Студопедия — Единственная дочь
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

Единственная дочь

Неопубликованное издание. Рукопись

Геннадий Бурматов

Томская трагедия

Повесть-быль

Е издание, дополненное

Томск – 2013


Р)6

Б 91

Бурматов Г. И. Томская трагедия: повесть-быль. Стихи / Г. И. Бурматов. – Томск: Изд-во Том. ЦНТИ, 2013. – 90 с.


Томская трагедия

Единственная дочь

 

(повесть—быль)

 

В полусотне километров к северу от Новосибирска на левом берегу Оби расположено село Вороново. Оно чуть моложе Уртама, соседнего села, которое отмечено даже на карте Ремезова. Но если Уртам интересен не­обычно стройными рядами точеных холмов, то в Воро­нове — первое, что бросается в глаза приезжему челове­ку, — это небольшие озерца, которые встречаются на каждом перекрестке села. Напоминают они собо собой ставочки Украины.

Вероятно, первых переселенцев привлекали к себе именно эти озерца. Голубые, как окна в небо... А глав­ное, что тянуло сюда природных пахарей, — это плодо­родные земли, которые прямо от Оби простирались да­леко за горизонт, изредка прерываясь небольшими бе­резовыми колками.

Поля эти никто никогда не делил: земли хватало всем. Поступали по принципу: паши столько, насколько сил твоих хватит! И не занимался здесь хлебопашест­вом лишь тот, кто с детства не был к этому воспитан. Ведь в Сибирь, как известно, попадали люди самых разных образцов морали и норм поведения. Даже ино­гда и воры... Но последним не удавалось тут широко развернуть свою привычную деятельность. В нашем селе действовали свои, хоть и неписанные, но доста­точно жесткие законы.

Согласно постановлению, принятому сельским сходом, дом уличенного в преступлении вора раскаты­вали весь до бревнышка. Содержимое амбаров выбра­сывали на дорогу, — на съедение свиньям. Самого вора запрягали в телегу, загружали ее украденными вещами и гнали вдоль деревни. Каждый крестьянин должен был при встрече взять с воза одну из вещей и ударить ею вора!

После такой экзекуции, демократической и эффек­тивной, субъекта, наконец, распрягали и, если он еще оставался жив, вместе с семьей изгоняли прочь из села.

Общественно-культурная жизнь, разумеется, не за­мыкалась на подобных спектаклях, которые, к счастью, происходили не ежегодно. Как и в любом другом селе, здесь в зимнее время поочередно в домах устраивались посиделки и вечерки, а летом — хороводы в центре села, у озер.

Еще, если пользоваться языком, принятым в ны­нешней сфере культуры, в селе постоянно действовал и успешно справлялся с обслуживанием всей волости цы­ганский оркестр братьев Решетниковых. Наши цыгане всегда играли добросовестно и виртуозно, с нарастаю­щим темпом, а под конец игры скрипка Ваньки Решет­никова каждый раз резонно заключала:

— Вы — ы — ы — пить!

Хозяин дома выходил с четвертью водки в руке и при этом весело указывая на вспотевшего Ваньку, го­ворил:

— Гостеньки дорогие! Скрыпка велит выпить! Вы уж ее уважьте!

Был в этом селе и свой Дед Щукарь — Иван Анд­реевич Алтухов.

Качеством, которое делало его предметом юмора, была чванливость зажиточного крестьянина.

Все хозяйство вели его взрослые сыновья Алексей и Трофим, а Иван Андреевич был в усадьбе как бы на правах уважаемого и заслуженного пенсионера.

Имел он и достойную его характера кличку — Бого­родица.

А прилипла она к нему в церкви. Случилось это так.

Поп обратился к нему как к одному из почтенных прихожан:

— Иван Андреевич! Кому молебен отслужить? Наш дед, польщенный таким обращением, важно выпячивает грудь и говорит:

— Мне!

Поп снова громко повторяет тот же вопрос. И снова слышит такой же гордый ответ нашего Ивана Андреевича:

— Мне!

А принято понимать, что молебны служатся опре­деленным святым, но никак не прихожанам.

Поп наклоняется к уху Ивана Андреевича, но зыч­ный голос священника слышен почти всем, стоящим в церкви:

— А ты, что, — Богородица?!

Так и пристало к Ивану Андреевичу это меткое прозвище, почти официально данное в церкви. Разве что в книге своей поп не сделал никаких поправок в графе против фамилии Ивана Андреевича.

Был у нашего деда «Россинант», по характеру схо­жий с хозяином, такой же чванливый, упрямый, приве­редливый, с неожиданными выходками. Даже сыновья Ивана Андреевича к этому коню никогда не подходили.

Ездил на нем только сам Богородица, и обязательно — с приключениями: конь мог по своим, известным только ему, соображениям, неожиданно остановиться в пути, долго стоять неизвестно с какой целью, а потом также внезапно рвануть воз и понестись вскачь.

Однажды, после подобного его дурного поведения, Иван Андреевич, хоть и был взбешен, но постарался не терять самообладания и даже приступить к, возможно, и позднему, но воспитанию.

Приговаривая: «Ну, погоди, ягнячья мать! Я тя, зныть, умычу!», Иван Андреевич запряг его в огром­ную водопойную колоду, которая в тот момент была суха, так как вся скотина находилась на заимке. Затем уселся в нее сам и со всей силы хлестнул коня бичом.

Тот рванулся с места и понесся галопом по улице села, словно и не в «лодку»-колоду был запряжен, а так — в легонькие санки!

В колоде сидел Иван Андреевич... Он был очень доволен своим педагогическим экспериментом. Но на повороте колода опрокинулась, а Иван Андреевич ока­зался внутри нее.

Помяло старика прилично. А через три недели он опять гордо восседал на своем воспитаннике.

А приключения продолжались, как у знаменитого идальго.

Поехал он однажды верхом по селу, чтобы погля­деть на Обь, а заодно и напоить коня. Заехал в воду ша­гов на десять от берега. Но конь, верный своему харак­теру, чванится, пить не хочет.

Иван Андреевич, конечно, возмутился и сказал: — Так, значит, не будешь пить?! Зачем же я вел тебя сюда?! Ну, погоди! Я тя, зныть, умычу!

Уперся Богородица обеими руками в голову коня и стал давить вниз, к воде. Давил-давил да и сам кувылькнулся в реку через голову коня.

И угораздило же при этом купании присутствовать нежелательной свидетельнице — Маньке Наумовой, ко­торая приходила к Оби за водой и, поднимаясь уже на гору с полными ведрами на коромысле, услыхала чье-то бултыхание в воде. Оглянулась и видит: Богородица барахтается в реке, а конь укоризненно качает над ним головой и тянет, как блудного сына, к берегу на узде, за которую цепко и находчиво держится Иван Андреевич.

А Маньке уже не терпится рассказать всем в дерев­не:

— Идите скорее за святой водой к Оби! В ней только что Богородица искупался!

Глядят люди из своих оград, а Иван Андреевич, мокрый, чинно ведет коня за узду вдоль деревни. Ну, многие, конечно, не преминут пошутить:

— Иван Андреевич! Манька Наумова видела, как вы Обь святили! Теперь наша река — вроде Иордана?!

Эти реплики только добавили жару в душу под мокрой одеждой Богородицы. Свернул он в ворота Наумовых, вошел в дом и обратился к главе семьи:

— Герман Иваныч! Зныть, я уж тебя попрошу: ты уж, зныть, эту свою Жучку привяжи! Она на меня со всего села лай напустила!

Старик Наумов спокойно подошел к окну, взглянул на небо, потом посмотрел на привязанную собаку и сказал:

— Да нет. Все в порядке: она у меня привязана.

— Я говорю не про ту Жучку! Я говорю про Маньку! Она меня теперь на всю деревню, зныть, опозорила! Всем, ягнячья мать, рассказала, как я сей­час упал с коня в Обь!

— А - а! Теперь и мне все понятно! А то я гляжу в окно и думаю: на небе ни тучки, Жучка привязана и сухая. Откуда же ты такой мокрый взялся?!

В Рождество Богородицы (по церковному календа­рю — 8 сентября) вечером на лужке у ворот Ивана Анд­реевича свалился пьяный Васька Низовский. Спать, правда, он пока тут не собирался, потому как был еще навеселе и даже напевал. А так как он был певчим в церкви, то и тут репертуар на его устах сохранялся все еще специфический.

Другой бы мужик, свалившись тут, мог бы затянуть что-нибудь светское. Ну, скажем: «Гуси пали...», или «Здорово, друг, уведомляю...»

А у нашего Васьки все еще сидели в зубах псалмы, оставшиеся от обедни:

— Пресвятая Богородица, спаси нас!

Пропел он так у ворот нашего Богородицы много раз довольно профессионально и мелодично, явно не представляя себе, где и у чьих ворот находится.

Но не даром же в Библии сказано: «Ищите и обря­щете, стучите — и достукаетесь!»

Так и тут. Дошло это святое пение и до ушей Ивана Андреевича. Жаль только понял он это выступление Васьки не совсем правильно.

Вышел Богородица за ворота и дал сначала преду­предительный залп:

— Так ты еще долго тут будешь меня поносить, ягнячья мать?! Я же тебя, зныть, умычу!

Однако концерт продолжался в том же ключе, и пришлось Богородице идти в дом за ухватом. Вынес он этот рогач, как двустволку, и начал потчевать им арти­ста под бока, приговаривая свою любимую фразу:

— Вот я тя, зныть, умычу! Будешь еще поносить меня? Будешь? Сказывай! А то умычу!

— Б-больше не буду, — промычал Васька уставив­шись жалобно на ухват.

Трезвея от побоев, начал оправдываться:

— Иван Андреевич! Я же не знал, что возле тебя свалюсь... Ну, а то, что пел... так это же... такая моя служба в церкви! И день сегодня... п-престольный!

Наш Богородица великодушно опустил ухват, но в назидание произнес:

— А ты знаешь, что... «дикого попа — в алтаре бьют»? Зныть, должон знать!

Если говорить о культурной жизни села, то она, конечно, не ограничивалась «выступлениями» Богоро­дицы.

Была попытка у наших крестьян создать даже свой, самодеятельный театр в селе.

Произошло это, разумеется, не без внешнего влия­ния.

С германской войны солдаты-вороновцы привезли целую театральную постановку про Стеньку Разина.

Текст был в стихотворной форме, и поэтому ника­кой записи пьесы на бумаге не было: самодеятельные артисты все помнили наизусть.

Ставили этот театр поочередно в домах крестьян. Каждый крестьянин считал для себя за великую честь пригласить артистов, чтобы у себя дома иметь удоволь­ствие посмотреть спектакль, который, как нынешняя музкомедия, был насыщен юмором, песнями и танцами.

Слухи о нашем театре дошли аж до Томска. А в конце двадцатых годов оттуда пришла грозная команда: спектакли прекратить, театр — распустить!

Мотивировалось это тем, что, как оказалось, — наш Стенька был недостаточно подкован, если вдаваться глубже в идейно-политическое содержание пьесы; и на новых путях к коммунизму он оказался вредным по­путчиком, хотя в глазах честных крестьян выглядел любимым и признанным героем.

Пришлось нашим артистам «распуститься», то есть ограничиться песнями типа «Как родная мать...».

А сцены в стихах из «Стеньки» еще долго и ярко оставались в памяти людей, жизнь которых сама начала развиваться по суровым законам драматургии: насту­пила коллективизация.

В колхоз вороновцы вступили все «дружно». Иначе и быть не могло: крестьяне по одному входили в каби­нет, где уполномоченный «двадцатипятитысячник» при каждом новом посетителе проигрывал одну и ту же сцену: сначала вынимал из кобуры револьвер, демонст­ративно клал его рядом со списком, а уж потом спра­шивал:

— В колхоз вступать будешь?!

Кто же тут ответит «нет»?! Каждый соглашался, со страхом поглядывая на ре­вольвер.

Правда, после такого «вступления» многие остав­ляли свои дома и убегали прочь из села.

Добрые люди советовали и моему отцу уехать. Но он очень любил свое село и эти озерца, чистые и голубые, как окна в небо. Показывая на «лесенку» своих де­тей он говорил:

— Да куда же я поеду с этой «бороной»? От жи­вого искать мертвое? Он любил технику и в колхозе ему поручили ре­монт сельхозинвентаря.

В первый год после образования колхоза в Вороно­во, почти так же, как и сейчас, из Томска приезжало очень много разных инструкторов со всевозможными «деловыми» рекомендациями, вроде:

1. Строить одни пасеки.

2. Сеять только «рожь и жито».

Ко всем этим советам наши крестьяне относились с почтительной иронией.

И все-таки на одну из подобных идиотских «удо­чек» они клюнули.

Дело в том, что они всегда были рачительными хо­зяевами, а тут как раз один такой пропагандист и пре­поднес им очень уж интересную «концепцию», глав­ной изюминкой которой была... экономия.

А экономию ниши мужики всегда уважали.

Если же конкретизировать выданную им идею, то партийный инструктор предлагал им завести... верблю­да.

Экономичность этой скотины для Сибири невидан­ная: ест и пьет она — один раз за две недели! А силы намного больше, чем у коня!

Ну, наши крестьяне быстро сформировали, так ска­зать, командированную группу (в одиночку ехать ни­кто не соглашался: все-таки верблюд зверь незнакомый, и неизвестно, как он встретит сибирских гостей), и по­ехали наши делегаты в Казахстан.

В общем, они там удачно купили достаточно нор­мального верблюда. А убедились в его нормальности только тогда, когда уж садились с ним на поезд. На станции многие случайно встречавшиеся киргизы, гля­дя на него, говорили:

— Якши тээ! Якши!

А в Воронове для него уже сделали огромные сани. Запрягли в эти сани верблюда и уселись в них всей бри­гадой.

— Но! — кричат ему, как коню. А он и горбами не ведет!

Наверное, в Казахстане на него так никто не кри­чал.

Крикнули еще раз «Но!» плюс с привычным матом, а он взял да и лег на снег! Лежит как собака!

Тут сидящий впереди огрел его бичом: хватит, мол, лежать. Не для того тебя купили!

Верблюд спокойно повернул голову на длинной драконьей шее и так метко вмазал огромный, как мыльная пена, плевок прямо в лицо обидчику, что за­лепил ему глаза! Тот уронил бич и, матерясь, начал вы­тираться рукавом.

Сидящий рядом подобрал бич и повторил ту же административно-командную функцию. Верблюд так же спокойно повернул голову к этому претенденту на управление и так же метко наградил его той же памят­ной медалью.

Сдав сдачи, верблюд выразился диким, непривыч­ным для сибиряков, продолжительным ревом.

Какие еще хулиганские выходки можно было ожи­дать от этого зверя — никто не знал. На всякий случай все кинулись из саней врассыпную.

А верблюд еще долго лежал на снегу и ревел на всю деревню так, что кони, запряженные в возы, на пу­ти к дому еще издали заметив нечистую силу в родном селе, свертывали и кидались прочь, не разбирая дороги.

Подошло время пахать, и верблюдом уже никто не интересовался. Оно, конечно, по-хорошему, надо было бы увезти его обратно в Казахстан. Но для этого надо было отрывать от работы людей, опять группу, а не од­ного: страху немало нагнал он на вороновцев своими хулиганскими выходками. В общем, некогда было сей­час этим заниматься.

Итак, верблюд пока гулял по привольным вороновским полям. А ведь он все-таки был домашним живот­ным. И, кажется, ему даже было стыдно вот так бол­таться без дела, когда все люди работают в поле. И он тянулся к людям. Однако конь проявлял к нему совсем противоположные экспрессии чувств.

Заметив это страшное существо, конь вместе с плу­гом, как кот, летел прямо в кусты. И несся по кустам до тех пор, пока плуг не зацепится, как якорь, за какую-нибудь толстую лесину. Тогда уже останавливался и конь, одичало поглядывая из кустов на верблюда.

Колхозник отгонял подальше с поля нежданного гостя, потом лез в кусты и выпрягал коня. Затем, уже с помощью других мужиков, выволакивал из кустов и плуг, который теперь зачастую нуждался в ремонте.

Что-то надо было придумать, и наши крестьяне нашли, наконец, верное средство упреждения подобных аварийных ситуаций. При каждом пахаре поставили они мальчика-часового, который зорко наблюдал об­становку на поле.

Завидев знакомого уже нам зверя, мальчик кричал:

— Иван!!! Выпрягай коня!!! Верблюд идет!!!

Пахарь очень оперативно, как на войне, выпрягал коня, вскакивал на него верхом, и конь, навострив уши, тут же уносился за горизонт!

Так были спасены плуги от полного уничтожения!

А над селом нависали новые тучи, пострашнее верблюда.

13 мая 1935 года в очередном постановлении ЦК ВКП (б) планировался конкретный признак врага в селе. Это должен быть... «подкулачник, проникший в колхо­зы...».

Таким образом, проработав в селе пять лет, мой отец был арестован и отправлен в тюрьму райцентра Кожевниково. Через некоторое время туда же отправи­ли всю семью.

Вот как рассказывала об этом моя мать:

— Несколько суток продержали нас в кожевниковских амбарах. Днем выпускали на прогулку толь­ко младших детей. Шестилетний Минька с такими же парнишками выходил побегать на площадку перед амбаром.

Вместе с ровесницами, бобарыкинскими девчонка­ми, выпускали погулять и мою восьмилетнюю Гланюшку. У нее были такие красивые светлые кудри. Они, как длинные свежие стружечки, вывевались из-под платочка на ее плечи.

Старших моих ребят: одинцатилетнего Сережу, че­тырнадцатилетнего Петю и, конечно, семнадцатилетне­го Шуру — из амбара не выпускали. Наверное, боялись, что они убегут.

Шла середина октября. По ночам в амбаре было очень холодно. Дети мои спали на полу, прижавшись друг к другу, чтобы хоть как-то согреться.

В последнюю ночь и я не спала: Минька всю ночь хныкал, а я, как могла, успокаивала его. Накануне он, играя с ребятишками у амбара, качался на «качели»-доске поперек бревна — и придавил ею палец. Наверное, косточку повредил: палец распух и всю ночь не давал ему покоя.

Утром нас погнали на пристань, в баржу. Сюда же привели из тюрьмы наших мужиков. По­садили их в том же трюме, только отдельной кучкой и под отдельной охраной.

Минька сидит по-прежнему со мной: больной па­лец не дает ему покоя и он тихонько плачет.

А Гланюшка выходила с другими девчонками по­гулять на палубу. Там уж мокрый снег падал. Палуба начинала тонким слоем льда покрываться...

И вдруг слышим:

— Бурматовы!!! Ваша девочка тонет!!!

Отец рвется наверх, а стражники облепили его со всех сторон, держат. У них одно на уме: как бы он не убежал!

Стряхнул он их с себя, как котят, и бросился к ле­стнице, наверх. Но один из стражников ударил его при­кладом по голове...

И снова скрутили Ивана, крепко связали веревка­ми...

Но меня пропустили.

Выбежала я на палубу. Снег кругом мельтешит — сразу ничего и не увидишь. Бабы мне показывают:

— Вон она плывет!

Вижу — точно: вот она — моя Гланюшка! Несет ее, бедненькую, стрежь обская. Ветер дует сиверный, встречный. Огромные волны захлестывают ее. А она от каждого удара волны — ладошкой лицо закрывает. По­том смахнет со лба брызги вместе со снегом и даже... дальше плыть пытается...

А стрежь ее несет, не отпускает...

Снег повалил гуще и скрыл от меня мою дочь...

Рванулась я вперед, готовая броситься в Обь за Гланюшкой следом. Но бабы меня обхватили с двух сторон и держат. И все вместе ревут...

А сквозь их рев и буран слышу я как-будто Гланюшкины стоны:

—У—у—У—у—У! У—у!

Вдруг снег так же неожиданно перестал, как и на­чинался.

Видим мы: пароход идет снизу навстречу нам и гу­дит:

— Ту—у! Ту—у! Ту—у!

У меня до сих пор в ушах — его гудки: так жалостно гудел он, словно жалел моего ребенка!

А звали тот пароход — «Тихонов». И происходило это все — напротив Богородска. Это село за нашу жизнь как только не называли: и Шегаркой, и Мельниковым.

Я потом еще много лет, как услышу гудки «Тихо­нова», так реветь начинаю...


А тогда «Тихонов» причалил к нашей барже и пе­редали нам Гланюшку — живую, да смертельно засту­женную.

Матрос парохода нам рассказывал:

— Услышали мы крики с вашей баржи и замедли­ли ход. И ребенка заметили в воде. Подплыли мы ближе и протянул я ей свой шест, которым дно ме­рил. Схватилась она за него. Крепко держится, не от­пускает. Хотел я ее таким образом на шесте из воды вытащить. Стал поднимать шест, а у нее руки по шесту скользят: но же льдом уже покрылся! Спусти­ли мы с парохода лодку и подобрали девочку. А она от шеста не отрывается...

Замотала я Гланюшку в свою старую шубенку. Еще разными одежонками укрыла — лишь бы согреть. А в барже — почти так же как и на улице, — только ветра нет. Холодища.

Всю ночь она просыпалась и вскрикивала:

— Мама! Где я? Я — с тобой? Я не утонула? Я как могла, успокаивала ее:

— Со мной, Гланюшка! Со мной, пташка моя бедненькая!

Обычно я числа — что, когда происходило — плохо помню. Но тот день нельзя не помнить: это был Гланюшкин день рождения — 25 октября 1935 года. По­следний день рождения в ее жизни! А исполнилось ей всего девять лет...

А нас все везут...

Наконец, остановилась баржа, вышли мы из нее и пересели на лодки. Наши мужики идут берегом и тянут лодки бечевой вверх по течению. А река эта Шуделькой зовется. Кругом — тайга непроходимая.

Шли мы так еще двое суток. Но начальство посчитало, что Шуделька для нас — слишком большая честь. И погнали нас еще глубже в тайгу вдоль речки Каршана. На нем очень много зава­лов леса. Наши большие лодки по нему уже невозмож­но было тащить. Шли мы еще весь день.

К вечеру пригнали нас в таежный поселок Овраж­ный: в овраге он располагался. А кругом — тайга, в небо — дыра.

Тут уже жили те, кто был сослан сюда во время коллективизации. Но когда мы прибыли, их уже мало оставалось: кто — поумирал с голоду, кто — убежал.

Один старик с наших лодок так и сказал, указывая на поселок:

— В Издыхаловку нас привезли! В Издыхаловку! Этот старик потом одним из первых от голода по­мер. Но до того, как помереть ему, мы еще раз его ви­дели: пала такая же голодная, как и мы, лошадь. Так ее начальство велело облить керосином и закопать. А этот старик все ходил крутом и жалобно просил:

— Дайте хоть перед смертью кусочек пропастинки! Дайте!

… А люди мрут с голоду...

Рядом у коменданта на подворье свиньи пасутся, выходят на улицу, под ногами мешаются. Из окна ко­мендантского дома кошка выглядывает. Кошка! Един­ственная кошка в поселке! Как взгляну бывало на нее — так за сердце берет... Картина чьего-то домашнего ую­та. За что же мы его лишены?

Четверо моих детей на нарах лежат, стонут: есть нечего...

А по улице разгуливают комендантские свиньи...

Один наш соседский парень, идя утром на работу, запнулся за лежащую на дороге свинью. А в руке у него был топор: он шел корчевать. Голодный и злой от па­дения, он тут же зарубил комендантскую скотину! Его арестовали и отправили в тюрьму.

Позже он нам писал в письме: «Отсидел я в тюрьме шесть месяцев. Теперь живу в Тогуре. Работаю на лесо­заводе. Числюсь под комендатурой, но во всем осталь­ном — живу наравне с вольными. А главное — хлебушко есть. И за свиней больше не запинаюсь!».

Шура наш тоже однажды вгорячах кинулся с топо­ром на председателя. Но Ванька Паризек, с которым мы вместе в бараке жили, перехватил у него топор.

После этого случая напуганный председатель отдал Шуру под начало Ваньки и больше к Шуре не приста­вал, как будто моего сына для него и не существовало.

А Ванька был рад взять к себе в напарники такого отчаянного парня: работа у Ваньки была особая, риско­вая. Он лазил по пихтам и срубал ветки: заготавливал их для завода, где варили пихтовое масло. Залезет до самой макушки и, потихоньку спускаясь, срубает все ветки.

Вот и Шура и с ним начал вместе работать. Безо всяких там когтей железных и поясов. Сорвись, убейся — и никто за тебя отвечать не будет!

За это им давали пайку чуть побольше. Шура ее приносил Гланюшке. А еще они с Ванькой приносили домой пихтовое масло: мы его с голоду применяли вме­сто подсолнечного — макали в него корки Шуриного пайка.

Обувь у Шуры на такой работе быстро износилась. Но Ванька Паризек и здесь проявил хитрость. Выпро­сил он у вольных чалдонов в соседней деревне Ельцовке лосиную шкуру и сделали они с Шурой постолы, точно такие, какие делал его дед, когда еще жил у себя на родине — на Карпатах.

Еще до первой мировой войны он переехал оттуда на Кавказ, в район Новороссийска. А Ваньку с родите­лями, братьями и сестрами пригнали на Каршан еще года за четыре до нас, и жили они в то время в землян­ке, а потом их вместе с нами в бараке поселили. Всего в нем размещалось пять семей. Просто длинный барак, и никаких перегородок в нем не было.

В семье Паризеков к этому моменту оставалось из девяти привезенных всего три человека: мать, Ванюшка и Станька. Этот Станька был на год моложе нашего шестилетнего Миньки.

Сама Паризечка рассказывала:

— Там, на родине мы жили богато. Мельница своя имелась и золото у отца водилось. ГПУ его при­жало: «Давай золото!» Он выкопал золото и отдал. Но этим не откупился: все-равно сослали!

«Когда прибыли сюда, — часто повторяла Паризеч­ка, — девять человек семьи было. Шестеро умерли здесь от голода, в том числе и отец. Все лежат тут, в Овраж­ном».

Сама Паризечка была еще на редкость крепкая. Бы­вало, зимой выйдет из барака за дровами или за бельем босиком, а вернувшись, как кошка, отряхивает снег с голых ступней и пальцев.

А Гланюшка наша, как только попали мы в Овраж­ный, сразу слегла: заболели легкие.

Правда, когда наступили сухие морозы, кончилась слякоть, дочка моя чуть-чуть ожила. Вставать и ходить стала.

И очень захотелось ей в школу. Она ведь и в пер­вый-то класс пошла у нас с шести лет: любила учиться.

— Может, пропустишь этот год? — просила я ее, — Хватит ли у тебя здоровья, чтобы догнать?

Но она пошла в школу. В третий класс. Но ходила недолго... Снова слегла и уже больше не вставала.

Лечить было некому и негде. И нечем. Тут бы пи­тание получше! Да какое там «получше», если люди мрут с голоду!

Не дай бог никому! Нет ничего страшнее, чем ви­деть, как твой девятилетний ребенок, который, как де­ревце, только начал тянуться к солнцу, вянет и медлен­но угасает на твоих глазах!

А ты ничем-ничем не можешь ему помочь!

И только плачешь над ним...

И мать в который уже раз заплакала, надолго...

Дальше рассказывал мой отец:

— Долго плакать не давали. Всех на работы гна­ли. Как началась зима, дали мне особу плотницку ра­боту: сани ставить.

Оно, сначала спросили: кто умеет?

Может, окромя меня и нашелся бы кто — если бы кто сказался из сибирских крестьян. А то ведь понагна­ли: «с Камы, с Волги, с быстрых рек».

Чеченец был, армянка, белоруска, молдаванин Грицан. А еще многие — от самого Черного моря: Томасеки, Паризеки...

Какие у них там сани?!

Правда, Орловы были пригнаны с Алтая. Да ведь — такая нищета, что и кошку-то свою имели ли?! Где уж там — сани ставить?!

Ну, я взялся. Дело знакомо, ставлю сани. С утра до ночи работаю. Голодный. И еще больше ослаб. Приду домой, открою дверь и упаду на пол...

Совсем обессилел. Ноги отекают и не двигаются. Вот я и говорю сам себе: «Что ж ты, Ванька, дума­ешь своей головой? Тебе же смерть путь кажет! Решай, пока не поздно!»

И сказал я Любаве: — Если буду дальше здесь оставаться — помру. И вам без меня — не выжить! Надо уходить. Сначала пойду я один. Найду жилье, лошадь. Разведаю дороги и тогда перевезу всех. А пока Гланюшку в такой мо­роз рисково везти неизвестно куда. Стал я готовиться в путь. А Любаве и собрать-то мне в дорогу нечего.

Положила она мне в мешок подушку — может, вы­меняю где на хлеб. Больше — ничего!

Вышел я из дому в буран и молюсь богу, чтобы снег не переставал, следы мои заметал — стражники не найдут!

Следы-то заметает, но и дорогу тоже заметает!

Но я иду по Каршану. Там, где он подо льдом течет — как просека в тайге: не собьешься!

Потом и буран перестал. Месяц светит. Чего бы не идти!

А меня вдруг куричья слепота одолела. Ничего не вижу!

Нет, думаю, надо отдохнуть. Может, пройдет. Хоть и рисково тут у поселка «отдыхать»: Пойма­ют «отдыхающего».

И все-таки что-то делать надо.

Лег на снег. Подложил мешок с подушкой под го­лову: вот где она сгодилась, подушка та! Сразу же, на дороге!

Лежу. И в сон меня начинает клонить. Опять пло­хо: можно уснуть и совсем околеть. Надо вставать. Поднялся. Слава тебе, богу! Теперь вижу глазами! Не совсем, значит, ослеп! Пошел дальше. Иду.

Иду и только об одном молю бога: как бы снова не напала на меня эта куричья слепота!

Дошел до Инкиной. Там у меня был хороший зна­комый, из чалдонов. Звали его Егор. Объяснил я ему все как есть. Убегаю, мол.

Покормили они меня. Картошек дали, хлеба. Пока­зали дорогу дальше. Вышел я из Инкиной. Спустился с горы. Иду по дну реки Шудельки.

Оглянулся: с горы ведут этап. Длинный — конца не видно. Кто арестанты, спрашиваешь? Да больше — мел­кие служащие разные: председатели, бригадиры, бух­галтеры, счетоводы, нашего брата — рядового крестья­нина я бы сразу узнал. А тут — кто попал за растрату, а на кого и по злу настучали. Время такое было: всех ме­ли.

Конвой: один верхом едет, за ним двое с винтовка­ми идут впереди арестантов. И сзади также: верховой, двое пеших с винтовками. А замыкает этап пара коней, запряженных в кошовку. Начальство.

Ну, пока они еще не подошли ко мне, надо скорей сообразить, что ответить им, если спросят...

Догоняют. Я — в сторонку. Забрел в снег. Стою. Проходит этап.

Замыкающий его верховой кричит мне:

— Куда, гражданин, путь держишь?

Я отвечаю:

— В колпашевскую тюрьму.

— Зачем?

— Принудительные работы отбывать.

— За что?

— Возил я бревна. Лошадь ногу сломала — обви­нили меня. Шесть месяцев принудиловки дали.

Верховой оборачивается к своему начальнику, ко­торый ездит в кошовке, и говорит:

— Раз он тоже идет в тюрьму — надо его в строй со всеми!

А начальник — ему:

— Да зачем его — в строй! Это же будет для нас еще один лишний едок! Да и на ночлег его потом вместе со всеми устраивать придется. А так — он идет сам в тюрьму! Ну и молодец! Пусть идет!

Пошел этап дальше.

А я даже в снег присел: чуть-чуть с собой не при­хватили!

В «мою» тюрьму, конечно, не посадили бы, но уж точно — вернули бы в Овражный. Жди потом новый случай убежать...

Как только этап исчез из виду, побрел и я за ним.

И кто их знает, вдруг изменят решение, поставят в строй!

И не за себя боюсь: больная Гланюшка, голодные дети, все ждут моей помощи... К вечеру прихожу в Иванкино. Куда ни постучусь — везде арестанты на ночлеге. Вижу: мужик-остяк погнал коней к озеру, поить. Я — к нему:

— Возьми, хозяин, на ночлег!

Но он мне говорит:

— Нет польше места! У меня арестанты спят! Сказал он так, но не уехал, а подумал и говорит:

— Вон витиш, испа отна у клатпища стоит? Там никого нет из этапа. Мозет, пустят!

Пошел я на кладбище.

Вижу: правда, стоит тут на отшибе один дом. Захожу. Дома хозяин, хозяйка, двое ребятишек.

— Можно переночевать?

— Мозьно. Мозьно. Ночуй!

Присел я на рундучок у печки. Положил мешок с подушкой рядом.

На улице падера поднялась — вся крыша скрипит, в трубе завывает.

А меня от тепла и слабости стало ко сну клонить...

Вдруг — слышу голоса за дверью. Уж не из этапа ли?

Открывается дверь: в избу заходят гурьбой остяц­кие парни и девчата. Тут я понял — вечерка у них!

Какие песни у них, спрашиваешь? Какие танцы?

Не до песен-басен мне было! И не до танцев-баранцев!

Я, правда, и нерусские люблю песни слушать: та­тарские, латышские, гуцульские... но это когда у самого спокойно на душе! А тогда мне было не до них. Мне, голодному кандидату в этап...

Да тут хоть черти пляши — все равно бы не разгля­дел их!

Заснул я...

И снится мне, что пробираюсь я по ледяному отко­су берега реки. Внизу — луга, а сверху целятся в меня стрелки. Бах! И пуля больно ударяет в бок! Я срываюсь и падаю на льдину тем же боком. Скатываюсь с нее и оказываюсь в воде. Следующая льдина острым углом тычет опять в тот же бок. А стрелки стоят на яру и хохочут...

Наконец я проснулся...

Оказывается, это хозяин-остяк давно уже пинает меня:

— Эй! Краштанин! Теньки есть за квартиру? А за окном все так же дико визжит падера...

— Да ведь, ты, хозяин, про деньги сразу, как я вошел, и не спрашивал... А денег у меня...нет ни ко­пейки.

— Если нет — выхоти! Витиш — ружья висят! Буту стрелять! Стрелять буту!

Тут он показал на ружья, висевшие на стене.

Хотел я кинуться первым на него: пока он будет дотягиваться до ружья — я обхвачу его руками и, если будет недостаточно сил задушить его — то, сжав пальцы в замок за его спиной, буду до бесконечности держать его и не дам ему выстрелить в меня...

Но какие последствия будут потом? И уйду ли я потом свободно из этого поселка? Наверняка окажусь в том строю...

А меня ждет Гланюшка, смертельно больная и го­лодная! И мне представилось ее худенькое и бледненькое личико, белое, как подушка...

Подушка!!! У меня же есть подушка!!! Последняя ценность в моем нищем мешке!

И я сказал остяку:

— У меня нет денег... И ничего у меня нет. При этих словах развязал я мешок и достал подушку.

— Вот — только одна подушка и осталась! Может, возь­мете ее, как плату за ночлег?.

Взял он мою подушку.

Посмотрели они с женой, покрутили, побалякали по-остяцки...

Потом он говорит:

— Ну, ложись, теперь, спи!

Значит, «сторговались»...

Лег я снова, как собака, которой приказано лечь, но неизвестно, какая команда следующая поступит...

И, конечно, уже больше не заснул. Все глядел на ружья, развешанные на стене...

...Утром выхожу с пустым мешком, свернутым в трубочку.

Падера кончилась. Солнце встает над заснеженной Обью.

Вчерашний остяк опять гонит коней поить. Поравнялся со мной, спрашивает:

— Ну, как ночевал?

— Спасибо. Хорошо ночевал... Слушай, хозяин! Будь добрый, у тебя нельзя ли чего-нибудь поесть?

—Конечно, можно! Пойдем в избу!

Заходим. У них — целое застолье: вся семья завтра­кает. Посадили меня. Ширбу наливают. Самовар стоит. Хлеба мне подкладывают. Много хлеба... Я ем, не стесняюсь... Смеется этот остяк:

— Так, значит, ковориш, коросо ночевал?

Ну, я ему все и рассказал, что было ночью...

— Ой –ей-ей! Как он тепя не упил! Как он тепя не упил! Он веть дальсэ этого мокильника никте не пыл! Ситит, как ворон, на мокиле и паталью питается. И телать ничего не умеет, только вечорки гуляет! Тевки и парни теньки ему платят Как он тепя не упил! Ссисливый ты! Сыть толко путешь!

Смеется остяк. И, понимаю, не надо мной смеется, а радуется вместе со мной тому, что я, жалкий бродяга, каким-то чудом все еще жив, хотя меня, как затравлен­ного волка, может подстрелить каждый встречный охотник...

Как видишь, разные остяки бывают, как и все на­роды...

К вечеру я пришел в Тебенак, — название, вроде бы, остяцкое, но живет тут много русских.

И опять — арестанты все заняли. Село длинное, в одну улицу. В самом конце села захожу в крайнюю избу. Вижу: из этапа здесь никого нет.

— Можно у вас переночевать?

— Да ночуй!

Присел я, как и раньше, на рундучок у печки.

— Ты откуда?

— С Каршану...

— Куда идешь?

— В Колпашево. Принудиловку отбывать. Ло­шадь пала...

Но хозяину, кажется, нет дела ни до моей «лоша­ди» ни до «принудиловки». Он кричит в кухню:

— Старуха! Покорми мужика! Потом обращается ко мне:

— А ты сам—то откуда родом?

Ну, я говорю, как есть. Из Вороновой, мол...

— А ты Семена Воронова знаешь? — оживленно спрашивает хозяин, — За моим сыном замужем их Дуняха — Семена Воронова дочь! А Семенушка с семьей живет в Тогуре. Ты, прежде чем свою принудиловку начнешь отбывать, зайди к Семену. Поклон от меня ему сказывай!

— Знаю, — говорю я весело, — И не только знаю, но Семен нам некоторой родней, хоть и дальней, но до­водится!

Семья Семена убежала из Воронова еще в начале коллективизации. Они и на родине занимались только рыбалкой, а тут, в рыбном краю, их профессия как раз оказалась кстати. Вот ты сам был нынче в Тогуре. За­метил: внук Семенушки — Иван — нынче уважаемый и почетный в Тогуре директор школы? А посмотришь со стороны — ну, настоящий чалдон! И все отпуска на ры­балке пропадает!

В общем, жили они тут в то время неплохо.

Отдохнул я сутки у Вороновых, обырялся маленько и стал думать, что делать дальше.

Надо было искать поденную работу: позарез нужны деньги для голодной семьи. А потом надо копить день­ги на покупку коня, чтобы ехать за Гланюшкой.

Семен мне посоветовал:

— Поденной работы много в Колпашеве: каждый день нужны грузчики на торговых базах. Есть у меня, — продолжал Сем




<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>
ГЛАВА 54 | место. Надежда Скардино

Дата добавления: 2015-10-01; просмотров: 408. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Функция спроса населения на данный товар Функция спроса населения на данный товар: Qd=7-Р. Функция предложения: Qs= -5+2Р,где...

Аальтернативная стоимость. Кривая производственных возможностей В экономике Буридании есть 100 ед. труда с производительностью 4 м ткани или 2 кг мяса...

Вычисление основной дактилоскопической формулы Вычислением основной дактоформулы обычно занимается следователь. Для этого все десять пальцев разбиваются на пять пар...

Расчетные и графические задания Равновесный объем - это объем, определяемый равенством спроса и предложения...

Подкожное введение сывороток по методу Безредки. С целью предупреждения развития анафилактического шока и других аллергических реак­ций при введении иммунных сывороток используют метод Безредки для определения реакции больного на введение сыворотки...

Принципы и методы управления в таможенных органах Под принципами управления понимаются идеи, правила, основные положения и нормы поведения, которыми руководствуются общие, частные и организационно-технологические принципы...

ПРОФЕССИОНАЛЬНОЕ САМОВОСПИТАНИЕ И САМООБРАЗОВАНИЕ ПЕДАГОГА Воспитывать сегодня подрастающее поколение на со­временном уровне требований общества нельзя без по­стоянного обновления и обогащения своего профессио­нального педагогического потенциала...

Этапы трансляции и их характеристика Трансляция (от лат. translatio — перевод) — процесс синтеза белка из аминокислот на матрице информационной (матричной) РНК (иРНК...

Условия, необходимые для появления жизни История жизни и история Земли неотделимы друг от друга, так как именно в процессах развития нашей планеты как космического тела закладывались определенные физические и химические условия, необходимые для появления и развития жизни...

Метод архитекторов Этот метод является наиболее часто используемым и может применяться в трех модификациях: способ с двумя точками схода, способ с одной точкой схода, способ вертикальной плоскости и опущенного плана...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.011 сек.) русская версия | украинская версия