Tour de Force. С возвращением г-на Гурджиева из Нью-Йорка в Приорэ снова началась регулярная работа
С возвращением г-на Гурджиева из Нью-Йорка в Приорэ снова началась регулярная работа. Было необходимо разрешить несколько проблем по будущему оборудованию Института, поскольку в результате поездки в Америку около восьмидесяти человек попросили разрешения приехать в Приорэ в начале лета. В то же время г-н Гурджиев снова возобновил свою привычку, установленную более года тому назад, — раз в неделю уезжать в Париж на автомобиле на вечер и оставаться на ночь в своей квартире в доме № 9 на улице Коменданта Маршана. На следующее утро моя жена обычно встречала его в Кафе де ла Пэ («Кафе Мира»), консультировалась с ним относительно своих секретарских обязанностей, в которые также входила функция переводчика во время его контактов с новыми людьми, приходившими на беседу с ним, разбор его корреспонденции и — часто — доставка полученных по почте чеков в банк. Какова бы ни была его утренняя программа, в три часа дня г-н Гурджиев покидал Париж и уезжал в Приорэ, неизменно забирая с собой мою жену. Хотя в течение этих поездок он обычно молчал, но бывали случаи, когда она могла с ним говорить и он давал ей директивы для работы в Приорэ или указания для работы над собой. Моей жене пришлось иметь дело с фирмами оптовой продажи, для того чтобы по более низким ценам получить новое оборудование для комнат, прачечной и кухни. И поскольку г-н Гурджиев хотел в конце июня поменять свою квартиру, ей пришлось подыскать ему новую. Именно в этот период г-н Гурджиев сказал ей, что подписывание чеков является для него лишним неудобством, потому что иногда отрывает его от бесед с людьми. Поэтому он положил все деньги Приорэ в банк на ее имя. Это сильно обеспокоило ее, и она попросила директора банка, с которым была знакома, принять письмо, в котором она указывала, что деньги, положенные на ее имя, в действительности принадлежат г-ну Гурджиеву. Конечно, она сделала это, не сообщив ему. Денежный вопрос всегда был для нее большой проблемой. Когда поступали чеки, ей приходилось оплачивать многие накопившиеся счета. Надо было также подумать о налогах, страховании и о закладной. Она знала, что иногда г-н Гурджиев ожидает, чтобы она принесла ему часть этих денег, но часто после того, как она расплачивалась с неизбежными счетами, от поступившей суммы ничего уже не оставалось... Я помню, как однажды г-н Гурджиев планировал совершить одну поездку, как только поступят деньги. Деньги пришли, но после того как она расплатилась со счетами, осталась лишь сотня франков. А что можно было предпринять с сотней франков?.. В большинстве случаев, как правило, г-н Гурджиев принимал это с безразличием и совершенно не раздражался. Но иногда он притворялся, делая вид, что он осуждает ее за то, что она оплачивает счета, вместо того чтобы подумать о том, что он нуждается в деньгах... Но у нее всегда было такое чувство, что ей лучше сначала расплатиться с долгами Приорэ и только потом распорядиться оставшимися деньгами. Для нее это всегда было трудной проблемой. Пятого июля 1924 года г-на Гурджиева, как всегда, ожидали в Приорэ к пяти часам. Я ждал его потому, что он собирался после своего возвращения из Парижа поработать со мной над музыкой. Вместо этого приехал полицейский и сообщил мне, что г-н Гурджиев попал в автомобильную аварию и что карета скорой помощи увезла его в бессознательном состоянии в больницу в Фонтенбло. Я немедленно отправился туда с доктором С. и пробыл там до следующего утра, когда мы привезли г-на Гурджиева, находящегося по-прежнему в бессознательном состоянии, домой. То, что произошло утром этого дня в Париже, опишет моя жена своими словами: Пятого июля, вместо того чтобы отправиться в Кафе де ла Пэ, я пошла в новую квартиру на бульваре Перейр, так как г-н Гурджиев планировал выехать за город, чтобы осмотреть особое оборудование, которое я уже выбрала и заказала. К моему изумлению, он не был готов, и когда я напомнила ему, что нам надо немедленно приступать к делу, он велел мне отложить все это до следующего дня. Это меня удивило еще больше, потому что я знала, насколько он был внимателен к людям, стоящим вне Работы. Я сказала ему, что все уже готово, что нас ждут и что администратор фирмы будет раздражен, но он был совершенно тверд в своем решении и велел мне позвонить по телефону, что мы приедем завтра. Затем г-н Гурджиев велел мне немедленно написать моим родителям в Петроград и настоятельно просить их все продать и приехать в Приорэ, потому что вскоре в Петрограде начнется серьезный голод. После этого мы отправились в его гараж, и он попросил меня, поскольку еще не говорил бегло по-французски, сказать механику, чтобы тот тщательно проверил его «Ситроен», особенно рулевое колесо. (Именно рулевое колесо и было сломано, что, вероятно, и явилось причиной аварии, насколько мы могли потом установить.) Он сказал мне, что позавтракает в Армянском ресторане, после чего сядет в автомобиль и непосредственно поедет в Приорэ. Я должна была вернуться в его новую квартиру и составить опись, а затем поехать пятичасовым поездом в Приорэ одна. Поскольку я всегда уезжала вместе с ним, я снова была несколько изумлена и, конечно, огорчена, думая, как эгоистично с его стороны заставить меня ехать поездом в такой жаркий день. Я вернулась в квартиру, чтобы выполнить свои обязанности. Примерно около трех часов я позвонила по телефону в гараж, чтобы узнать, не находится ли еще там автомобиль г-на Гурджиева, потому что у меня было несколько пакетов и их нужно было положить в машину. Мне сообщили, что он только что выехал. Чувствуя себя уставшей, я села в кресло перед окном на первом этаже и заснула. Затем я услышала голос г-на Гурджиева, зовущий меня: «Ольга Аркадьевна!» Я вскочила. Я подбежала к окну, думая, что он передумал и вернулся за мной, но ни г-на Гурджиева, ни его автомобиля не было. Я спросила у консьержки, не возвращался ли г-н Гурджиев. Она сказала, что не видела его, хотя сама сидела около двери в течение некоторого времени. Я посмотрела на часы: была половина пятого — как раз то время, чтобы поспеть к поезду. Когда я сошла с поезда в Фонтенбло, меня встретил один из наших людей и сообщил мне о том, что случилось. Я выбежала по ступенькам со станции на улицу, остановила проходящий грузовик и убедила шофера подвезти меня в больницу. Там я нашла г-на де Гартмана и доктора С. в комнате, где г-н Гурджиев лежал без сознания, голова и руки у него были забинтованы. Мы решили, что необходимо немедленно вызвать наших русских врачей из Парижа. Оба они были хорошо известные специалисты: один хирург, а другой врач общей практики. Я отправилась на поиски врача, который принял г-на Гурджиева в больницу, чтобы получить у него разрешение допустить к обследованию г-на Гурджиева других врачей, а также узнать о фактическом состоянии здоровья г-на Гурджиева в настоящее время. Мне с большим трудом удалось, наконец, найти его за обедом. Он сразу дал согласие на то, чтобы наши врачи осмотрели г-на Гурджиева, и сказал мне, что состояние его было крайне тяжелым и критическим: наиболее серьезной, по его мнению, была травма головы и рваные раны рук, но, насколько он мог судить, признаков переломов костей не было. Доктор Алексанский и доктор Сиротинин приехали в больницу около четырех часов утра и, осмотрев г-на Гурджиева, сказали, что его можно перевезти в Приорэ. Они подтвердили, что не было переломов костей и, по их мнению, не было признаков перелома костей черепа, хотя, по их впечатлению, сотрясение мозга было очень тяжелым; реально оценить состояние его здоровья было возможно только через несколько дней. Никаких указаний в отношении проведения какого-либо специального лечения дано не было. В своей спальне в Приорэ г-н Гурджиев оставался без сознания еще в течение пяти дней, за ним ухаживала его жена, мой муж и я. Я вспоминаю, как однажды, когда пришел врач, чтобы сделать перевязку головы, и велел мне поддержать запястье руки г-на Гурджиева, даже тогда, когда он был совсем без сознания, я почувствовала, как он с большой силой сжал мою руку. Выздоровление г-на Гурджиева после тяжелых травм, полученных им во время этого несчастного случая, было в действительности большим испытанием для всех нас. Мы продолжали чувствовать, что он мог делать все и все знать, и казалось даже смешным пытаться опекать его и говорить ему, что надо делать. И в то же время моя жена и я, а также жена г-на Гурджиева, ясно видели, что он был нездоров, что он не был таким, как прежде: что-то к нему не возвращалось. Даже его зрение было нарушено. Мы чувствовали, что нам надо его оберегать, хотя, может быть, мы поступали неправильно. Мы не знали о подлинном состоянии его здоровья. Как могли мы знать это? Но мы не могли позволить ему делать все, как здоровому человеку — например, вскоре после этого снова водить автомобиль на большой скорости — мы чувствовали себя обязанными вмешиваться. Нам приходилось поступать так, но делать это таким образом, чтобы никто не мог этого заметить и чтобы он сам не понял наших намерений, пока полностью не выздоровеет. Как только г-н Гурджиев смог встать и ходить с помощью своей жены или одного из нас, он начал просить, чтобы мы чуть ли не каждый день рубили высокие деревья и разводили в парке большой костер. Никто из наших людей не умел рубить деревья так, чтобы они падали в желаемом направлении. Для нас это было постоянным источником беспокойства. Огонь, очевидно, радовал г-на Гурджиева; мы думали, что он извлекает из него некую силу, и поэтому старались обеспечить его как можно больше огнем. Но рубить деревья было трудным делом. Вскоре г-н Гурджиев начал ходить в «Стади-Хауз» и показывать нам новые упражнения. Я ярко помню одно из них, упражнение, которое было настолько сложным и в то же время требовало такой точности выполнения, что даже здоровому человеку было бы трудно показать его нам так, как это сделал г-н Гурджиев. Мало-помалу жизнь в Приорэ восстанавливалась, но было уже и что-то новое. Г-н Гурджиев стал путешествовать по Франции и Швейцарии и всегда брал с собой несколько человек. Когда он находился в Приорэ, он много работал со мной над музыкой, но не над «Движениями». У меня было очень трудное время, настоящее испытание, в связи с этой музыкой. Г-н Гурджиев обычно насвистывал или наигрывал одним пальцем на пианино очень сложную мелодию, каковыми являются все восточные мелодии, хотя они и кажутся монотонными. Чтобы уловить эту мелодию и записать ее в европейской нотной записи, требовался своего рода подвиг, некий «tour de force», и очень часто — наверное, для того, чтобы сделать задачу для меня еще более трудной — он переигрывал ее несколько по-другому... Музыка г-на Гурджиева отличалась большим разнообразием. Наиболее глубоко трогала музыка, слышанная им в отдаленных храмах во время его путешествий по Азии, которую он теперь вспоминал. Слушание этой музыки трогало до глубины души... Здесь неожиданно записи Томаса де Гартмана прерываются. Он даже не прочел того, что написал. Это случилось так неожиданно...13 В предшествующий вечер он с необычайной силой играл свою Вторую сонату для фортепьяно, посвященную идее Петра Демьяновича Успенского относительно четвертого измерения, для группы друзей-музыкантов, не имевших возможности присутствовать на его концерте, который должен был состояться через две недели. Итак, я осталась с неоконченной рукописью, которую Томас де Гартман считал очень важной — как это видно из его «Введения». В первых четырех главах он подробно описывает тот период Работы г-на Гурджиева, живых свидетелей которого уже не осталось. Я считаю, что рукопись Томаса де Гатмана не следует оставлять неоконченной, но я могу продолжить ее, только лишь описывая свои собственные переживания. Быть беспристрастной, не слишком личной и такой искренней, насколько возможно, — очень серьезная задача для меня. Это должно стать повествованием о наших последних годах общения с г-ном Гурджиевым, воспринятым глазами одного из его учеников. Я надеюсь, что г-н Гурджиев сам поможет мне быть независимой от мнения других людей в отношении того, что я напишу. Мое почитание его самого и его Учения глубоко. Поэтому я чувствую себя вправе говорить то, что считаю верным, каким бы субъективным это ни было. О. де ГАРТМАН «Ключ от его кабинета всегда был у меня...» (продолжение книги Томаса де Гартмана, написанное Ольгой де Гартман) Хотя, если смотреть со стороны, могло казаться, что жизнь в Приорэ продолжалась так же, как и до этого несчастного случая, но она уже не была такой и являлась для нас источником больших забот и беспокойства: прежде всего, беспокоило, конечно, здоровье самого г-на Гурджиева, которое улучшалось, не так быстро, как мы на то надеялись; и затем — состояние здоровья мадам Островской. Другое очень сильное напряжение для нас лично было связано с прибытием моих родителей и моей сестры, потому что преклонный возраст моих стариков не позволял им принимать участие в нашей деятельности, и это их раздражало. Я уже упоминала раньше, что они приехали потому, что г-н Гурджиев в утро того дня, когда с ним произошел несчастный случай, настоял на том, чтобы я написала им письмо и сообщила о необходимости их немедленного приезда. У него было предчувствие того, что произойдет в Петрограде. Для них были приготовлены комнаты в «коридоре монахов» рядом с нашей комнатой, и они прожили там до 1929 года. Что для них было самым трудным и причиняло страдание, так это безжалостная манера, с которой г-н Гурджиев очень часто говорил со всеми нами, своими учениками. Мы также были возмущены этим, но мы знали, что находимся здесь в силу определенной причины, и поэтому мы принимали это. Однажды утром я увидела, как г-н Гурджиев и мой отец сидят на скамейке в саду. Я должна была задать ему один простой вопрос; в ответ он ужасно накричал на меня, и я увидела, как мой бедный отец собирается уйти. Но г-н Гурджиев тут же повернулся к нему и сказал: «Вот, видите, отец, что Вы заставляете меня делать? Вы никогда не орали на свою дочь, поэтому у нее не было этого переживания, а для людей необходимы все виды впечатлений. Итак, я вынужден теперь делать это вместо Вас...» Мой отец тут же изменил свое отношение, и я могла видеть по выражению его лица, что он понял, что все, что делает г-н Гурджиев, делалось для того, чтобы вызвать в нас новые переживания. В период своего выздоровления г-н Гурджиев не мог хорошо спать по ночам и часто будил одного из нас, чтобы принесли ему кофе и побыли с ним. Однажды ночью я принесла ему кофе. Для содержания Приорэ не было денег, поэтому г-н де Зальцман и г-н де Гартман стали работать, и г-ну Гартману приходилось рано вставать, чтобы ехать в Париж. В эту ночь г-н Гурджиев спросил меня, не слишком ли я хочу спать и смогу ли я записать то, что он мне продиктует. Я взяла блокнот и карандаш и постаралась записывать так быстро, как только могла, потому что я не владела стенографией. Продиктовав по-русски около двух страниц, он спросил меня о том, как мне это нравится, и я со своей обычной прямотой, особенно в отношении г-на Гурджиева, сказала ему, что все это мне нисколько не нравится. Это было нечто вроде мелодрамы о братьях, убивающих друг друга... Г-н Гурджиев сказал: «Ну ладно, попробуем что-нибудь другое». Я с радостью уничтожила страницы немедленно. Затем г-н Гурджиев начал снова диктовать: «Это было в 223 году после сотворения Мира... Через Вселенную пролетал корабль Карнак "транспространственного" сообщения...» Он не переставал диктовать, пока я не записала три страницы, и я сидела там, поднятая на другую планету, пытаясь изо всех сил постигнуть, что же диктовал мне г-н Гурджиев, не пропуская ни единого слова. Это было нелегко, потому что он часто придумывал слова, не существующие в русском языке, но, тем не менее, передающие каким-то чудесным образом то, что он хотел сказать. Он остановился и спросил: «Ну а теперь, Вы хотите продолжать?» Я ответила утвердительно, хотя и безгласно. Так родился «Вельзевул», и над первым черновым вариантом от начала до последней страницы, которая была написана в Кафе де ла Пэ в Париже на маленьком круглом мраморном столике, он работал только со мной. В течение этих лет умерла мать г-на Гурджиева. Вскоре после этого состояние здоровья мадам Островской стало тревожным. Больше не было никаких сомнений, что у нее рак. Хирургическое вмешательство и медикаментозное лечение были бесполезны, поэтому г-н Гурджиев по совету врачей привез ее обратно в Приорэ. Он проводил много времени в ее комнате в конце коридора Риц. Это была самая прекрасная комната, и все делалось для того, чтобы она чувствовала себя удобно. В комнату внесли пианино, так как она любила музыку и часто просила г-на де Гартмана играть для нее. Когда однажды г-н Гурджиев находился в Париже, она попросила его: «Поскольку г-на Гурджиева здесь нет, не сыграете ли Вы мне Шопена?» Мы знали, что дни ее были сочтены, и, конечно, она сама это понимала, потому что попросила моего мужа найти для нее польского священника (она была по происхождению полька), который говорил бы по-русски. Он немедленно отправился в Париж и нашел священника. Я не забуду ее счастливого выражения, когда я ей сказала, что священник прибыл. Двое из наших младших учеников ухаживали за ней, но мы постоянно заходили в ее комнату. Я ярко помню тот день, когда г-н Гурджиев, сидя в кресле около окна в комнате мадам Островской, попросил принести ему полстакана воды. Он не выпил ее, но держал стакан в своих руках в течение пяти минут и затем велел мне передать воду мадам Островской, чтобы она ее выпила. Хотя я и сказала г-ну Гурджиеву, что она уже не может проглотить ни капли воды, он настоял на том, чтобы это было ей дано. Мадам Островская, действительно, проглотила всю воду без боли и затем смогла принимать жидкую пищу еще в течение нескольких дней. Конечно, это улучшение не могло продолжаться долго; через несколько дней мадам Островская впала в коматозное состояние, и в четыре часа утра доктор С. сообщим нам, находящимся в ее комнате или в длинном коридоре, что она умерла. Мы, которые знали мадам Островскую еще с Ессентуков, потеряли существенное звено в Работе; хотя она и была, так сказать, незаметной, но, в то же время, всегда чувствовалось ее присутствие в Работе. Ей нравились длительные беседы с г-ном де Гартманом на русском языке, когда она рассказывала ему о своей жизни, относительно которой мы знали так мало. Они, бывало, вспоминали все то, что мы пережили с тех пор, как встретились. Я понимала, что ее жизнь была полна страданий, но мы все были свидетелями необычных изменений в ней на протяжении последних лет. С того времени, как г-н Гурджиев начал работать над «Вельзевулом», он продолжал почти без остановки писать день и ночь в кафе в Фонтенбло, в Кафе де ла Пэ в Париже, которое было его «штаб-квартирой», и во время своих поездок. Он писал сам или же диктовал мне. Затем мне приходилось это печатать на машинке. Он исправлял текст, и мне приходилось снова и снова все перепечатывать, иногда раз по десять. Когда он пришел к выводу, что русский текст принял ту форму, которую он задумал, г-н де Гартман перевел его на «английский», буквально слово в слово, с помощью словаря и затем отнес его мистеру Ореджу, который перевел его на настоящий английский. Я сверила первый перевод вместе с мистером Ореджем с русским текстом, и после этого мы прочли его г-ну Гурджиеву. Эта сверка продолжалась даже во время наших поездок, и я очень хорошо помню, как однажды г-н Гурджиев, который по-прежнему еще не говорил по-английски, остановил Ореджа и заявил, что английский текст вовсе не соответствует его первоначальной идее. Мне пришлось снова перевести это для Ореджа, пытаясь помочь ему понять, что имеет в виду г-н Гурджиев, хотя я сама была уверена, что перевод Ореджа был очень точным. Наконец, после многих попыток, г-н Гурджиев был удовлетворен. Когда, наконец, г-н Гурджиев одобрил английский перевод, кто-то прочел его вслух вечером нескольким людям, и он наблюдал за выражением их лиц. Эти чтения затягивались до глубокой ночи. Иногда на этих чтениях разрешалось присутствовать даже гостям. В то же время работа, необходимая для поддержания дома, шла своим чередом. Сочинение музыки, работа над «Движениями», беседы г-на Гурджиева в «Стади-Хауз» и индивидуальная работа с учениками — все это продолжалось, как и прежде. И ничего не делалось в Приорэ, что не имело бы целью давать переживания тому или иному из нас, как правило, совершенно неожиданные для того, кому предназначались, и совершенно незаметные и недоступные пониманию тех, кого это не касалось. Один инцидент, возможно, проиллюстрирует то, как г-н Гурджиев понимал внутреннюю жизнь людей и как он мог ощущать ее даже на расстоянии... Как-то поздним зимним вечером мы возвращались из одной поездки. Я чувствовала, что г-н Гурджиев слишком быстро и слишком безрассудно ведет машину. Моя нервозность была усугублена тем фактом, что г-н де Гартман также находился в автомобиле. Г-н Гурджиев очень хорошо это понимал, поэтому, когда я не могла это больше выдерживать и попросила его ехать более осторожно, он грубо меня обругал, сказав, что мне не следует вмешиваться в то, что он делает. Я плохо это восприняла, чувствуя, что я была права, и, не сознавая в тот момент, что я делаю, я ответила ему таким тоном, которого мне не следовало бы допускать по отношению к Учителю. Г-н Гурджиев остановил машину. Я вышла, г-н де Гартман последовал за мной, а г-н Гурджиев уехал. Была холодная зимняя ночь, и никто из нас не был одет в теплое пальто. Мы думали о том, чтобы остановить проходящую автомашину и попросить подбросить нас домой, но г-н Гурджиев сам вернулся и забрал нас, и мы поехали в Приорэ в тяжелом молчании. Последующие дни я старалась избегать его, потому что по-прежнему кипела от гнева. Прошло два дня, и затем я снова стала думать: «Как я могла вести себя так по отношению к своему Учителю?» Некоторое угрызение совести возникло во мне. Я пошла в комнату в коридоре Риц, куда почти никто, кроме меня, не имел права заходить, и сидела там, начиная глубоко задумываться о себе совершенно по-новому. Как раз в этот момент отворилась дверь комнаты, и я увидела, что вошел г-н Гурджиев. Таким голосом и в такой манере, в которых не было никакого упрека, ничего такого, что могло бы напомнить о происшедшем, он сказал: «Я искал Вас. Тут надо многое отпечатать. Заходите быстрее...» В 1929 году г-н Гурджиев предпринял другую поездку в Нью-Йорк по настоянию мистера Ореджа, но на этот раз он не пожелал показывать «Священных Танцев». Он задумал сделать известной свою книгу «Вельзевул», которая была озаглавлена «Всё и Вся». В соответствии с этими планами его сопровождали только г-н де Гартман и я. Эта поездка была гораздо более интересной и спокойной для нас, чем первая, совершенная в 1924 году со всеми двадцатью двумя учениками. Мы снова плыли на лайнере «Париж». С первого же дня г-н Гурджиев стал заговаривать с г-ном де Гартманом о том, что для него наступило время организовать свою жизнь в Париже, независимо от Приорэ, и посвятить себя сочинению музыки. Мой муж уже в предшествовавшую войну начал писать музыку для фильмов под псевдонимом. Было необходимо зарабатывать деньги для Приорэ, а также для нас лично. В Нью-Йорке с помощью мистера Ореджа немедленно началось чтение лекций. Появилось много новых людей, которые желали познакомиться с г-ном Гурджиевым, и они обычно знакомились с ним в Ресторане Чайлдс'а. Иногда несколько столиков было занято людьми, ожидающими своей очереди заговорить с ним. Писание и работа над переводом продолжались по-прежнему, и в течение дня люди, желавшие прочесть книгу г-на Гурджиева, приходили в нашу квартиру. Мы жили этажом выше над квартирой г-на Гурджиева в доме на Парк-Авеню-Сау, и в мои обязанности входило давать им текст для прочтения за определенную плату. Вечерами он приглашал людей в свою квартиру на ужин, который он готовил сам. Это было для меня чрезвычайно напряженное время, потому что г-н Гурджиев оказывал все большее и большее давление как на г-на де Гартмана, так и на меня. Часто я была на грани того, чтобы все бросить и убежать. Г-н Гурджиев неоднократно повторял, что вернувшись в Париж, он поможет там организовать нашу жизнь, настаивая на том, что нам надо снять маленький домик и жить там вместе с родителями. Это было трудно, потому что жизни наши были такими непохожими и мои родители были тогда уже совсем старыми. Они хотели жить в русском доме для престарелых, который был очень хорошим, и где у них было много знакомых. Моя сестра к тому времени вышла замуж. Но г-н Гурджиев настоял на том, чтобы мы поступили так, как он предлагал, говоря, что потом я буду ему очень благодарна. Они прожили вместе с нами девять лет. Г-н Гурджиев был прав. Я благодарна ему за это по сей день. Вернувшись из Нью-Йорка, г-н Гурджиев никогда больше не упоминал о том, чтобы устроить нашу жизнь в Париже. Но когда он произвел изменение в Приорэ, нам надо было перевезти своих родителей временно в дом к моему двоюродному брату в Париж, и затем мы стали подыскивать дом и нашли его. Однако мы еще продолжали жить в Приорэ. Напряжение нагнеталось все больше и больше. Но мы действительно не могли поверить, что он и на самом деле хотел, чтобы мы ушли, поскольку мы следовали за ним так долго, несмотря на всевозможные лишения. Наконец г-н Гурджиев сделал условия невыносимыми, и однажды после очень напряженной и тяжелой беседы нам не оставалось ничего иного, как уйти. Я чувствовала себя очень несчастной и взволнованной, а г-н де Гартман, который был гораздо более чувствительным, ранимым и индивидуалистичным по природе, не мог вынести этого удара и был на грани нервного расстройства. Он не мог даже и подумать о том, чтобы снова вернуться в Приорэ, когда, наконец, мы уехали оттуда, но его отношение к г-ну Гурджиеву и к его Учению никогда не менялось. Однажды позднее, когда кто-то сказал в его присутствии что-то нехорошее о г-не Гурджиеве, г-н де Гартман бросился на него и тряхнул его с такой силой, что тот убежал в испуге. Но г-н де Гартман не возражал, когда я продолжала наезжать в Приорэ, хотя я по состоянию своего здоровья уже не могла бывать там регулярно, и многие мои обязанности приходилось выполнять другим. Однако осенью я смогла отправиться с г-ном Гурджиевым в Берлин. Это было время других серьезных испытаний, и у меня остались очень горестные воспоминания об этой поездке. Вернувшись из Берлина, я однажды вечером отправилась в Приорэ. Г-н Гурджиев попросил меня сделать что-то, чего, как я чувствовала, я сделать не могу. Я ушла в свою комнату. Некоторое время спустя пришел г-н Гурджиев и сказал мне, что если я не сделаю того, что он просит, то что-то плохое случится с моим мужем. Г-н де Гартман находился в Париже, и у нас не было телефона, так что я не могла ему позвонить, а также не могла поехать в Париж, так как не было позднего поезда; во всяком случае, я бы только потревожила его, если бы вернулась неожиданно. Я была в полном отчаянии, безумно взвешивала «да» и «нет»... В разгар этой борьбы я внезапно вспомнила, как г-н Гурджиев часто говорил, что мы должны иметь веру только лишь в нечто Высшее в самих себе. Я чувствовала глубоко внутри себя, что если бы я смогла найти опору в этом и если бы я ничего не боялась, ничего такого, что исходит извне — даже от моего Учителя, — то ничто плохое не может случиться. Возможно, мой Учитель только устраивал испытание для меня с целью заставить меня увидеть нечто, что я забыла. Но, несмотря на эти рассуждения, несмотря на вспышку понимания, я страшно страдала. Я вернулась домой утром первым же поездом и застала своего мужа мирно спящим в постели. Затем в октябре 1929 года наступил день, когда г-н Гурджиев собрался отправиться в Америку снова с группой людей. Мистер Оредж по-прежнему находился там. За несколько дней до отъезда г-н Гурджиев попросил меня явиться в Приорэ. Весь день он сортировал свои бумаги, письма и паспорта, которые находились в кабинете, и сжег много вещей в большом камине в своей комнате. Ключ от его кабинета всегда был у меня, а не у него, потому что г-н Гурджиев не хотел, чтобы кто-нибудь нашел ключ в его карманах. Таким образом, он оказывал мне полное доверие и в то же самое время делал мою жизнь невыносимой. В день его отъезда в Нью-Йорк я отправилась к нему на квартиру по его просьбе рано утром для последних приготовлений и имела изумительный разговор с ним, разговор, который может произойти только в исключительные моменты. Затем мы отправились на станцию и сидели в кафе. Он сказал мне, что я единственный человек, который не делал того, что он требовал, если не желал этого самостоятельно, из себя самой. Я, конечно, поверила ему тогда и была очень счастлива. Но внезапно он снова заговорил о том, как он нуждается в г-не де Гартмане и во мне в Нью-Йорке, что никто не сможет помочь ему также хорошо и что мне надо уговорить своего мужа присоединиться к нему через неделю. Я тут же ответила, что это невозможно; я знала, что г-н де Гартман был еще нездоров; возможно, он хотел бы, чтобы я отправилась с ним, сказала я, но я не оставлю его одного... Час отъезда приближался, и мы медленно пошли в молчании вдоль платформы к поезду. Мне было очень грустно, потому что г-н Гурджиев уезжал на такое долгое время, но еще более потому, что он мог просить меня оказать давление на моего мужа, зная, в каком состоянии тот находится. Я услышала первый сигнал для посадки на поезд. Г-н Гурджиев поднялся по ступенькам в вагон-ресторан. К счастью, никого из людей, которые отбывали вместе с ним, там не было. Он стоял на площадке вагона, я — на платформе вокзала, думая о многочисленных путешествиях, которые я совершила вместе с ним... «Устройте все и приезжайте через неделю», — сказал г-н Гурджиев. «Я не могу, Вы знаете это, г-н Гурджиев.» «Тогда Вы никогда не увидите меня больше.» «Не говорите этого, г-н Гурджиев, ведь Вы знаете, что я не могу. Почему Вы говорите мне об этом сейчас?» Он повторил: «Тогда Вы никогда не увидите меня больше.» Я оцепенела от ужаса, но немедленно сказала: «Тогда... я никогда... не увижу Вас... больше». Поезд тронулся, г-н Гурджиев стоял неподвижно, глядя на меня. Я смотрела на него, не сводя глаз с его лица. Я знала, что это было навсегда... ...Я стояла там до тех пор, пока поезд не скрылся из виду. В своих мыслях я видела перед собой князя Любоведского, уходящего и оставляющего г-на Гурджиева одного. Когда он мне диктовал эту главу из «Замечательных людей», я всегда удивлялась этому трагическому моменту его жизни и страшилась, что это может случиться со мной. Затем медленно я пошла домой, понимая, что после того, что я сказала, все было кончено. Что же еще я могла сделать? Если мой Учитель сказал это по отношению ко мне, то он, вероятно, знал что он делает, а также и то, что и я не могла поступить или ответить иначе. Сославшись на страшную головную боль, я отправилась в свою комнату, задернула занавеси, для того чтобы остаться в темноте, и упала на постель... То, что я пережила, невозможно описать. Но я не хотела, чтобы мой муж страдал, поэтому я не могла сказать ему ничего... Лишь через четыре дня я почувствовала себя достаточно сильной, чтобы встать и возобновить свою деятельность. Прошло несколько лет с того времени, как мы покинули Приорэ; г-н де Гартман продолжал писать музыку для фильмов под псевдонимом, чтобы заработать на жизнь. Как только он сколотил этой деятельностью достаточно средств, он получил, наконец, возможность посвятить свое остальное время музыке. Он завершил работу над своей симфонией, которая была исполнена в том же году Ассоциацией Ламурэ в Париже и Брюсселе, за этим последовали другие оркестровые произведения, все они были исполнены той или иной из ассоциаций в Париже. Его концерт для виолончели был исполнен в Бостоне. Его сонаты исполнялись по радио, и он сам аккомпанировал на фортепьяно. Его произведения для вокала я иногда исполняла на концертах. Он давал уроки по композиции и оркестровке нескольким выдающимся музыкантам. Несколько учеников г-на Гурджиева приходило получить уроки у г-на де Гартмана. Некоторые устраивали концерты из его произведений в своих крупных салонах, так что контакт никогда не прерывался. Мы продолжали видеться с мадам де Зальцман так часто, как это было возможно. Продав Приорэ в 1933 году, г-н Гурджиев переехал в Париж. Несколько раз он посылал кого-нибудь просить нас вернуться, но у меня было очень сильное чувство, что я не могла и не должна была этого делать, независимо от того, насколько сильно я этого желала. Тем не менее, ни мой муж, ни я не изменили своего отношения к г-ну Гурджиеву. Он навсегда остался нашим Учителем, и мы всегда оставались верными его Учению. Прошло около двадцати лет. Мы жили в Гарше, очень близко от Парижа. Однажды поздно вечером в октябре 1949 года во время снежной ночи мадам де Зальцман позвонила нам по телефону из Американского госпиталя в Париже, сообщив, что г-н Гурджиев серьезно болен и что он только что доставлен туда. Она сказала, что сообщает нам об этом на тот случай, если бы мы захотели приехать в госпиталь, а также потому, что она бы хотела, чтобы мы были рядом с ней. Как мы были благодарны ей!.. Мой муж в это время находился в постели, страдая от нарушения сердечного ритма, которому он был подвержен. Услышав это, он вскочил с постели и велел мне вывести автомобиль, наш старенький «Панхард», и мы немедленно выехали в госпиталь. Мы не смогли увидеть г-на Гурджиева, потому что он был очень слаб. Но никто не предполагал, что конец так близок. Поздно ночью мы вернулись домой, собираясь рано утром на следующий день отправиться обратно в надежде увидеть его. Но на следующий день в девять часов утра мадам де Зальцман позвонила нам по телефону и сообщила, что четверть часа назад г-н Гурджиев скончался... Мы немедленно отправились в госпиталь. Тело г-на Гурджиева лежало в маленькой госпитальной часовне. Его лицо имело изумительное выражение спокойствия и красоты... В течение четырех дней он лежал в этой часовне, потому что по религиозным канонам похороны не могли состояться раньше. День и ночь часовня была полна людей. За день до похорон тело поместили в гроб и перенесли в русскую церковь на улице Дарю. Сюда пришла маленькая группа людей, собравшись на короткую молитву. Когда священник окончил церемонию, он вошел в алтарь и задернул занавеси. В этот момент электрический свет погас. Мы думали, что это священник выключил его. Церковь погрузилась в темноту, освещаемая только маленькими огоньками свечей, горящими перед иконами. Мы стояли там в тишине при неясном свете свечей в течение пяти минут, погрузившись в глубокое сосредоточение. Затем мадам де Зальцман, мой муж и я отправились в дом священника, чтобы договориться в отношении прощальной речи, которую он предложил произнести на церемонии погребения. Он сказал, что сожалеет о том, что нам пришлось остаться в темноте, потому что в силу какой-то необъяснимой причины электрический свет погас в тот момент, как только он задернул алтарные занавеси. Боясь, что священник скажет что-нибудь неподходящее, г-н де Гартман вручил ему текст прощальной речи, которую он подготовил для него. Будучи хорошо знакомым с обрядами русской православной церкви, он написал ее таким образом, что последние слова, произнесенные священником перед гробом господина Гурджиева в русской церкви, были словами из «Борьбы Магов»: «БОГ И ЕГО АНГЕЛЫ НЕ ДАЮТ НАМ ТВОРИТЬ ЗЛО, ПОМОГАЯ НАМ ВСЕГДА И ВО ВСЕМ ПОМНИТЬ САМИХ СЕБЯ, СВОЕ Я»
|