Желудочковые нарушения ритма. 8 страница
Р.S. Я очень сержусь на себя за то, что плохо объяснился».
Жанно
Я любил тебя плохо, ленивой любовью — Солнца луч, что сердца согревает подчас, Я любил твою верность, и гордость, и юность, И насмешку сияющих глаз. Но решил я, что ты — сокровище мира, Роль скупца я с тобою не вправе играть, Что напрасно ты тратишь со мной свою силу, Что тебя не смогу удержать. Я ошибся, тебя обманув не желая, На себя я терновый венец возложил. Наша встреча — и драма моя, и поэма, Но как мало я все же любил! Отдаю тебе душу, и сердце, и остальное, Снежных призраков сонм под крышей моей. Направляй мою жизнь ты своею рукою — Моя смерть во власти твоей.
Другое письмо:
«Жанно, ты скажешь, что у меня мания писать письма. Но как хорошо ночью писать тебе и видеть, как поток моей нежности струится под твою дверь. Мой Жанно, ты вернул мне счастье. Ты никогда не узнаешь, что я выстрадал. И не думай, что я буду на тебя в обиде из-за твоих увлечений. Ты будешь рассказывать мне о них, и мы вновь обретем друг друга в любви, которая сильнее всего. Я обожаю тебя».
В другой раз я нашел под своей дверью следующее послание:
«Мой Жанно, От всей души благодарю тебя за то, что ты меня спас. Я тонул, и ты бросился в воду без колебаний, не оглянувшись назад. Восхитительно то, что тебе это было нелегко и что ты не сделал бы этого, если бы твой порыв не был искренним. Этим ты доказываешь свою силу, доказываешь то, что наша работа приносит плоды. В любви не может быть «козы» и «капусты» и не бывает маленькой любви. Любовь — это «Тристан и Изольда». Тристан обманывает Изольду и умирает от этого. В одну минуту ты понял, что наше счастье нельзя поставить на одни весы с каким-то сожалением, безосновательной грустью. Я никогда не забуду этого. Напиши мне пару строк, твои письма — мои талисманы. Я обожаю тебя. Жан».
Там было также стихотворение:
Твое молчание
Любовь — нелегкая наука, И я постиг ее с тобой. Я слушаю молчанье друга, Не понятое прежде мной.
Мой ангел, я любил так плохо! Мой ангел нежный, ангел дикий... Прозрачный, чистый, непорочный И прочно, как кристалл, закрытый.
В кристалле этом созерцаю Всю безысходность прошлых дней, И в мыслях храм я воздвигаю Античной статуе твоей. В другое утро: На колене Читая гранки, вдруг я понял, Что мной завершен «Потомак». И вмиг легко мне стало так, Словно исчез груз прошлых болей.
И понял я, что заслужил награду Изменчивого солнца твоего И что резные листья винограда Скрывают плохо пол богов.
И ощутил себя я Принцем, Но на колено Принц встает Чтобы облаткой причаститься, Той, за которой небо ждет.
Я понял, что мне щит с цветами Твоими суждено носить, Что лишь раскаянья слезами Могу я глупость искупить.
Меня целуй же ты до боли, Кольцо снимай и надевай И изредка своею волей В рыцарский орден посвящай.
Вскоре мы закончили играть «Трудных родителей». Он написал мне последнее стихотворение, все строки в нем были подчеркнуты.
Мольба на коленях
Совершим путешествие свадебное Настоящее! Месяц медовый И все то, что не небо дарит нам, Сбросим мы с себя, как оковы.
О мой ангел, тебя умоляю (Ты ведь любишь мне счастье давать), Окунемся на время в безумье, Чтоб уж нечего было желать.
Пусть от счастья заходится сердце, Позабыты мораль и закон, Под глазами блаженных страдальцев Бледно-синий цветет анемон.
«Р.S. Если ты хочешь ответить мне прекрасным стихотворением, напиши «да» на листочке бумаги, оно займет место среди моих сокровищ».
Я написал «ДА».
Это стихотворение было не последним...
Не позволяй, любимый, лени сладкой, Что может тело так легко объять, Вдруг между нами проскользнуть украдкой И нашу ласку задержать.
Наука ль счастье? — я не знаю, Наверно, счастью можно научить, Ведь кровью белой, что я истекаю, Весь мир я мог бы воскресить.
Мы убежим из Парижа, из Парижа...
Мы уедем с тобою вместе (Так прочли на ладони уста). О! люби меня, и возвратится Моя юность, надежда, мечта. Не лишай же меня в отеле Половины постели своей. Де Грие спит сегодня с Тибержем — Это даже еще милей.
Мы уехали в Сен-Тропе: это были мои самые прекрасные каникулы. Незадолго до этого Жан написал в Версале свою новую пьесу «Пишущая машинка». Я заезжал тогда за ним после театра. Обе роли, предназначенные для меня, приводили меня в трепет, тем более что Ивонна де Бре сказала, что для меня это «рискованная затея». Она попала в самую точку, потому что из-за этой пьесы я поколотил одного критика. Но не будем забегать вперед. К тому времени относится история с Клодом Мориаком. Уже в течение многих месяцев он регулярно наносил нам визиты на улицу Монпансье. Жан принимал его как сына. Клод Мориак собирался писать о нем книгу, но Жан вовсе не поэтому принимал его столь сердечно. Как всегда, он делал это с присущей ему доброжелательностью, желая помочь молодому начинающему писателю. Клод приходил почти ежедневно. Очевидно, не закончив свою работу, он продолжал собирать материал и в Версале*.
* Недалеко от Версаля находится местечко Мэзон-Лаффит, где родился Жан Кокто и где жила его мать.
Если я страдаю недостатком ума, то обладаю хорошо развитым инстинктом. К Клоду Мориаку я испытывал чувство недоверия, к которому должен был бы прислушаться. Но я мог ошибаться. Поэтому я ничего не говорил Жану, боясь причинить ему боль. Хотя, может быть, я избавил бы его от той, которую он испытал после выхода книги Клода Мориака. Он был шокирован до такой степени, что в течение нескольких дней болел, а потом многие месяцы грустил, как после потери сына. Жан взял с меня слово не читать эту книгу. Я сдержал слово. Но я не обещал не читать следующую — «Дружба, которой мешают», опубликованную Клодом Мориаком позже. Жан Кокто говорил: — Когда художник рисует пару туфель, вазу для фруктов, пейзаж, он рисует свой собственный портрет. Доказательством является то, что мы говорим: это Сезанн, Пикассо, Ренуар, а не пара туфель, ваза для фруктов и т.д. То же самое можно сказать про биографов. Описывая великого человека, они описывают собственные чувства, рисуют собственный портрет. А Клод Мориак в «Дружбе, которой мешают» предстает как завистливый и злобный клеветник. Может быть, оттого, что, будучи сыном знаменитого писателя, он остался ничтожным, незаметным. Во всяком случае, он — полная противоположность благородству. Возможно, он судил бы более объективно, обладай он щедрым и добрым сердцем, будь он наделен милосердием, поскольку называет себя христианином. Если бы я сам не был действующим лицом некоторых рассказанных им сцен, я не был бы так уверен в его злонамеренности. Например, когда он описывает обед с Жаном Дебордом. У Жана Кокто никогда не было тех низких чувств, которые приписывает ему Мориак. Со своей стороны, я любил всех друзей Жана, пока не получал доказательств их обмана или измены, как это было с Морисом Саксом и Клодом Мориаком. Кроме того, вопреки утверждениям Клода Мориака Жан Деборд вовсе не вызывал жалости. Что касается Жана Кокто, возможно, он был загорелым, поскольку мы возвращались из Пике, но ни в коем случае не накрашенным. Я могу свидетельствовать, что это не его стиль и что ни разу за все годы нашего общения Жан не использовал косметику. Каждое утверждение Клода Мориака раскрывает его мелкую душонку. Еще он считает, что Жан любил блистать. Он блестел, как бриллиант. И, как бриллиант, он не мог любить или не любить этого. Помимо суждений, извращенных в силу характера Клода Мориака, я обнаружил в книге тридцать девять вольных или невольных ошибок. Была еще одна необыкновенная история — с Олом Брауном. В одном кабаре, куда его пригласил Марсель Килл, Жан увидел, как бывший чемпион мира исполнял чечетку, прыгая через веревочку, словно на тренировке. Номер был великолепен. Жан пригласил боксера за свой столик и стал расспрашивать. Ол Браун уступил звание чемпиона в 1935 году испанцу Бальтасару Сангили. В день матча перед самым выходом на ринг ему подсыпали снотворное, но он уже не мог В это время газета «Се суар» заказала Жану статьи, оставив за ним право выбора темы. Тогда Жан написал серию поэтических и увлекательных статей об Оле. Якобы настоящий Ол умер и его призрак возвращается, чтобы вновь завоевать звание чемпиона. Каждый вечер одна страница газеты была посвящена Олу Брауну — поэту бокса. Импресарио начали прислушиваться. Они предложили один матч в зале Репортеры больше фотографировали Жана, чем боксеров. Матч продлился четверть раунда. Противник получил нокаут. Его унесли в бессознательном состоянии в раздевалку, в то время как зал устроил овацию Олу. Кажется, нужно было провести двенадцать матчей, чтобы он мог вновь встретиться с Сангили, который все еще В день матча с Сангили я подумал, что он проиграет. Ему было тридцать шесть лет, а нужно было выдержать пятнадцать раундов. В какой-то момент Ол понял, что если он продержится до конца, то выиграет по очкам. С окровавленной надбровной дугой он упорствовал, отбиваясь от противника. Я больше не мог смотреть на Жана, которого беспрерывно освещали вспышки фотоаппаратов. Наконец раздался Один биограф недавно написал, что, несмотря на все услуги, которые Марсель Килл оказывал ему, будучи его гидом во время путешествия «Вокруг света в восемьдесят дней», это не помешало ему заменить его Жаном Маре. Еще один биограф, описывающий самого себя. Жан никогда никого не прогонял. Марсель Килл ушел сам, полюбив прелестную девушку, и Жан продолжал помогать ему. Марсель являл собой смесь чистоты, безумства и необузданности. Он обладал огромным очарованием, которого я не встречал больше ни у кого, кроме Алена Делона. Однажды я нашел Жана с переломанными ребрами и распухшим лицом. Марселя объял непонятный приступ безумия. Я хотел наказать его. Но он, как ребенок, обливаясь слезами, просил прощения и повторял: «Я чудовище, я чудовище. Я ударил Жана, я, обожающий его». Он был искренен и трогателен. Вернув звание чемпиона, Ол провел один матч с Ангельманном — и вновь победил нокаутом. Когда он решил оставить большой спорт, Жан договорился с цирком «Амар», чтобы Ол смог поехать в турне. Затем он должен был вернуться в Америку и открыть там тренировочный зал. Почему ему отказали в паспорте, я не знаю. Жан написал президенту республики письмо, в котором говорил, что никогда не просил милостей для себя, но хотел бы, чтобы помогли Олу Брауну. На следующий день солдат муниципальной гвардии принес паспорт. Ол уехал в Америку. Так как шла война, мы долго не получали от него известий. Позднее Жан узнал, что он работает мойщиком посуды в одном из баров Гарлема. Жан поехал в Нью-Йорк, нашел Ола, дал ему денег и обещал помочь. По возвращении во Францию он встретился с Марселем Серданом, рассказал ему об Оле, и тот, в свою очередь, пообещал открыть тренировочный зал, которым будет руководить Ол. Если бы мне пришлось перечислять всех друзей, которым помогал Жан, мне не хватило бы этих страниц.
В том же 1939 году мне много раз предлагали сниматься в кино. Хотелось дебютировать удачно. Из-за болезни я пропустил первый фильм, сценарий которого меня очень заинтересовал, — «Ночь в декабре». В другой раз это был «Человек, который ищет истину» с Ремю. Автор сценария Пьер Вольф заведовал отделом критики в крупной газете. Он счел необходимым предупредить меня, что, если я откажусь сниматься, он меня «утопит». Именно поэтому я отказался, хотя охотно работал бы с Ремю. Наконец, меня пригласили попробоваться на роль де Грие в «Манон». После просмотра продюсеры и режиссер заявили, что я скорее Дантон, а не де Грие. Жан, возмущенный таким забавным утверждением, написал стихи.
Как мне сделать, чтоб тело светилось твое, Источая и мирру и амбру, Чтобы ангел, одетый в костям де Грие, В этой студии вышел из кадра. Им, несведущим, не понять, Что душа твоя — снег и огонь — все на свете, Что не зубы красивые нужно искать, А накинуть на ангела сети. Доказательство От смеха, право, умереть не диво, Как видят люди образ де Грие! Ведь чтоб понять, что истинно красиво, Достаточно взглянуть в лицо твое. И, бурю чувств открыв в покое мнимом, Вдруг осознать — все мрак, небытие, Когда светило лучезарное твое Сияет и горит неугасимо.
Божественный огонь в тебе живет, Перебирают боги струны твоей лиры, Поэтому столь чист, прозрачен звук ее И лишь она секрет твой раскрывает миру. Когда страдаешь ты — нет хуже ничего... Наверно, колдовство тому причиной. Стихи мои не в силах победить его, Я их стыжусь: прости меня, любимый. Страдание, о котором пишет Жан, было связано с моими зубами. Он повел меня к своему дантисту, и тот, сделав рентген, хотел удалить мне все зубы. В двадцать четыре года! Какая драма! У этого дантиста работал молодой сотрудник, которого заинтересовал мой случай. Он предложил заняться моим лечением. Готовый на все, я согласился. Он лечил каналы всех моих зубов. Позднее я ушел на войну с временными пломбами. А Жана моя болезнь вдохновляла на создание стихов. Недостойный поэт Ты, как можешь, борешься с болью И на ребенка походишь более Или на зверя. Ко мне ты подходишь, Глаз, полных упрека, с меня не сводишь: «Ведь в карманах твоих уж, конечно, секретов немало, Помоги же, всесильный поэт!» Так глаза говорят — они тронуть могли бы и скалы, Я не в силах помочь, разрывается сердце в ответ. Этой ночью Я в объятъях твоих этой ночью хотел бы уснуть, Но ты стонешь, Жанно, и жестокая боль не проходит. Меж тобою и мною незримый любви призрак бродит, Я сквозь стену готов в простыне проскользнуть.
Твоя мерзкая болезнь
Ты шагаешь взад-вперед, Ног твоих следы целую. Боль же, что в тебе живет, На себя взять не могу я. Если б знал, какой напев Пели феи королевам, В замках усыпляя всех, Пой я голосом сирены. Погрузил бы в забытье Эту боль я осторожно. Но увы! Ничем ее Успокоить невозможно Так пусть стократ воспета мной, Живущая в устах прекрасных, Когда пером взмахну я властно, Уснет, довольная судьбой. Ненормально Когда Жанно от боли сам не свой, Он как цветок, под пламенем поникший, Иль мечущийся в клетке зверь лесной, Которому сейчас весь мир чужд остальной. Пакт заключить готов я с чертом иль с Всевышним, Чтоб снова увидать ожившим Того, кто радость воплотил собой.
Осенний олень
Пока твоя любовь любовь мне не открыла, Считал, что правильно в игру играю я, То старая игра была в «они» и в «я» — Венера в Лувре, что на подиуме застыла. Но то была тень тени, жил мертвец во мне, Фавн бронзовый, в котором нет желанья,
Неистовство, на бедность подаянье, Безумца семяизвержение во сне. Так не вини ж меня за то, что жду в томленье Я дара твоей юной красоты, Когда со мною рядом дремлешь ты, А я тобой любуюсь в упоенье.
Ах, пусть болезнь покинет твой альков И мне вернет сей дар благословенный, Чтоб не был я, как тот олень осенний, Настороженно ждущий рога зов.
Прости меня (Глупее быть нельзя!)
Как часто жизнь несет страданье! Жизнь — это лишь любовный круг. Жизнь требует хранить молчанье, И в ней нельзя ходить вокруг.
Нельзя идти ни перед нею, Ни внутрь нее нельзя войти. Сегодня я наказан ею. О боль зубная, отпусти!
Жизнь может быть живой и мертвой, Ты побежден иль победил. Закрыл ты дверь свою сегодня, Решил я — сердце ты закрыл.
Портрет
Соединившее нас небо, умоляю, Пусть Жанно будет завтра здоров, Пусть болезнь превратится в любовь, И любовь эту я воплощаю.
Я был Зачем же дантист? Ведь есть Все — фильмы, бюсты, любовь, Но горестных мыслей не счесть, И печально течет в жилах кровь. Что я делал с тех пор, как я есть? Каждый день, каждый миг, вновь и вновь? Был художником, вот и вся честь. Жан решил перенести на экран «Трудных родителей». Он нашел продюсера. Съемки должны были начаться в сентябре. Да здравствует мой король
Я в сентябре прекрасный фильм снимаю, Орлом взлетит он, над законами паря, Как он волнует нас, как силы в нас вливает Меня же Богом сделал он, хранящим короля. Жан должен был осуществлять режиссуру, Ивонна де Бре— играть роль, написанную для нее, Марсель Андре, Габриэлла Дорзиа — свои роли, я — свою. Ни продюсер, ни оператор не хотели приглашать Алису Косеа на роль девушки. Они считали ее слишком старой и не обладающей необходимой для роли чистотой. Жан рассказал о своем проекте Капгра, директору театра, где была поставлена пьеса «Трудные родители». — Почему ты не сказал мне об этом раньше? Я хочу быть твоим продюсером. — Потому что мы не можем пригласить Алису. — Но это же ясно. Я все прекрасно понимаю. Я свяжусь с твоим продюсером. Капгра стал главным инвестором фильма. Декорации готовы, приглашены актеры, операторы, технический персонал. Вдруг Капгра заявляет: — Теперь или Алиса будет играть, или фильма не будет. Все убиты. Что делать? Кто-то предлагает сделать пробы с Алисой. Пусть она убедится сама. В назначенный день Алиса не явилась. Меня послали за ней. Она отказалась ехать, заявив, что делать пробы со мной, молодым дебютантом, естественно, необходимо, но она достаточно снималась в фильмах, чтобы обойтись без этого. Я возвращаюсь на студию. Жан звонит ей и объясняет, что пробы необходимы для оператора, чтобы он смог сделать хорошие крупные планы. Она соглашается. Я возвращаюсь за ней. Оператор честно старается сделать ее моложе, используя газовую ткань, вырезанную и продырявленную бумагу. Во время просмотра Алиса находит себя прелестной, молодой, очаровательной. Мы же считаем, что она выглядит, как Вольтер в Ферне*.
* В Ферне старый и больной Вольтер провел последние годы жизни.
Что делать? Нужно, чтобы кто-то сказал ей правду. Никто не решается. Я беру это на себя, бросаюсь с головой в воду: отвожу улыбающуюся Алису в сторонку. Вскоре ее улыбка превращается в гримасу, потом исчезает совсем. Помня, как она относилась к Жану в последнее время, я отважился сказать ей все, даже то, что не следовало бы говорить женщине. Она измучила Жана во время создания его новой пьесы «Пишущая машинка»: предлагала поставить третий акт на место второго, второй на место первого, не давала окончательного ответа, будет ли она играть в пьесе, считая, что ей лучше сыграть в «Парижанке», или в новой пьесе Салакру, или же в «Федре», или еще не знаю в каких других, — и все это она говорила, спокойно обмакивая сухарики в чай. Короче говоря, Жан совершенно упал духом. А этого я не мог допустить. Декорации разобраны, контракты расторгнуты. О фильме не может быть и речи. Мы с Жаном уезжаем в Сен-Тропе. Уже тогда это было экстравагантное место. Чтобы поддержать тон, нужно было соответственно одеваться. Мы остановились в маленьком отеле «Ле Солей», куда по ночам доносилась музыка с танцплощадки «Пальмира». Модная песенка называлась «Сомбреро и мантильи» в исполнении Рины Кетти. Этот шум мешал Жану спать и работать. Мы перебрались в другой отель «Аиоли». Его хозяином был один из наших друзей, Ж.П. Хагенауэр. Номера в «Аиоли» со вкусом обставлены, и мы чувствовали себя здесь, как в особняке. Однажды утром к нам в отель зашли мои товарищи, одетые так, будто собрались уезжать, и сообщили, что они мобилизованы. — Мобилизованы? Почему? — Как почему? Ты не знаешь, что объявлена война? Я ничего не знал. Мы с Жаном не читали газет и не придавали значения распространяющимся слухам. — Но если вы мобилизованы, то и я, наверное, тоже. — Какое у тебя мобилизационное предписание? — Не знаю. — У нас шестое. Наверное, у меня такое же, так как мы примерно одного возраста. Мы решили ехать. По дороге остановились в Лионе. Все прервали отдых, свободных номеров в гостинице не было. В конце концов мы нашли один ужасный — с простынями, цветом и толщиной напоминающими картон. Добравшись до площади Мадлен, я убедился, что не только мобилизован, но еще и опоздал на свой сборный пункт, находившийся в Версале. Я позвонил матери. Она была в отчаянии, и мне пришлось сделать крюк, чтобы проститься с ней. Как Жану, так и ей я предсказал, что вернусь через неделю. Я не верил фактам: войны не может быть. Это какой-то чудовищный обман. Я оставил машину Жана на одной из улиц Версаля, неподалеку от центра, и собирался сообщить об этом Жану, чтобы он ее забрал. Опоздал не один я. Мне выдали военную форму, не сделав выговора. Офицеры жаловались, что у них мало легковых машин. Я предложил «Матфорд» Жана. Они с радостью согласились. На машину прикрепили фальшивый военный номер. Вечером я вернулся в квартиру на площади Мадлен. Мы поужинали с Коко Шанель, которая изъявила желание быть моей «крестной». Я отказался, дав ей понять, что хотел бы, чтобы она была «крестной» всей моей роты, и она согласилась. Конечно, она хотела, чтобы я простил ей историю с «Трудными родителями». Мы отправляемся в путь в неизвестном направлении. Прибываем в Мондидье, в департаменте Сомма. Большая часть солдат спала в брезентовых палатках. Я сказал своим офицерам, что мог бы остановиться в той же гостинице, что и они, чтобы быть всегда под рукой, я могу сам платить за номер, поскольку они не имели права реквизировать номер для солдата. Они согласились. Как видите, для меня война началась весьма странным образом. Я также оплачивал бензин для «Косули», нашей «Матфорд», поскольку мне было проще съездить на заправочную, чем просить талоны на бензин, полагавшиеся нашей роте. И потом, я мог пользоваться «Косулей» для своих личных нужд. Все это должно было вызвать ко мне антипатию товарищей. Я начал работать над ролью в следующей пьесе — «Пишущая машинка». Мои товарищи издали наблюдали, как я разговариваю сам с собой, и принимали меня за помешанного. Числился я в авиационной части: нечто вроде базы для «возможных» эскадрилий. «Возможных» потому, что самолетов мы никогда не видели. Меня вызвал к себе лейтенант, командовавший единственной эскадрильей, которая была в нашем распоряжении. Он сказал: — Когда носишь имя Жан Маре, следует доложить об этом своему командиру. Я видел вас в «Трудных родителях». Из всех, кто находился на нашей, базе, только он один и видел пьесу. Этот случай послужил мне уроком скромности. То, как меня принимали в Париже и Сен-Тропе, почти заставило меня поверить в свою известность. Я ответил офицеру: — Господин лейтенант, если бы я осмелился представиться, а вы бы мне ответили: «Жан Маре? Ну и что из этого?» — хорошенький у меня был бы вид. Так все узнали, что я актер. Они оценили мою скромность и стали относиться ко мне иначе. Военврач даже упрекнул однажды офицеров за то, что меня беспокоят ночью для выездов: «Малыш должен отдыхать». Чтобы мне простили мое более чем ложное положение, я старался оказывать услуги. — Твои родители живут в двадцати километрах? Я отвезу тебя туда... Тебе нужна почтовая бумага? Я привезу... Постепенно товарищи стали воспринимать мои привилегии как должное. Но самую большую роль сыграло то, что моей «крестной» была Коко Шанель. В кармане я носил записку, которую Жан передал мне в Версаль после того, как я сказал ему по телефону, что уезжаю в пять часов. Я без конца перечитывал эту записку в ожидании новых писем.
«Мой Жанно, в пять часов случится самое ужасное. Обнимаю тебя всем сердцем. Клянусь, что сделаю невозможное, чтобы найти тебя».
Я увез с собой маленький бюст Жана, который Феноза вылепил для меня. В квартире на площади Мадлен он стоял на моем сундучке, под звездами из меди, которые я прикрепил на стену. Я никогда не расставался с этим бюстом. Так я обманывал себя и жил рядом с Жаном. Я обладаю странной способностью погружаться в сны наяву и просыпаться, только если окружающее меня интересует. Я плохо понимал эту войну, я не принимал ее. Возможно, окажись я на переднем крае, я вел бы себя иначе? Наконец письмо от Жана.
«З сентября 1939 года. Я только что получил твое письмецо, которое ты написал после того, как мы увиделись. Ты просишь, чтобы я его сохранил! Мой Жанно, твои письма даже из нескольких строк я ношу в кармане и живу только их ожиданием. Андре уехал, вернулся на свой пост. Я предложил Феноза пожить у нас, и сегодня он переедет. Жить стало очень тяжело, но я дал тебе обещание, и я сдержу его. Только ты увидишь бедного Жана, тонкого, как нитка. Доктор Коко поможет вернуть мне немного сил и веса. Я все еще не могу поверить, что это не дурной сон. Мне кажется, что вот-вот ты разбудишь меня, позвав из соседней комнаты. Дверь твоей комнаты все время открыта, и я хожу от предмета к предмету, от рисунка к рисунку. В моей памяти запечатлелась твоя фигура новобранца, на обочине дороги. Я должен был сдерживаться, а это была самая ужасная минута в моей жизни, если не считать той минуты, когда мы расстались с тобой у дверей «Максима». У меня так болят глаза, что я вынужден покинуть тебя. Ты знаешь, что я не расстаюсь с тобой ни на секунду. Розали провела вечер у нас дома; что мы могли делать? Говорить о нашем сыне и ждать его. Вот моя единственная цель. Я закончу письмо завтра утром. Две строчки, чтобы попрощаться с тобой. Что касается машины, очень важно, чтобы она оставалась у тебя. Благодаря ей у тебя хорошее место, и я отношу это на счет твоей удачи. Повторяй себе без конца, что мое сердце бьется в твоей груди, твоя кровь течет в моих венах, что я гораздо менее одинок, чем многие другие, поскольку мы с тобой одно целое, несмотря на разделяющее нас расстояние. Мой Жанно, я обнял твою маму за тебя, я буду часто навещать ее, не беспокойся. Молись. Я молюсь и ничего не меняю в своей молитве. Она та же, что и в Сен-Тропе.
|