. А вечерним поездом приехала Джуринская, заперлась со мной в кабинете и сказала: - Антон Семенович, я боюсь. ещё не поздно, можно отказаться. - Что случилось, Любовь Савельевна? - Я вчера была в Куряже. Ужас! Я не могу выносить таких впечатлений. Вы знаете, я была в тюрьме, на фронте - я никогда так не страдала, как сейчас. - Да зачем вы так?.. - Я не знаю, не умею рассказывать, что ли. Но вы понимаете: три сотни совершенно отупевших, развращенных, озлобленных мальчиков... это, знаете, какой-то животный, биологический развал... даже не анархия... И эти нищета, вонь, вши!.. Не нужно вам ехать, это мы очень глупо придумали. - Но позвольте! Если Куряж производит на вас такое гнетущее впечатление, тем более нужно что-то делать. Любовь Савельевна тяжело вздохнула: - Ах, долго говорить придется. Конечно, нужно делать, это наша обязанность, но нельзя приносить в жертву ваш коллектив. Вы ему цены не знаете, Антон Семенович. Его нужно беречь, развивать, холить, нельзя швыряться им по первой прихоти. - Чьей прихоти? - Не знаю чьей, - устало сказала Любовь Савельевна, - я о вас говорю: у вас совершенно особая позиция. Но вот что я вам хочу сказать: у вас гораздо больше врагов, чем вы думаете. - Ну, так что? - Есть люди, которые будут довольны, если в Куряже вы оскандалитесь. - Знаю. - Вот! Давайте действовать серьезно! Давайте откажемся. Это ещё не трудно сделать. Я мог только улыбнуться на предложение Джуринской: - Вы наш друг. Ваше внимание и любовь к нам дороже всякого золота. Но... простите меня: сейчас вы стоите на старой педагогической плоскости. - Не понимаю. - Борьба с Куряжем нужна не только для куряжан о моих врагов, она нужна и для нас, для каждого колониста. Эта борьба имеет реальное значение. Пройдитесь между колонистами, и вы увидите, что отступление уже невозможно. На другое утро передовой сводный выехал в Харьков. В одном вагоне с нами ехала и Любовь Савельевна.
2. Передовой сводный Во главе передового сводного шел Волохов. Волохов очень скуп на слова, жесты и мимику, но он умеет хорошо выражать свое отношение к событиям или человеку, и отношение его всегда полно несколько ленивой иронии и безмятежной уверенности в себе. Эти качества в примитивных формах присутствуют у каждого хорошего хулигана, но, отграненные коллективом, они сообщают личности благородный сдержанный блеск и глубокую игру спокойной, непобедимой силы. В борьбе нужны такие командиры, ибо они обладают абсолютной смелостью и абсолютно доброкачественными тормозами#1. Меня больше всего успокаивало то обстоятельство, что о Куряже и куряжанах Волохов даже не думал. Иногда, вызываемый неугомонной болтовней хлопцев, Волохов дарил неохотно и свою реплику: - Да бросьте о куряжанах этих! Увидите: из такого теста, как и все. Это, однако, не мешало Волохову к составу передового сводного отнестись с чрезвычайной внимательностью#2. Он аккуратно, молчаливо обсасывал каждую кандидатуру и решал коротко: - Не надо!.. Легкого веса!#3 Передовой сводной был составлен очень остроумно. Будучи сплошь комсомольским, он в то же время обьединял в себе представителей всех главных идей и специальных навыков в колонии. В передовой сводный входили: 1. Витька Богоявленский, которому совет командиров, не желая выступать на фронте с такой богопротивной фамилией, переменил её на новую, совершенно невиданного шика: Горьковский. Горьковский был худ, некрасив и умен, как фокстерьер. Он был прекрасно дисциплинирован, всегда готов к действию и обо всем имел собственное мнение, а о людях судил быстро и определенно. Главным талантом Горьковского было видеть каждого хлопца насквозь и безошибочно оценивать его настоящую сущность. Вместе с тем Витька никогда не распылялся, и его представление об отдельных людях немедленно им синтезировалось в коллективные образы, в знанаие групп, линий, различий и типических явлений. 2. Митька Жевелий - старый наш знакомый, самый удачный и красивый выразитель истинного горьковского духа. Митька счастливо вырос и сделался чудесно стройным юношей с хорошо посаженной, ладной головой, с живым черно-брильянтовым взглядом несколько косо разрезанных глаз. В колонии всегда было много пацанов, которые старались подражать Митьке и в манере энергично высказываться с неожиданным коротким жестом, и в чистоте и прилаженности костюма, и в походке, и даже в убежденном, веселом и добродушном патриотизме горьковца. В нашем перезде в Куряж Митька видел важное дело большого политического значения, был уверен, что мы нашли правильные формы "организации пацанов" и для пользы пролетарской республики должны распостранять нашу находку#4. 3. Михайло Овчаренко - довольно глуповатый парень, но прекрасный работник, весьма экспансивно настроенный по отношению к колонии и её интересам. Миша имел очень запутанную биографию, в которой сам разбирался с большим трудом. Перебывал он почти во всех городах Союза, но из этих городов не вынес никаких знаний и никакого развития. Он с первого дня влюбился в колонию, и за ним почти не водилось проступков. У Миши было много всякого умения, но ни в одной области он не приобрел квалификации, так как не выносил оседлости ни у одного станка, ни ан одном рабочем месте. Зато у него были неоспоримые хозяйственные таланты, способность наладить работу отряда, укладку, перевозку всегда быстро и удачно, пересыпая работу хозяйственным ворчанием и нравоучениями, только потому неутомительными, что от них всегда шел приятный запах Мишиной благонамеренной глупости и неиссякаемой доброты. Миша Овчаренко был сильнее всех в колонии, сильнее даже Силантия Отченаша, и, кажется, Волохов, выбирая Мишу а отряд, имел в виду главным образом это качество. 4. Денис Кудлатый - самая сильная фигура в колонии эпохи наступления на Куряж. Многие колонисты покрывались холодным потом, когда Денис брал слово на общем собрании и упоминал их фамилии. Он умел замечательно сочно и основательно смешать с грязью и человека и самым убедительным образом потребовать его удаления из колонии. Страшнее всего быто то, что Денис был действительно умен и его аргументация была часто солидно-убийственна. К колонии он относился с глубокой и серьезной уверенностью в том, что колония вещь полезная, крепко сбитая и налаженная. В его представлении она, вероятно, напоминала хорошо смазанный, исправный, хозяйский воз, на котором можно спокойно и не спеша проехать тысячу верст, потом с полчаса походить вокруг него с молотком и мазницей - и снова проехать тысячу верст. По внешнему виду Кудлатый напоминал классического кулака и в нашем театре играл только кулацкие роли, а тем не менее он был первым организатором нашего комсомола и наиболее активным его работником. По-горьковски он был немногословен, относясь к ораторам с молчаливым осуждением, а длинные речи выслушивал с физическим страданием. 5. Евгеньева командир выбрал в качестве необходимой блатной приманки. Евгеньев был хорошим комсомольцем и веселым, крепким товарищем, но в его языке и в ухватках ещё живы были воспоминания о бурных временах улицы и реформаториума, а так как он был хороший артист, то ему ничего не стоило поговорить с человеком на его родном диалекте, если это нужно. 6. Жорка Волков, правая комсомольская рука Коваля, выступал в нашем сводном в роли политкома и творца новой конституции. Жорка был природный политический деятель: страстный, уверенный, настойчивый. Отправляя его, Коваль говорил: - Жорка их там подергает, сволочей, за политические нервы. А то они думают, черт бы их побрал, что они живут в эпоху империализма. Ну а если до кулаков дойдет, Жорка тоже сзади стоять не будет. 7 и 8. Тоська Соловьев и Ванька Шелапутин - представители младшего поколения. Впрочем, они носили оба красивые волнистые "политики", только Тоська блондин, а Ванька темно-русый. У Тоськи хорошенькая юношеская свежая морда, а у Ваньки курносое ехидно-оживленное лицо. Наконец девятым номером шел колонист... Костя Ветковский. Возвращение его в колонию произошло самым быстрым, прозаическим и деловым образом. За три дня до нашего отьезда Костя пришел в колонию - худой, синий и смущенный. Его встретили сдержанно, только Лапоть сказал: - Ну, как там "пронеси господи" поживает? Костя с достоинством улыбнулся: - Ну ее к черту! Я там и не был. - Вот жаль, - сказал Лапоть, - даром стоит, проклятая! Волохов прищурился на Костю по-приятельски. - Значит, ты налопался разных интересных вещей по самое горло? Костя отвечал, не краснея: - Налопался. - Ну а что будет у тебя на сладкое: Костя громко рассмеялся: - А вот видишь, буду ожидать совета командиров. Они мастера и на сладкое, и на горькое... - Сейчас нам некогда возиться с твоими меню, - сурово произнес Волохов. - А я вот что скажу: у Алешки Волкова нога растерта, поедешь ты вместо Алешки. Лапоть, как ты думаешь? - Я думаю: соответствует. - А совет? - спросил Костя. - Мы сейчас на военном положении, можно без совета. Так неожиданно для себя и для нас, без процедур и психологии, Костя попал в передовой сводный. На другой день он ходил уже в колонийском костюме. С нами ехал ещё Иван Денисович Киргизов, новый воспитатель, которого я нарочно сманил с педагогического подвижничества в Пироговке на место уходящего Ивана Ивановича. Непосвященному наблюдателю Иван Денисович казался обыкновенным сельским учителем, а на самом деле Иван Денисович есть тот самый положительный герой, которого так тщательно и давно разыскивает русская литература. Ивану Денисовичу тридцать лет, он добр, умен, спокоен и в особенности работоспособен - последним качеством герои русской литературы, и отрицательные и положительные, как известно, похвастаться не могут. Иван Денисович все умеет делать и всегда что-нибудь делает, но издали всегда кажется, что ему можно ещё что-нибудь поручить. Вы подходите ближе и начинаете различать, что прибавить ничего нельзя, но ваш язык, уже наладившийся на известный манер, быстро перестроиться не умеет, и вы выговариваете, немного все же краснея и заикаясь: - Иван Денисович, надо... там... упаковать физический кабинет... Иван Денисович поднимается от какого-нибудь ящика или тетради и улыбается: - Кабинет? Ага... добре! Ось возьму хлопцив, тай запакуем... Вы стыдливо отходите прочь, а Иван Денисович уже забыл о вашем изуверстве, и ласково говорит кому-то: - Пиды, голубе, поклычь там хлопцив... В Харьков мы приехали утром. На вокзале встретил нас сияющий в унисон майскому утру и нашему боевому настроению инспектор наробраза Юрьев. Он хлопал нас по плечам и приговаривал: - Вот какие горьковцы!.. Здорово, здорово!.. И Любовь Савельевна здесь? Здорово! Так знаете что? У меня машина, заедем за Халабудой, и прямо в Куряж. Любовь Савельевна, вы тоже поедете? Здорово! А ребята пускай дачным поездом до Рыжова. А от Рыжова близко - два километра... там лугом можно пройти. А вот только... надо же вас накормить, а? Или в Куряже накормят, как вы думаете? Хлопцы выжидательно посматривали на меня и иронически на Юрьева. Их боевые щупальцы были наэлектризованы до высшей степени и жадно ощупывали первый харьковский предмет - Юрьева. Я сказал: - Видите ли, наш передовой сводный является, так сказать, первым эшелоном горьковцев. Раз мы приедем, пускай и они приедут. Кажется, можно нанять две машины? Юрьев подпрыгнул от восхищения: - Здорово, честное слово! Как это у них... все как-то... по-своему. Ах, какая прелесть! И знаете что? Я нанимаю за счет наробраза! И знаете что? Я поеду с ними... с "хлопцами"...
- Поедем, - показал зубы Волохов. - Зам-мечательно, зам-мечательно!.. Значит, идём... идем нанимать машины! Волохов приказал: - Ступай, Тоська. Тоська салютнул, пискнул "есть". Юрьев влепился в Тоську восторженным взглядом, потирал руки, танцевал на месте: - Ну, что ты скажешь, ну, что ты скажешь!.. Он побежал на площаь, оглядываясь на Тоську, который, конечно, не мог быстро забыть о своей солидности члена передового сводного и прыгать по вокзалу. Хлопцы переглянулись. Горьковский спросил тихо: - Кто такой... этот чудак? Через час три наших авто влетели на куряжскую гору и остановились возле ободранного бока собора. Несколько нестриженных, грязных фигур лениво двинулись к машине, волоча по земле длинные истоптанные штанины и без особенного любопытства поглядывая на горьковцев, стройных, как пажи, и строгих, как следователи. Два воспитателя подошли к нам и, еле скрывая неприязнь, переглянулись между собой: - Где мы их поместим? Вам можно можно поставить кровать в учительской, а ребята могут расположиться в спальнях. - Это неважно. Где-нибудь поместимся. Где заведующий? Заведующий в городе. Но находится некто в светло-серых штанах, украшенных круглыми масляными пятнами, который с некоторым трудом и воспоминаниями о неправильной очереди соглашается все же обьявить себя дежурным и показать нам колонию. Мне смотреть нечего, Юрьев тоже мало интересуется зрительными впечатлениями, Джуринская грустно молчит, а хлопцы, не ожидая официального чичероне, сами побежали осматривать богатства колонии; за ними не спеша поплелся Иван Денисович. Халабуда затыкал палкой в различные точки небосклона, вспоминая отдельные детали собственной организационной деятельности, перечисляя элементы недвижимого куряжского богатства и приводя все это к одному знаменателю - житу. Хлопцы прибежали обратно, с лицами, перекошенными от удивления. Кудлатый смотрит на меня с таким выражением, как будто хочет сказать: "Как это вы могли, Антон Семенович, влопаться в такую глупую историю?" У Митьки Жевелия зло поблескивают глаза, руки в карманах, вокруг себя он оглядывается через плечо, и это презрительное движение хорошо различает Джуринская: - Что, мальчики, плохо здесь? Митька ничего не отвечает. Волохов вдруг смеется: - Я думаю, без мордобоя здесь не обойдется. - Как это? - бледнеет Любовь Савельевна. - Придется брать за жабры эту братву, - поясняет Волохов и вдруг берет двумя пальцами за воротник и подводит ближе к Джуринской черненького худого замухрышку в длинном "клифте", но босого и без шапки. - Посмотрите на его уши. Замухрышка покорно поворачивается. Его уши действительно примечательны. Это ничего, что они черные, ничего, что грязь в них успела отлакироваться в разных жизненных трениях, но уши эти ещё раскрашены буйными налетами кровоточащих болячек, заживающих корок и сыпи. - Почему у тебя такие уши? - спрашивает Джуринская. Замухрышка улыбается застенчиво, почесывает ногу о ногу, а ноги у него такие же стильные. - Короста, - говорит замухрышка хрипло. - Сколько тебе дней до смерти осталось? - спрашивает Тоська. - Чего до смерти! Ху, у нас таких сколько, а никто ещё не умер! Колонистов почему-то не видно. В засоренном клубе, на заплеванных лестницах, по забросанным экскрементами дорожкам бродит несколько скучных фигур. В развороченных, зловонных спальнях, куда даже солнцу не удается пробиться сквозь засиженные мухами окна, тоже никого нет. - Где же колонисты? - спрашиваю я дежурного. Дежурный гордо отворачивается и говорит сквозь зубы: - Вопрос этот лишний. Рядом с нами ходит, не отставая, круглолицый мальчик лет пятнадцати. Я его спрашиваю: - Ну, как живете, ребята? Он поднимает ко мне умную мордочку, неумытую, как и все мордочки в Куряже: - Живем? Какая там жизнь? А вот, говорят, скоро будет лучше, правда? - Кто говорит? - Хлопцы говорят, что скоро будет иначе, только, говорят, чуть что, лозинами будут бить? - Бить? За что? - Воров бить. Тут воров много. - Скажи, почему ты не умываешься? - Так нечем! Воды нету! Электростанция испорчена и воды не качает. И полотенцев нету, и мыла... - Разве вам не дают? - Давали раньше... Так покрали все. У нас все крадут. А теперь уже и в кладовой нету. - Почему? - Ночью кладовку всю разобрали. Замки сломали и взяли все. Заведующий хотел стрелять... - Ну? - Ничего... не стрелял. Он говорит: буду стрелять! А хлопцы сказали: стреляй! Ну а он не стрелял, а только послел за милицией... - И что же милиция? - Не знаю. - И ты взял что-нибудь в кладовой? - Нет, я не взял. Я хотел взять штаны, а там были большие, а я когда пришел, так и взял только два ключа, там на полу валялись. - Давно это было? - Зимой было. - Так... Как же твоя фамилия? - Маликов Петр. Мы направились к школе. Юрьев молча слушает наш разговор. Отставая от нас, сзади идет Халабуда, и его уже окружили горьковцы: у них удивительный нюх на занятных людей. Халабуда задирает рыжебородое лицо и рассказывает хлопцам о хорошем урожае. За ним тащится и царапает землю толстая суковатая палка. Наконец заходим в школу. Это бывшая монастырская гостиница, перестроенная помдетом. Единственное здание в колонии, где нет спален: длиннющий коридор и по бокам его длинные узкие классы. Почему здесь школа? Эти комнаты годятся только для спален. Один из классов, весь заклеенный плакатами и плохими детскими рисунками, нам представляют как пионерский уголок. Видимо, он содержится специально для ревизионных комиссий и политического приличия: нам пришлось подождать не менее получаса, пока нашелся ключ и открыли пионерский уголок. Мы присели на скамье отдохнуть. Мои ребята притихли. Витька осторожно из-за моего плеча шепчет: - Антон Семенович, надо спать в этой комнате. Всем вместе. Только кроватей не берите. Там, вы знаете, вшей... алла! Через Витькины колени наклоняется ко мне Жевелий: - А хлопцы тут есть ничего. Только воспитателей своих, ну, и не любят же! А работать они так не будут... - А как? - Так не будут, чтобы без скандала. Начинается разговор о порядке сдачи. Из города прикатил на извозчике заведующий. Я смотрю на его тупое бесцветное лицо и думаю: собственно говоря, его даже и под суд нельзя отдавать. Кто посадил на святое место заведующего это жалкое существо? Заведующий берет воинственный тон и доказывает, что колонию нужно сдавать как можно скорее, что он вообще ни за что не отвечает. Юрьев спрашивает: - Как это вы ни за что не отвечаете? - Да так, воспитанники очень плохо настроены. Могут быть всякие эксцессы. У них ведь и оружие есть. - А почему же они настроены плохо? Не вы ли их так настроили? - Мне нужно настраивать? Они и так понимают, чем тут пахнет. Вы думаете, они не знают? Они все знают! - Что именно знают? - Они знают, что их ждет, - говорит выразительно заведующий и ещё выразительнее отворачивается к окну, показывая этим, что даже наш вид ничего хорошего не обещает для воспитанников. Витька шепчет мне на ухо: - Вот гад, вот гад!.. - Молчи, Витька! - говорю я. - Какие бы здесь эксцессы не произошли, отвечать за них все равно будете вы, независимо от того, произойдут ли они до сдачи или после сдачи. Впрочем, я тоже прошу о возможно скорейшем окончании всех формальностей. Мы решаем, что сдача должна произойти завтра, в два часа дня. Весь персонал - одних воспитателей сорок человек - обьявляется уволенным и в течение трех дней должен освободить квартиры. Для передачи инвентаря назначается дополнительный срок в пять дней. - А когда прибудет ваш завхоз? - У нас нет завхоза. Выделим для приемки одного из наших воспитанников. - Я воспитаннику не буду сдавать, - начинает топорщить заведующий. Меня начинает злить вся эта концентрация глупости. Собственно говоря, что он будет сдавать? - Знаете что, - говорю я, - для меня, пожалуй, безразлично, будет ли какой-нибудь акт или не будет. Для меня важно, чтобы через три дня из вас здесь не осталось ни одного человека. - Ага, это значит, чтобы мы не мешали? - Вот именно. Заведующий оскорбленно вскакивает, оскорбленно спешит к дверям. За ним спешит дежурный. Заведующий в дверях выпаливает: - Мы мешать не будем, но вам другие помешают! Хлопцы хохочут, Джуринская вздыхает, Юрьев что-то смущенно наблюдает на подоконнике, один Халабуда невозмутимо рассматривает плакаты на стене. - Ну, что же, пожалуй, поедем, - говорит Юрьев. - Завтра мы приедем, Любовь Савельевна. Джуринская грустно смотрит на меня. - Не приезжайте, - прошу я. - А как же? - Чего вам приезжать? Мне вы ничем не поможете, а время будем убивать на разные разговоры. Юрьев прощается несколько обиженный. Любовь Савельевна крепко жмёт руку мне и хлопцам и спрашивает: - Не боитесь? Нет? Они уезжают в город. Мы выходим во двор. Очевидно, раздают обед, потому что от кухни к спальням несут в кастрюлях борщ. Костя Ветковский дергает меня за рукав и хохочет: Митька и Витька остановили двух ребят, несущих кастрюлю. - Разве ж так можно делать? - укоряет Митька. - Ну что это за люди! Чи ты не понимаешь, чи ты людоед какой?.. Я не сразу соображаю, в чем дело. Костя двумя пальцами поднимает за рукав одного из куряжских хлебодаров. У него под другой рукой хлеб, корка которого ободрана наполовину. Костя потрясает рукавом смущенного парня: весь рукав в борще, с него течет, он до самого плеча обложен кусочками капусты и бурака. - А вот! - Костя умирает со смеху. Мы тоже не можем удержаться: в кулаке зажат кусок мяса. - А другой? - Тоже! - заливается Митька. - Это они из борща мясо вылавливают... пока донесут... Как же тебе не стыдно, идиот, рукав закатал бы! - Ой, трудно здесь будет, Антон Семенович! - говорит Костя. Ребята мои куда-то расползаются. Ласковый майский день наклонился над монастырской горой, но гора не отвечает ему ответной теплой улыбкой. В моем представлении мир разделяется горизонтальной прозрачной плоскостью на две части: вверху пропитанное голубым блеском небо, вкусный воздух, солнце, полеты птиц и гребешки высоких покойных тучек. К краям неба, спустившимся к земле, привешены далекие группы хат, уютные рощицы и уходящая куда-то веселая змейка речки. Черные,зеленые и рыжие нивы, как перед праздником, аккуратно разложены под солнцем. Хорошо все это или плохо, кто его знает, но на это приятно смотреть, это кажется простым и милым, хочется сделаться частью ясного майского дня. А под моими ногами загаженная почва Куряжа, старые стены, пропитанные запахом пота, ладана и клопов, вековые прегрешения попов и кровоточащая грязь беспризорщины. Нет, это конечно, не мир, это что-то иное, это как будто выдумано! Я брожу по колонии, ко мне никто не подходит, но колонистов как будто становится больше. Они наблюдают за мной издали. Я захожу в спальни. Их очень много, я не в состоянии представить себе, где, наконец, нет спален, сколько десятков домов, флигелей набито спальнями. В спальнях сейчас много колонистов. Они сидят на скомканных грудах тряпья или на голых досках и железных полосках кроватей. Сидят, заложивши руки между изодранных колен, и переваривают пищу. Кое-кто истребляет вшей, по углам группы картежников, по другим - доедают холодный борщ из закопченных кастрюль. На меня не обращают никакого внимания, я не существую в этом мире. В одной из спален я спрашиваю группу ребят, которые, к моему удивлению, рассматривают картинки в старой "Ниве"#5: - Обьясните, пожайлуста, ребята, куда подевались ваши подушки? Все подымают ко мне лица. Остроносый мальчик свободно подставляет моему взгляду тонкую ироническую физиономию: - Подушки? Вы будете товарищ Макаренко? Да? Антон Семенович? - Да. - Это вы здесь ходите, смотрю. - Завтра с двух часов... - Да, с двух часов, - перебиваю я, - а все-таки ты не ответил на мой вопрос: где ваши подушки? - Давайте мы вам расскажем, хорошо? Он мило кивает головой и освобождает место на заплатанном грязном матраце. Я усапживаюсь. - Как тебя зовут? - спрашиваю я. - Ваня Зайченко. - Тыт грамотный? - Я был в четвертой группе в прошлом году, а в эту зиму... да вы, наверное, знаете... у нас занятий не было... - Ну, хорошо... Так где подушки и простыни? Ваня с разгоревшимся юмором в серых глазах быстро оглядывает товарищей и пересаживается на стол. Его лохматый рыжий ботинкок упирается в мое колено. Товарищи тесно усаживаются на кровати. Среди них я вдруг узнаю круглолицого Маликова.
|