ПОТЕРЯ РЕБЕНКА
Я беременна! У меня будет ребенок! – внутреннее ощущение такое, будто я отправляюсь в счастливое путешествие. И никаких вам абортов! Все! Как мне ему об этом сказать? Он сразу втянет меня на орбиту рассуждений о том, как это сложно… и что он сам еще не знает… вроде он тоже не совсем взрослый… Или просто заорет: «Нет! Нет! Нам еще рано!». Почему у меня все так сложно? – с этими мыслями я стояла в очереди за селедочным маслом в «Кулинарии» ресторана «Прага». Пошла пешком по Арбату. Улыбаюсь от умиления, что во мне зародилась жизнь, и мы уже идем вдвоем по улице, пройдет лет десять, думаю я, и вокруг меня будет бегать белобрысый парень с круглыми голубыми глазами, толстенький, а папа… о папе пока думать не будем. Зачем нам отрицательные эмоции?
На Новинском бульваре у Девятинского переулка в новом, ужасающем по архитектуре доме жил Червяк с женой и только что родившейся маленькой девочкой. По этому радостному поводу мы приглашены в гости. Сидим за низким, модным тогда столом. У Андрея – циклотема: он говорит только о Всеволоде Вишневском, которого репетирует, потому что, когда он говорит, к нему приходит решение той или иной сцены, озарение по поводу рисунка характера. Это его прием, он делает так всегда – проверяет на зрителях свои соображения, идеи, всех втягивает в этот шланг под названием «У времени в плену», и все, наперебой, участвуют, как будто им играть этот спектакль! Напротив сидит его друг, Ворон, однокурсник, сбивает патетику темы язвительными насмешками над Мироном, шуточками‑издевками, циничным смешком. Андрей сразу отводит глаза в сторону, в пол и… замолкает. Включаюсь, как всегда, я и посылаю обратный удар, защищая крылом своего «птенца». – Завидовать нехорошо! – говорю я вслух, глядя прямо в глаза Ворону. – Все эти шуточки, издевки, подковырки – что‑то, ох, не дружеского стиля! И означают полное моральное и творческое бессилие. Никто не виноват, что тебя в театре Вахтангова не завалили ролями. А будешь вести себя так оскорбительно – перестанут приглашать в гости. Посидела пять минут, довольная своей речью, и вышла в другую комнату. Мне стало нехорошо. Села на диван, в темноте, и стала бороться с надвигающейся тошнотой. Вошел Андрей: – Что с тобой? – Нет… ничего… просто посидеть хочется в темноте. – Ты расстроилась? Что‑то случилось? – Нет… – Я знаю, что‑то случилось! Тюнечка, тебя кто‑то обидел? – Нет… Я беременна, меня тошнит, и поэтому я здесь сижу. Не успела я подумать: сейчас разразится вой в форме: «Ой, нет, я не хочу!», как увидела, что он со свойственной ему прыгучестью стал прыгать, чуть не касаясь потолка, и кричать: – Я счастлив! У меня будет ребенок! Как я счастлив! Все само решилось! – Напрыгался, сел со мной рядом на диванчик и сказал: – Я знал, что природа не может долго находиться в противоестественности, что‑нибудь она придумает! Я сидела в изумлении, прижав руки к груди, и думала: «А я‑то как счастлива! Никогда не знаешь, что от него ждать». Нам нравилось обсуждать, какое имя мы дадим малютке. – Абрамчик или Варфоломей, – смеялся Андрей, – я знаю – будет мальчик. – Нет уж, пусть он будет Дрюсенок, – предлагала я. – Или Тюнька, – добавлял он. – Нет, Андрюшечка, именами родителей и предков детей называть нельзя: они берут на себя всю их греховную карму. Ведь раньше детей называли по святцам – по имени святого, который и будет всю жизнь охранять и защищать своего подопечного. Единственное, что омрачало радость, – реакция матери, и он со дня на день откладывал разговор с ней. Мы ходили в Третьяковскую галерею, чтоб «напитать» ребенка красотой. Однажды ему пришла в голову идея – читать малютке Пушкина. Он открыл книгу и выбрал «Сказку о золотом петушке». Поскольку в театре я перестала участвовать в спектаклях с танцами, поползли слухи, что Егорова собралась рожать. Одна из «доброжелательниц» сообщила об этом по телефону в очень тонкой, садистической форме Марии Владимировне, и начались события, ради которых нас и соединил Бог. После репетиции в театре меня просят к городскому телефону. – Але, – и слышу голос Марии Владимировны: – Таня, – говорит она очень спокойно и вежливо. – Вы не могли бы сейчас зайти на Петровку. Мне хотелось бы с вами поговорить. – Хорошо, я зайду, – говорю я, и у меня подкашиваются ноги. – Буду через 30 минут. До свидания. Две подружки – Субтильная и Наташа – ждут меня в гримерной. Я сообщаю им с ужасом: – Звонила Мария Владимировна. Сейчас иду к ней. И почему я должна перед ней отчитываться, когда моя родная мать обо мне ничего не знает?! – Ты успокойся, ничего лишнего не говори, не дай себя спровоцировать, – говорит Наташа, а Субтильная добавляет: – У тебя васнецовские глаза, и серый волк вынесет вас сквозь лес в тридевятое царство! Мы никуда не уходим – будем тебя здесь ждать. На Петровке, 22 подхожу к двери с медной табличкой, на которой выгравировано с одной общей большой «М» – Миронова и Менакер. Табличка, которой ни у кого больше на дверях нет, всегда включает в сознание: «Внимание! Здесь живут очень важные люди!» Это дорогой своеобразный психологический ярлык на «вещь», как теперь говорят – лейблочка. Звоню в дверь – открывает Мария Владимировна. Она в голубом халате, на голове – сооружение из бигуди, обтянутое сеточкой, что на языке символов означает – плевала я на тебя, кто ты такая, чтобы я перед встречей с тобой переодевалась и «раскручивалась». – Раздевайтесь, – сказала она. Я разделась. Села на «свой» зеленый диван. Она стояла напротив у буфета красного дерева. – Мне сказали, что вы беременны. Это правда? – Да. – Что вы собираетесь делать? – Родить ребенка. – Но вы знаете, что Андрей не может на вас жениться? – Почему? – Потому, что ему еще рано! Ему надо делать карьеру, а не заниматься детьми! – Ну‑у‑у‑у… Пушкину дети не помешали стать гением. Тут ее передернуло, но она взяла себя в руки и произнесла: – Вы знаете, что Андрей не хочет иметь детей? – Я знаю, что он прыгал, прыгал от счастья, узнав об этом событии. Тут она почти закричала: – Вы обязаны сделать аборт! – Мне мама не разрешает, – соврала я кротко. По выражению лица Марии Владимировны я поняла, что мне надо быстро одеться и ретироваться. В дверях попрощалась и, спускаясь вниз по ступенькам, услышала крик глубоко обиженного человека: – Имейте в виду – вы не получите ни копейки! Я вышла на улицу, содрогаясь от холода, от беседы и от последней фразы, поймала такси и поехала в театр, где меня ждали подружки. А на Петровке за дверью с табличкой «Миронова и Менакер» происходило следующее. Выкрикнув последнюю фразу о «копейках», она хлопнула дверью и осталась в квартире наедине сама с собой. Сначала она воткнула ногти в подушечки ладоней, подошла к окну, посмотрела, как я иду по двору, кинула мне вслед проклятья, взялась было машинально рвать бигуди на голове, раздумала, подошла к буфету, налила себе рюмку рябиновой, выпила и горько заплакала. Она рыдала так, как в детстве рыдала маленькая Маруся по красному чемоданчику, который выбросила в окно и так смертельно обидела ее этим Ритка Ямайкер. Она рыдала так, что ее целеустремленный нос покраснел, разбух от слез и уже потерял бойцовский вид. Достала из шкафа накрахмаленный белый платочек, но и он потерял форму, пропитавшись насквозь слезами – хоть выжимай! Она села в изнеможении на диван и продолжала вздрагивать от рыданий – ведь у нее отнимали любимого, единственного Андрюшу. Отнимают! Этот глагол «отнимают» и еще что‑то непроявленное терзало ее сознание, она никак не могла справиться с этим терзанием и, упав на подушку, заснула отчаянным сном. А во сне – стоит она на сцене, все сверкает, блестит, играет, на голове ее корона, а на плечо накинуто волшебное блестящее одеяло. Ей рукоплещет зал, которому нет конца и края, он безграничен, рукоплещут звезды и планеты, поскольку нет потолка, а есть – небо. Она стоит, кланяется во все стороны, поднимает голову, кланяется небосводу и, приложив руку к сердцу, благодарит луну, которая ради такого случая кивает ей своей желтой головой. Неожиданно на сцену жизни падает с неба коляска с ребенком. Раздаются аплодисменты. Зал в восторге кричит: «А‑а‑а‑а‑а!». Ребенок оказался очень бойким, выскочил из своего гнезда, бросился к героине, сдернул с нее корону, нахлобучил на свою голову и стал тащить ее волшебное одеяло на себя. Коляска самоходом поехала на артистку и вытеснила ее со сцены. «Отдай одеяло!» – кричит она малютке. Но уже поздно. Она, как Золушка, уже вне сцены, в пыльных углах кулис, в стареньком, незаметном платье. Ее никто не видит. Ей никто не рукоплещет. Ее все забыли. А видят на сцене ребенка в короне, с перекинутым через плечо волшебным одеялом, который громко смеется. Она беззвучно кричит: «Он отнял у меня все! Власть, силу, славу! Меня никто не будет любить, потому что теперь не я главная, а он!». «Он займет мое место, – подумала она, проснувшись в слезах, – и надо сделать все, чтобы этого не случилось!» Тут же зазвонил телефон. На ловца и зверь бежит. По ту сторону провода болтливая знакомая принесла на хвосте новость: «Ой, летом была на юге, в Гаграх, это такая сказка, единственное „но“ – галька вместо песка, изныли все подошвы ног. Кстати, видела каждый день на пляже вашу Таню… Андрюшину… очень хорошая девочка, с хорошей фигуркой, все время смеется, вокруг ходил Юлиан Семенов». У Марии Владимировны мгновенно щелкнул в голове включатель, и она сосредоточенно уставилась в неведомую даль. Обработав информацию в своей мозговой лаборатории, она с удовлетворением вздохнула. На следующий день ничего не подозревающий Андрей открыл дверь с медной табличкой на Петровке, 22. Мама вышла из кухни опять же в халате с мясорубкой в руках. Мясорубка была так накалена и пропитана агрессивностью своей хозяйки, что казалось, сейчас откроет пулеметную очередь. – Мама, что случилось? – испуганно спросил Андрей. – Я всегда знала, что ты сволочь (сволочь это было своеобразным объяснением в любви), но что до такой степени дурак, не предполагала! В кого? – завопила она. – Да в чем дело, мама? – В том, что этот ребенок не от тебя! А от Юлиана Семенова! – выпалила она. – Вся Москва знает, кроме тебя! Ты что, хочешь стать посмешищем? – Это неправда! – Идиот! Именно это и правда! Кто на юге отказывается от романчика, да еще с Семеновым! В кого ты такой идиот?! Ночью Андрею снились кошмары. Он три раза скатывался с кровати под стол и совершенно разбитый пришел на репетицию. После репетиции он ворвался ко мне на Арбат с измученным лицом, у него тряслись руки: – Ты должна немедленно, пока не поздно, сделать аборт! – Что? – Я тебе повторяю, – кричал он как невменяемый, – ты должна немедленно сделать… – Хватит! – оборвала его я. – Завтра должна сделать! – продолжал он. – Иначе будет страшное. – Не надо меня пугать, пожалуйста, что ты как с цепи сорвался? – Ты в Гаграх с Семеновым, и ребенок не от меня… – еле выговорил он. – Ты бредишь, не приходя в сознание. Я тебе рассказала все! Я тебе писала, хотела, чтобы ты приехал. Да мы ни одной минуты там не были наедине, только когда плавали в море. И всего лишь от того, что я ему нравилась и он мне нравился, я не могла забеременеть. Люблю я одного тебя. И ты это знаешь. И меня ты знаешь и знаешь, что я не умею притворяться. Неужели ты думаешь, что я способна на такое коварство и низость? – Нет! Вся Москва говорит об этом! – Ерунда! Не вся Москва, а несколько сплетниц. – Нет! Ты должна это сделать! – И он до боли сжал мне руку. – Не смей делать мне больно! И слушай меня внимательно. На известном всем «Титанике» везли мумию египетской прорицательницы очень древней династии фараонов. Покой мумии охраняли священные амулеты с изображением бога Озириса с надписью: «Очнись от своего обморока, в котором ты находишься, и один взгляд твоих глаз восторжествует над любыми кознями против тебя». Саркофаг с мумией был запечатан и охранялся. Один из помощников капитана поддался искушению и вскрыл саркофаг. Он нарушил табу. «Титаник» пошел ко дну. И совсем не из‑за айсберга! Женщина, которая носит в себе ребенка, – тоже табу. С ней нельзя плохо обращаться. А кто посмеет – пойдет ко дну. Очнись от обморока. У тебя гипноз неведения. Я даже представить себе тогда не могла, что автором этого коварного сочинения была его мать. Да и он тоже. Зазвенел входной звонок, кто‑то из соседей открыл, и без стука на пороге моей комнаты оказалась домработница Марии Владимировны Катя, маленького роста, шепелявая в застиранном шерстяном красном платке. Юркнула в комнату, быстро все оглядела и стала лопотать: – Я… тута… меня Мария Владимировна послала… за Андрюшею и проверить, чисто ли у тебя? Пыль‑то небось есть. – Кать, ты садись, может, чаю хочешь? – спросила я у нее. – Нет, – сказала она, переминаясь с ноги на ногу в страшных ботинках. – Я не могу задерживаться, а то мене влетит! Я его должна забрать. – Забирай! Заверни во что‑нибудь! – Чаво? – Ничаво! – передразнила я ее. Андрей сидел красный, злой, вдруг встал и выпихнул бедную Катю за дверь, матерясь, коленом в зад. Я мечтала только, чтобы он без крика и без рук скорее ушел. Меня клонило в сон. Я положила голову на подушку, свернулась калачиком и закрыла глаза, дав ему полную свободу выбора. Он схватил куртку и вылетел из квартиры. С этого дня я поняла: ждать мне от «них» хорошего – нечего. Плетью обуха не перешибешь! У меня в характере не просматривалась машина класса «Бульдозер», как у Марии Владимировны, и я не владела такими приемами, как она. Я даже не знала о них. Поэтому решила тихо уклониться в сторону. Мне даже пришла в голову мысль уехать! Но куда? И, главное, на какие деньги? Ведь в театре я получала копейки. Атака началась с другого фланга. Позвонила Цыпочка и милым голосом пригласила меня погулять – совсем как в Питере, только тема другая. – Танечка, – сказала она, улыбаясь, и на щеках появились обворожительные ямочки. – Танечка, сделай аборт! Это необходимо. Тогда он на тебе женится! Я всплеснула руками: – Как вы могли догадаться, что я мечтаю выйти замуж за человека, который через вас, как через посредника, предлагает мне убить своего ребенка? – Это не он, то есть… я хотела сказать, почему так резко – убить? – До свидания! – помахала я ручкой и зашагала по мокрому асфальту Арбата. В театре на женском втором этаже навстречу мне шла Пельтцер и кричала: – Ребенка захотела! Ты что – над ним издеваешься? Сделай аборт, твою мать! – и задела по животу: как секретарь парторганизации имела на это право. Впрочем, не только она – на женском этаже задевали по моему животу все, кому было не лень. – Егорова! Тебя вызывает Чек. В кабинет! – сообщает помощник режиссера Елизавета Абрамовна. Поднимаюсь на четвертый этаж – вхожу. – Садись, Таня, – говорит он, поглаживая свою лысину. Притворно вздохнул и начал: – Видишь ли, я хочу тебе посоветовать – сделай аборт! Сделай, и я тебе дам роль Вертолетской! Эта роль была эпизодом в дешевеньком спектакле «Женский монастырь». – Вы знаете, что‑то мне эта роль не очень нравится, – не успела я начать торговаться, как открылась дверь, энергично вошла зеленоглазая Зина и, как милиционер, спросила: – Давайте разберемся! Что он тут тебе советует? – Аборт советует сделать в обмен на роль Вертолетской. Она обдала его презрительным взглядом и сказала: – Не слушай никого. Пойдем отсюда. Рожай, я тебе помогу. – Взяла меня за руку и вывела из кабинета. Боевые действия закончились, наступила тишина. Малюсенький вовсю развивался, и тема аборта перестала фигурировать. Начался новый этап в жизни. Андрея мотало в разные стороны. Когда его приматывало ко мне на Арбат, он кидался в ноги: «Прости, прости, я так тебя… вас люблю… я кретин!». Смотрел на часы, говорил, что малюсенькому пора спать, на ходу сочинял колыбельную песенку, пел, а потом мы тихо сидели, пили чай с малиновым вареньем, горел маленький свет, было уютно и тепло.
Когда я в вязаной фуфайке, Чай разливая, к тебе льну, То мир мне кажется Клондайком, С которым я иду ко дну!
– Все будет хорошо, – говорил он. – Строится кооператив на улице Герцена, и в конце концов мы будем там все жить в двухкомнатной квартире. Однокурсница Маша Вертинская прислала мне в поддержку беременное платье, прелестное – темно‑зеленое в желтых мимозах. Мы с Андреем продолжали ездить в гости, я всегда сидела поодаль, повернув глаза внутрь себя, а Андрей, смеясь, рассказывал всем: – Танечка надела это беременное платье на следующий день! Он вдохновенно читал стихи, входил в новую роль отца и, встретив однажды на улице красавицу Марию Васильевну Брунову, таинственно улыбаясь, сказал: – У Танечки сейчас такой период – она вяжет. Какие прекрасные шали она вяжет и как быстро! Хотите? Вдруг все изменилось. На Петровке атака Андрея достигла апогея, мамой был сделан укол в орган воли, и мама подожгла бикфордов шнур. В Москве в артистической среде появилась некая Регина, с королевским именем и душой прачки. Она работала в УПДК, была крайне нехороша собой, даже не так нехороша, как что‑то отвратительное лежало на ее лице. Она была стукачкой и просочилась в кинотеатральную среду, одновременно ловя информацию и жениха. Задаривала всех дорогими подарками, становясь таким образом желанной в каждом доме, устраивала обеды со жратвой из своего посольско‑дипломатического управления, с блоками «Мальборо», за одну пачку которого не очень морально устойчивый гость мог ей и отдаться. Не ведая того, она стала жертвой стратегии и тактики Марии Владимировны. Однажды, получив дорогой подарок, Мария Владимировна сообразила, что сразу может убить двух зайцев. Наполучить подарков на всю оставшуюся жизнь и одновременно жахнуть в меня, беременную, ядром из Царь‑пушки – свести Регину с Андреем. Она намекала стукачке, что, мол, мечтает иметь такую невестку, и та профессиональным жестом развешивала уши и ввозила в квартиру телеги презентов. Приближался Новый год. Андрей пулеметной речью сообщил мне: – Так, все меняется, сейчас ничего не могу тебе сказать, все в напряжении, время покажет, а пока я исчезаю на неопределенное время. Доброжелатели сообщили по телефону, что мама, папа, Андрей и стукачка будут встречать семейный праздник на даче в Пахре. 31 декабря я нарядила елку, съела мандаринов под аккомпанемент воображения – как они там расселись за столом, на даче, наливают шампанское, смеются надо мной, а мама все приговаривает: «Она ни копейки не получит!». Мандарины оказались вкусные, без косточек, а воображение – горькое. Легла в постель, почитала Цветаеву: «Враз обе рученьки разжал – жизнь выпала копейкой ржавою!» – и заснула, не дождавшись полуночи. Утром приехала мама, я еле успела натянуть на себя широкий халат, чтобы она не заметила мой живот. Она и не заметила. Навестил Миша Туровский с огромной сумкой фруктов. Тут же я выскочила из комнаты в ванную, разрыдалась от добра, умылась и вернулась назад. Утром 2 января ко мне вошел совершенно незнакомый человек. Он был очень статичен. Не раздеваясь прислонился к стене. Молчал. Я вглядывалась в искаженное, даже нельзя сказать лицо – это была овальная плоскость, на которой, потеряв свои места, метались уши, нос, брови, глаза, губы… Умные люди говорят, что самые страшные болезни те, которые искажают человеческие лица. Я с трудом узнала Андрея. Передо мной стоял тяжелобольной человек. Видно, «ядро из царь‑пушки» сильно садануло его по совести, и от взрывной волны с лица выскочили все черты и разбежались в разные стороны. – Я нарушил табу. Мне приходит конец. «Титаник» теперь неизбежно должен пойти ко дну, – сказал он чужим, глухим голосом. – Зачем я это сделал? Почему я это сделал?! Но уже поздно! Все свершилось! Этого мне никогда уже не переделать! – кричал он в ужасе. Бросился к часам, стал неистово переводить стрелки назад, опустился на стул. – Нет… ничего нельзя сделать. – Опять глухо сказал он. – Ты добрая, ты‑то меня простишь, я знаю… Бог мне не простит! И я себе этого не прощу и буду всю жизнь жить с ощущением катастрофы в душе. Как ты выглядишь?! Ты белая, как скатерть! Одни глаза на лице, ты так похудела. Что я наделал! Что я наделал! – рыдая, говорил он. Мне его стало жаль, у меня разрывалось сердце, глядя, как разрывается сердце у него. – Не горюй ты так, – утешала я его. – Я на тебя не сержусь. Наверное, Богу так угодно, чтобы мы страдали. 8 января на Волковом переулке Андрей устроил мне пышный день рождения. Были и Магистр, и Шармёр, и Пудель с Субтильной, которая после каждой рюмки читала стихи: «Крошка сын к отцу пришел и спросила кроха: „Водка с пивом хорошо?“ – „Да, сынок, неплохо“. У меня ломило поясницу, и я все время уходила за книжную полку – полежать. На следующий день мы, счастливые, еще крепче связанные страданиями, смотрели в Большом французский балет «Собор Парижской богоматери». Нас потряс танцор, исполняющий партию Квазимодо. А еще через два дня пошли меня «гулять», я поскользнулась и упала навзничь, спиной на ледяной тротуар. Еще через два дня… Андрей играл «Фигаро», а у меня начались страшные боли. Соседка моя, простая женщина Тонька, вызвала скорую помощь. Я сообщила Пуделю, что мне очень плохо и меня забирают в больницу, передай Андрею. В какую больницу – не знаю, пусть позвонит соседке – спросит. Приехала скорая, сказали, что везут меня в Тушино, и затолкали в машину. «Но может быть, поближе, – умоляла я, – я могу потерять ребенка!» В роддоме в Тушине меня осмотрели и вынесли приговор: спасти ребенка нельзя! И добавили: «Не надо было травиться!». Кинули меня в коридор на стертый кожаный диван с серыми простынями. Сутки в страшных мучениях я рожала ребенка, заранее зная, что ему не суждено жить. Нянечка постоянно мыла пол вокруг меня и агрессивно опускала в ведро грязную тряпку – мне в лицо летели брызги черной воды с осуждениями: «Сначала с мужуками спят, потом детей травят, убивицы!». Я зажимала зубами губы, чтобы не кричать от боли, а в тот момент передо мной прогуливались пузатые пациентки «на сохранении», в байковых халатах, преимущественно расписанных красными маками, в войлочных тапочках. Они ходили вокруг кучками, показывали на меня пальцами, заглядывали в лицо и хором кричали: «Ее вообще надо выбросить отсюда! Таким здесь не место. Травилась! Травилась! Травилась!». В их глазах было столько ненависти, что если бы им разрешили – они с удовольствием убили бы меня. Сутки промучавшись в коридоре на ненавистных глазах всей больницы, я осталась без ребенка. В операционной лежала на столе на холодной оранжевой клеенке и услышала, как два врача‑женщины переговаривались: – Это – мальчик, посмотри… – Поверни лампу, – сказала другая. Из последних сил я поднялась на локтях, увидела своего безжизненного мальчика и упала, потеряв сознание. Очнулась уже в палате, на кровати, возле окна. Видать, уже заслужила место – не как собака в коридоре. Была ночь. Все беременные спали безмятежным сном. Вдруг, с остротой, я осознала все, что со мной произошло. Хотела крикнуть и не могла – онемела. Тогда положила на свое лицо подушку, накрылась с головой одеялом и зарыдала. Я рыдала, и передо мной всплывали картины: озеро в Риге, рассветы, мы прыгаем по цветам, стога сена, маки и васильки вдоль дороги, утопленница, конечно, конечно, это был знак! Горящий камин, мы читаем вслух книги, золотая осень, танцы на мосту с георгином, Большая Медведица с шампанским, «каблук» с пирожными, свадьба зимой в саду на даче, танго у Александрова, письма: «Танечка, не доказывай себе, что можешь жить без меня неделю и больше», сон, сон с черной шляпой! С высоким, пышным страусовым пером! Вот она – черная траурная шляпа! Все уже предначертано! Вдруг вспомнила Виктора, который написал мне на программке дипломного спектакля, мы играли в «Оглянись во гневе» Осборна, Джимми и Элисон. Элисон потеряла ребенка! И зачем он написал тогда на программке: «Пусть в твоей жизни никогда не повторится судьба Элисон!». Зачем он это написал? – выла я. И почему я в юности все учила стихотворение Блока: «Весной по кладбищу ходила и холмик маленький нашла, пусть неизвестная могила узнает все, чем я жила». Предчувствие своей судьбы? Вся моя жизнь разыграна по каким‑то непонятным для меня нотам! Чья это партитура? Я знаю – чья! И закричала, затыкая рот углом подушки, чтобы никто не проснулся: «Бога нет! Я тебя не признаю!». Наутро врачам доложили, что я рыдала всю ночь, трясся матрас, и я никому не давала спать. Тут кого‑то осенило: наверное, она не травилась! Мне передали записку от Андрея на неровном клочке бумаги: «Тюнечка, родная, не плачь! У нас еще будет семь детей! Твой Андрей». От этой записки со мной случилась истерика, стали давать капли, таблетки, колоть уколы, пока я не отключилась. На Петровке, 22 в тот же день увезли Менакера с тяжелейшим инсультом. Мария Владимировна была бодра и, сложив руки за спиной, как военный после одержанной победы, повторяла: «Наконец‑то дошли мои молитвы!» Кому она молилась? Андрей методично бился головой о стену и кричал: «Тройной бульон для Тани! Ей плохо! Катька, ты слышишь, что я тебе говорю? Тройной бульон из трех куриц! Для Тани». И продолжал биться головой. – У тебя отец в больнице! – кричала ему мать. – Подумай о нем! – У меня в больнице Таня! И нет ребенка! – кричал он, продолжая биться головой о стену. – Это я виноват! – Я! Тройной бульон! – И скатился по стене на пол. Стою одетая в ординаторской. Врачи мне говорят: – За вами приезжал артист Миронов, мы думали, вы уже ушли, поэтому он уехал. Тут у меня начался нервный припадок – я задыхалась от рыданий. – Истеричка! Хватит орать! С чего ты так себя распустила? – сказала одна из медицинского персонала. Раздался телефонный звонок. – Хорошо, что вы позвонили! Мы ошиблись. Она здесь. Приезжайте, забирайте ее. – Это был Андрей. Я вышла на улицу. Теперь это была совсем другая я, другой белый свет, другая жизнь. Молча села в машину. Поехали на Волков. По пути он осторожно начал въезжать с разговорами: – Танечка, когда мне сказали, что ты ушла, – я так испугался, думал, ты утопилась в реке… с моста… который мы проехали. Я сделала комбинацию из трех пальцев на правой руке и поднесла эту комбинацию прямо к его носу. – Видел? Не дождетесь! Дома я лежала в постели и плавала в реке из слез и молока. Андрей накупил бинтов и два раза в день перебинтовывал мне грудь, по совету врачей. Делал он это профессионально, ловко, как будто всю жизнь только этим и занимался. Потом уходил в ванную, и я слышала, как он плачет. Когда я оставалась одна, звонила стукачка и требовала Андрея. Так, пролежав десять дней, я позвонила соседке Тоньке, попросила взять такси и приехать за мной. Через полчаса я забрала свои вещи и, ничего ему не сообщив, вернулась на Арбат. Вошла в комнату – упала на кровать, как спиленное дерево.
|