Желудочковые нарушения ритма. 12 страница
Перед тем как начать писать, он спросил меня, что бы я «хотел делать в своей роли». Шутя, как если бы я хотел озадачить товарища, я ответил: — Молчать в первом акте, плакать от радости во втором и упасть навзничь с лестницы в третьем. Уже в первом акте он совершил чудо, дав мне возможность молчать. Он сказал, что хотел бы закончить пьесу к Рождеству. И действительно, в этот вечер она была завершена. Он должен прочитать нам ее после ужина. Этот рождественский ужин, хотя и замечательный, тянулся бесконечно. У нас была елка, украшенная дождиком. Жан нарисовал семь больших ангелов, по одному для каждого из членов семьи Таль-Мур, принимавшей нас. Наконец рождественский подарок Жана — пьеса. Он читает ее нам своим теплым, немного скрипучим голосом, как всегда, в неподражаемом ритме — выделяя каждое слово и почти не делая связок между ними. Какая великолепная идея! Одиночество двух существ, пожирающих самих себя. Жан хочет назвать пьесу «Азраил» (ангел смерти), но это название уже использовалось. Он думает о другом: «Смерть подслушивает у дверей». Это название мне очень нравится. Еще он предлагает «Красавица и чудовище». — О нет, Жан, — протестую я, — мне так хочется, чтобы ты сделал фильм по «Красавице и чудовищу»! Эта поражающая странной красотой пьеса получила название «Двуглавый орел». Снова Жан написал то, чего от него не ждали. Это был самый чудесный подарок, который я мог получить к Рождеству. В Париже Жан встретился с Маргаритой Жамуа, чтобы прочитать ей пьесу, написанную, кстати, для нее. На чтении присутствовали госпожа Искавеско, Кула Роппа, Берар, Борис Кохно. Все были потрясены. Маргарита Жамуа встала, не говоря ни слова, вышла, потом вернулась и высказала свое суждение четырьмя фразами, как если бы Жан Кокто был неопытным двадцатилетним дебютантом. Все почувствовали ужасную неловкость и расстались молча. — Я думаю, что она боится, что не справится с этой ролью,—сказал я Жану. Позвонила Кула Роппа, закадычная подруга Маргариты Жамуа: — Поведение Маргариты было возмутительным. Впрочем, эта роль не для нее. Она не сможет ее сыграть. Берар того же мнения. Никаких новостей от Жамуа. Значит, нужно искать другой театр, другую актрису. Я предлагаю Эдвиж Фейер. Жан позвонил ей. Они договорились о встрече. Кажется, на 1 февраля 1944 года. Неожиданно умер Жироду. Жан потрясен. Он позвонил Эдвиж, чтобы отменить чтение. Она сказала: — Почему? Мое сердце, наоборот, еще более способно вас понять. Нужно продолжать работу. Мы поехали к Эдвиж. На ней лица нет. После чтения она не скрывает своего волнения. — Впервые, — говорит она, — я услышала пьесу, настоящее произведение, и притом пьесу для театра. Вы мне ее дарите? Жан ответил, что она сделает ему подарок, приняв пьесу. Они обнялись. Потом мы поехали в церковь Сен-Пьер-дю-Гро-Кайю, на улицу Сен-Доминик, где проходила простая, волнующая церемония. И возмутительный финал при выходе: на нас набросились любители автографов. Я поклялся больше не ходить на похороны знаменитостей. Маргарита Жамуа вдруг вспомнила о пьесе, без конца звонит. По-видимому, она узнала, что Эдвиж согласилась играть ее в театре Эберто. Она приехала к Жану и обвинила его в измене. Собирается ехать к Эдвиж и Эберто. Берар, который случайно оказался тут же, успокаивает ее. Мы объясняем ей, что своим отношением она дала понять, что не хочет играть в пьесе. Жан пишет большую и прекрасную поэму «Леона». Я в это время ставлю «Андромаху» в театре «Эдуарда VII». Начинаю делать макеты декораций и костюмы, учу свою роль и готовлю постановку. Брессон приглашает меня сняться в его будущем фильме «Дамы Булонского леса». — Но, по-моему, в нем должен был сниматься Ален Кюни? (Я узнал об этом, поскольку Жан писал диалоги для этого фильма.) — Продюсер не хочет брать Кюни. — Я считаю неправильным, чтобы продюсер не давал режиссеру свободы в распределении ролей. Вы хотите, чтобы снимался Кюни? — Он именно тот типаж, который нужен. — Вы мне разрешите поговорить с продюсером Плокеном? — Да. Он хочет, чтобы играли вы. Я объясняю Плокену, что я отказываюсь сниматься в фильме потому, что не могу допустить, чтобы он отказал Кюни. Он обвиняет прокатчиков. Я рассказываю об этом Жану, и он просит Польве взять фильм Брессона и Кюни. Тот же ответ: прокатчики против. Польве был продюсером «Вечерних посетителей», в котором играл Кюни. Это был фильм Карне, имевший огромный успех. Ален Кюни был, как всегда, великолепен. Я возмутился этим единогласным вето, окончательно отказался сниматься и пригласил Кюни на роль Пирра в «Андромахе». В квартире на улице Монпансье было нелегко сосредоточиться. Не понимаю, как Жан мог писать. Девицы под дверью, на лестнице, на улице создают невообразимый шум: звонят в дверь, по телефону. Одна девушка падает в обморок. Консьержка, к которой ее отнесли, зовет меня. Я узнаю ее: она уже падала в обморок на лекции по кино в «Студии 28». В третий раз она упадет в обморок на гала-просмотре «Кармен» в кинотеатре «Нормандия». В тот день фильм не имел большого успеха, возможно, потому, что билет стоил тысячу франков. Я выходил из кинотеатра вместе с толпой, которая начинала меня дергать со всех сторон. Я уже не знал, как из нее выбраться, как вдруг какая-то девушка падает без сознания у моих ног. Я беру ее на руки и, воспользовавшись этим обстоятельством, расчищаю себе дорогу. Я кладу ее на парапет у входа в метро. И слышу: «Грубиян!» Она была без сознания не больше, чем я. И я прекрасно это понял. История этой девушки на этом не заканчивается. Однажды она звонит у моей двери и говорит: — Месье, я должна участвовать в конкурсе танца. Если я получу первое место, вы согласитесь прийти ко мне на чай? Я внимательней присматриваюсь к ней: маленького роста, полноватая, доброе круглое лицо, волосы в мелких завитках, на носу круглые очки в металлической оправе. По моему мнению, никаких шансов получить первое место, даже при наилучшей технике. Я даю обещание прийти на чай. Через неделю она приходит снова и показывает диплом: первое место. Я уже дал слово. — Когда же вы хотите чаевничать? Мы пойдем к Рампельмайеру? — Нет, мы будем пить чай у моей подруги в следующий четверг. В четверг она повела меня на квартиру своей подруги около парка Монсо. Это была странная квартира с шикарной китайской мебелью, а ее подруга — хорошенькая, очень юная рыжеволосая девушка, что-то вроде Симоны Симон в детстве. Мне подают чуть теплый чай, подгорелое молоко, прогорклые пирожные. Я делаю вид, что нахожу все великолепным. Меня заставляют расписаться на бесчисленных фотографиях, среди которых много таких, которых я никогда не видел. Я не ухожу сразу, чтобы у них не создалось впечатление, что я выполняю повинность. Мне дают выпить сладкого шампанского, которое я терпеть не могу, и наконец я ухожу, церемонно поблагодарив. Несколькими днями позже (трудно даже поверить в эту историю) в нашу дверь позвонили. Жан пошел открывать и вернулся с визитной карточкой в руке. — Владелец этой карточки хочет с тобой побеседовать, — сказал он. — У него в руке белая трость, он слепой. Выглядит очень достойно. Я вышел к этому господину и спросил о цели его визита. — Я отец девушки, к которой вы приходили на чай в прошлый четверг, — сказал он. — И я хочу узнать, кем вы действительно являетесь для моей дочери. Я рассказал ему всю эту историю. Что я могу сделать? — Моя дочь должна сдать экзамен на аттестат зрелости, но она совсем не занимается. — Я могу только сказать ей, если она снова придет, что я не приму ее до тех пор, пока она не сдаст экзамен. Они пришли обе. Когда я объявил им свой вердикт, маленькая толстушка упала в обморок в четвертый раз. Она не собиралась сдавать экзамен на аттестат зрелости. Испугавшись, что ей придется снова взяться за учебу, она потеряла сознание. Я мог бы рассказать сотню подобных историй. Они заняли бы много страниц. В общем, все они похожи. За исключением, может быть, вот этой. Я дал согласие, правда, после долгих уговоров, отвечать на письма в рубрике «Сердечная почта» в газете, посвященной кино. Занималась этим некая дама, которая писала ответы вместо меня. Однако я поставил условие, что буду их прочитывать. Однажды мне принесли письмо, на которое попросили ответить лично. И правда, письмо не могло не взволновать. Молодая девушка, Жаннетт Б., из деревни на севере Франции, у которой в результате несчастного случая был поврежден позвоночник, уже год боролась за жизнь. Она просила у меня фотографию. Я послал ее, черкнув несколько ласковых слов. Она мне ответила... и так мы обменивались короткими письмами в течение года. Увы! Несмотря на нашу переписку, состояние ее здоровья ухудшалось. Немного позже пришло еще два письма, написанных на разной бумаге и разным почерком. В одном говорилось: «Моя сестра Жаннетт умерла. У нас большое горе. Я знаю, что она написала вам в последний раз и просила исполнить ее последнюю волю. Умоляю вас согласиться. Очень прошу вас, месье, и т.д.». Другое письмо было от Жаннетт. Она писала, что слышала, как врач объявил ее матери, что ей остается жить всего несколько часов. Она просила у меня последнюю фотографию, чтобы унести ее с собой в могилу, и помочь сняться в каком-нибудь фильме ее нежно любимой сестре. Фотография в могилу — это было уже слишком. Я понял, что меня разыгрывали целый год. Я поделился своими подозрениями с дамой из газеты. Она сказала, что я просто чудовище. — Как вы могли подумать такое? — И все-таки мы должны это выяснить. Я позвонил в жандармерию той деревни, рассказал, в чем дело, и спросил, действительно ли Жаннетг Б. умерла. Мне ответили, что она не только не умерла, но у нее нет сестры, и посоветовали не отвечать такого рода личностям. Думаю, у большинства актеров бывали подобные приключения. Но тем не менее для меня это остается странным. В доказательство приведу еще это, последнее. Оно относится к тому времени, когда я жил на катере в Нейи. Я получил письмо от девушки, которая хотела, даже трудно в это поверить, чтобы я «сделал ей мальчика». Я не ответил. Впрочем, я никогда не отвечал. Моя мать, возмущенная моим поведением, отвечала вместо меня. И продолжала этим заниматься. После «Вечного возвращения» я получал до трехсот писем в день. Это давало Розали массу работы. Но я был счастлив, что она занята. Это меня успокаивало... Она имитировала мой почерк, составила картотеку корреспонденток и отмечала посланные фотографии, чтобы не отправить одну и ту же дважды одному лицу. Не представляю, как некоторые люди могут воображать, что актер отвечает сам! Конечно, они думают, что только они одни и пишут... Никто не ответил девушке, просившей мальчика. Как-то ночью, перед сном — было почти два часа, — я прогуливал Мулука на набережной, то есть на бульваре генерала Кёнига. На одной из скамеек я заметил целующуюся парочку. Чтобы их не смущать, я отвернулся и продолжал свою прогулку. Позади раздались шаги, я обернулся. На скамейке сидел только мужчина, а женщина стояла передо мной. — Вы получили мое письмо? — Какое письмо? — Я просила у вас что-то очень личное. — Мальчика? — инстинктивно догадался я. — Да. — Во-первых, мадемуазель, как я могу гарантировать, что получится мальчик, а не девочка? Во-вторых, мне кажется, что на скамейке сидит некто, только того и желающий. — Это мой брат. — Послушайте, я выгляжу смешным, мы оба смешны. Доброй ночи, мадемуазель. Я ухожу, она идет за мной. Я спускаюсь по лестнице, ведущей к берегу. Она спускается следом; я открываю дверь, хочу ее закрыть за собой, ее нога не дает мне это сделать. — Вы так меня ненавидите, — говорит она. — Я не ненавижу вас. Я вас не знаю. Каждую субботу она ждала меня здесь, когда бы я ни возвращался. У меня больше не было сил. Однажды я сказал ей: — Послушайте, я обдумал ваше предложение. Это можно устроить. Я дам вам то, что вам нужно, в пробирке. — Неужели это возможно? — Да. Сходите к своему врачу и договоритесь с ним. Я в вашем распоряжении. Больше я ее не видел. Но вернемся к тому моменту, когда я собирался ставить «Андромаху». Париж выглядел странно со своими велотакси, в которых разъезжали дамы в шляпах, украшенных тюлем, птицами, лентами. Их головы были похожи на монументы в миниатюре. Жан видел в этом плохое предзнаменование. — Вспомни, — говорил он, — о прическах при дворе Людовика XVI. Мужчины редко решались ездить в таких повозках, в которых мог быть один или два водителя. Я же иногда использовал их для Мулука, сам при этом ехал рядом на своем велосипеде. Везти его на плечах, как я часто это делал, было очень утомительно. Это к тому же давало повод Сесиль Сорель утверждать, что я нашел еще один способ сделать себе рекламу. Мулук пользовался большим успехом. Однажды в дверь позвонили. Я открыл. За дверью стояла очень красивая девушка. — Что вы желаете, мадемуазель? — Погладить Мулука. Я позвал Мулука. Она погладила его и ушла, даже не взглянув на меня. Я возил Мулука в метро, хотя собак в метро не пускали, но Мулук не был собакой. Когда мы подходили ко входу в метро, он становился на задние лапы, я заворачивал его в пальто и брал под мышку. В метро он сам прятался под сиденье, а я делал вид, что собака не моя. Атмосфера в метро прелюбопытная! Вагоны всегда битком набиты. Вот стоит полная дама, всем своим видом выражающая возмущение поведением сидящих мужчин. Среди них три немца. Один встает и знаком предлагает ей занять его место, сказав при этом что-то по-немецки. У него очень любезный вид. В ответ полная дама дала ему пощечину. Лица пассажиров приобрели зеленоватый оттенок, под цвет немецких мундиров. Что будет с этой дамой? Два других немца присоединились к своему товарищу у двери, с нетерпением ожидая следующей станции. Они не вышли из вагона, они выскочили. Дама величественно села. — Что произошло? — спросили у нее. — Дело в том, что я понимаю по-немецки. Он мне сказал: «Клади сюда свой зад, старая корова». Замечательно ехать последним поездом метро. Он так же переполнен, как и остальные. Кажется, он перевозит весь Париж. Все знают друг друга, обсуждают последний концерт, пьесу. Снаружи— затемнение, старосты кварталов, немецкие патрули, риск попасть в заложники в случае нарушения комендантского часа. Воздушные тревоги все учащаются. Однажды ночью была жуткая бомбежка — целый ливень из бомб. Стекла дребезжат. Дома сотрясаются. Гремят пушки противовоздушной обороны. Я спал. Семья В. спустилась к нам вместе со своим младенцем (наша квартира похожа на подвал). Я проснулся от плача ребенка. Одна девушка написала мне: «Знаете, что мы больше всего любим в школе? Воздушные тревоги, потому что мы спускаемся в убежище и говорим о вас». Другой ночью после грома пушек зенитной батареи раздался ужасный шум: на Пале-Рояль на наш дом упал самолет. Как потом выяснилось, он упал на магазины Лувра. Это был американский самолет, сбитый снарядом. Он загорелся, его крыло упало над улицей Дофин, мотор — над улицей Сент-Оноре, пулемет — над крытым рынком. Мне позвонил мой друг Юбер де Сен-Сенош: — Жанно! Самолет упал... Я прервал его: — Успокойся, раз ты слышишь мой голос, он упал не на нас, а на магазины Лувра. В ответ долгое молчание... Я забыл, что он был владельцем этих магазинов. Я дрожу за Мулука. Для розыска мин забирают собак. Их отлавливают на улицах, но иногда забирают и прямо у хозяев. Однажды я шел пешком вниз по Елисейским полям, колонна немецких солдат шла за мной. Мне было не по себе. Возвратившись домой, я сказал Жану: «Немецкая армия преследовала меня на всем пути по Елисейским полям». На что он ответил: «Ты что, не мог идти до Берлина?» В другой раз уже он поднимался по Елисейским полям, а немецкая колонна под гром фанфар шла ему навстречу. В колоннах реяли немецкие и французские флаги. Жан застыл в оцепенении, глядя на ЛФВ (Лига французских волонтеров) среди немецких войск. Шесть типов, французов, одетых в гражданское, бросились избивать Жана дубинками с криками: «Эй, Кокто, ты что же не отдаешь честь французскому флагу?» Жан упал, обливаясь кровью. Один глаз был сильно поврежден. Подбежали прохожие, подняли его, отвели в ближайшую аптеку. Аптекарь спросил: «Что это с вами, господин Кокто?» На что тот ответил во французском духе: «Ячмень Дорио*!» Дорио был начальником ЛФВ.
* Игра слов: вместо compere-loriot — ячмень на глазу (фр.), Кокто говорит compere-Doriot, пользуясь созвучием этих двух слов.
Арестовали Тристана Бернара. В вагоне для скота, увозившем его в Дранси, он сказал: «Я жил в страхе, теперь буду жить в надежде». Когда впоследствии его привезли в больницу Ротшильда и спросили, что доставило бы ему наибольшее удовольствие, он ответил: «Кашне». Еще одна бомбардировка: двадцать пять убитых в Коломб, сорок в Женвиллье. Огромные разрушения. Как-то я встретил Луи Журдана и спросил его: — Несколько месяцев назад ты мне говорил, что каждому из вас поручено найти двух человек. Я сказал, что хотел бы быть одним из этих двоих. С тех пор я больше о тебе не слышал. — Я говорил о тебе, — ответил он, — мне сказали, что ты живешь с чересчур болтливым человеком. Если он имел в виду Кокто, как я предполагаю, он ошибался. Жан умел хранить тайны. Доказательством тому служит история моей матери, которую он никогда не рассказывал. Жан считал легкомыслие преступлением. Он никогда не болтал попусту. Он скорее дал бы себя убить на месте, чем подвергнуть кого-то опасности. Меня задели слова Луи Журдана, но я не стал настаивать. Париж тоже не был легкомыслен. Он был беспечен, но в хорошем смысле слова. Его лицо оставалось приветливым, несмотря на угрозу. На концертах, в кинотеатрах, в театрах не хватало мест для всех желающих. Париж храбрился и не хотел показать оккупантам ни свое беспокойство, ни свое страдание. Жан писал «Красавицу и чудовище». А я договорился с театром «Эдуарда VII» о постановке «Андромахи». В своей комнате в Пале-Рояль я репетировал роль Ореста, используя палку от метлы вместо посоха вестника: указывал ею на людей и предметы, потом снова клал на плечо, переносил вправо, влево, за спину. Вскоре мне показалось, что я использую ее слишком много. Я спросил совета у Жана, продемонстрировав ему, как это будет выглядеть. Он меня успокоил: — Это замечательно, ни одному актеру не приходило в голову использовать это. В твоих руках эта палка становится королевским жезлом. Я привык к весу и размерам моей метлы. Другая трость, без сомнения, нарушила бы отработанные жесты. Мы пошли к Пикассо на улицу Великих Августинцев. До встречи с Кокто я не видел ни одной картины Пикассо, разве что на репродукциях, и никогда не встречался с ним самим. Жан часто рассказывал мне о нем. Мне трудно сказать, видел ли я своими глазами или глазами Жана Кокто, чувствовал своим сердцем или его. Но помню, что это было как удар кулаком в грудь. Мной овладели необыкновенный восторг и в то же время великое отчаяние. Пикассо был для меня вне всякой критики, один в созданном им мире. Я перенесся на какую-то странную планету. Потом я часто встречался с Пикассо, всякий раз робея, стесняясь, но всегда с огромным почтением. В его доме у меня было такое чувство, что я нахожусь в запретном месте, которому мое присутствие мешает, что вижу то, чего не имею права видеть, что рискую быть обращенным в соляной столб. Никаких украшений. Чердаки, громоздящиеся один на другом, пустые комнаты — роскошная бедность. Он принимает нас. Это король в одежде нищего. В его лукавых, блестящих, умных глазах я читаю снисхождение и симпатию. Я умираю от желания извиниться за то, что я лишь тот, кто есть. Во всяком случае, я не раскрываю рта. Это Жан просит его сделать из моей палки от метлы посох вестника. Пикассо тут же с удовольствием берется за дело; он наносит на палку рисунки каленым железом, превратив ее в чудесное произведение искусства. На репетициях возникают трудности. При каждом указании, которое я даю Кюни, он смотрит на меня с недоверием. Может быть, он думает, что я хочу, чтобы он плохо сыграл? Он превосходен. А я страдаю из-за его подозрительности. Мишель Альфа, которую я предполагал пригласить на роль Гермионы, потому что знал, что она давно о ней мечтает, говорит, что она неспособна произнести монолог. У меня опускаются руки. Тогда мне пришло в голову заставить ее обращаться к пустому трону Пирра. И — получилось: она говорит с троном, даже прикасается к нему, ласкает его... Теперь я уже достаточно уверен в себе, чтобы разрешить Жану присутствовать на одной из репетиций. Он признался мне: — Я поражен твоим авторитетом, твоими находками. Как только ты начинаешь говорить, текст становится волнующим, такое впечатление, что он целиком придуман тобой. Получив одобрение Жана, я уже никого не боюсь. Моя единственная цель — чтобы ему нравилось то, что я делаю. Жан писал в своем дневнике: «Отказ от декламации и обнаружение в тексте очень простого величия превращают этот спектакль в нечто новое в постановках трагедий 1944 года. Этим новым мы целиком обязаны Жану Маре, который использует его и учит этому своих товарищей. Он играет Ореста, и,..по моему мнению, делает это даже лучше Муне и Де Макса. Его красоту, благородство, пыл, человечность трудно превзойти. Декорация: выстроенная перспектива ночной улицы, тронутая кое-где светлыми бликами, выходит на высокую аркаду, выделяющуюся на фоне неба с рваными облаками; это что-то вроде музея Гревена*, детали которого и ложные перспективы придают персонажам неожиданную силу. Выход Андромахи с прической в виде хвоста Троянского коня, задрапированной в белое, с руками, обвитыми косами из ткани, — просто чудо.
* Музей восковых фигур в Париже.
Постановка этого спектакля выходит далеко за рамки простого интереса, вызываемого театром. Не желая того и не выступая против чего-либо, Маре попал в точку, и это вызывает злобу и восторг. Дух обновления впервые противостоит духу «Картеля»*, «Комеди Франсез» и общепринятым традициям. По-видимому, красота вызывает зависть, не поддающуюся анализу и выражающуюся в ярости. Мари Белл, которую я посетил в ее гримерной в пятницу перед «Ринальдо и Армидой», сказала: «С твоей стороны непростительно было позволить Жанно сделать такое, это стыд». Она ушла со спектакля, уводя за собой Ремю, со словами: «Его следовало бы расстрелять». Вчера вечером во время представления зрители слушали, как на церковной службе, по окончании спектакля без конца вызывали артистов, и все опоздали на последний поезд метро. Стало известно, что г-н Лобро и его головорезы собираются организовать скандалы, которые привели бы к прекращению спектаклей. Эта «Андромаха» — как радостный взрыв, и его алое пламя сделает другие спектакли невозможными, устаревшими в полном смысле этого слова. Маре может гордиться тем, что вызвал пьесой Расина такой же скандал, как «Парад», «Свадьба» или «Весна священная»**. Он заставляет внезапно пробудиться людей, которые дремлют и любят дремать. Это ключевой спектакль, событие, воплощение разума и любви».
* Творческое объединение, созданное в 1926 г. Гастоном Бати, Шарлем Дюлленом, Луи Жуве и Жоржем Питоевым. ** «Парад» и «Свадьба на Эйфелевой башне» — названия балетов на сюжеты Жана Кокто. «Весна священная» — балет на музыку И. Стравинского по сюжету, написанному им совместно с Николаем Рерихом. Кокто предсказал правильно: разразился новый скандал. В день генеральной репетиции и в другие дни тридцать мест было занято членами ФНП* — стоял свист, рев, на сцену летели зловонные пакеты, взрывались бомбы со слезоточивым газом. К счастью, раздавались и крики «браво» мужественных зрителей, которые смотрели и слушали пьесу, зажав платками носы.
* Французская народная партия — профашистская партия, созданная Дорио.
Во время сцены Гермионы, предшествующей так называемой сцене ярости Ореста, которую я решил играть без крика, в зале стоял такой шум, что я растерялся, не зная, как же быть. Я вышел на сцену и стал говорить тише, чем собирался. Шум постепенно стих, а в конце спектакля был настоящий триумф. Девушки вытирали мне слезы своими носовыми платками, сопровождая меня при выходе. Анни Дюко была великолепна, как и Ален Кюни. Мишель Альфа — менее потрясающа, чем я ожидал. Несомненно, шум в зале выбил ее из колеи. На следующий день критики облили нас грязью. «Это спектакль педерастов, доказательство — женщины закрыты до шеи, а мужчины почти голые». На самом деле на мужчинах были кирасы и очень пышные туники и тоги. На мне лично было двадцать метров ткани. А женщины были одеты в плотно прилегающие разноцветные трико и платья, сшитые так, чтобы складки подчеркивали их формы. Моя ручка от метлы, превратившаяся в посольский жезл благодаря гению Пикассо, также вызвала поток оскорблений. Все, кроме критиков, единодушно нашли костюмы и декорации прекрасными. Анни Дюко настояла на том, чтобы ее костюм шила ее портниха Мэгги Руфф. Во время примерки я констатировал, что получилось очень красивое вечернее платье, которое, однако, за исключением белого цвета, не имеет ничего общего с моим эскизом. — Если вы хотите внести какие-то уточнения, — сказала Мэгги Руфф, — не стесняйтесь. Я робко прошу ножницы, опускаюсь на колени перед Анни Дюко и снизу доверху разрезаю платье на глазах пришедшей в ужас знаменитой портнихи. — Я могу получить такую же ткань? — спрашиваю я. — Сколько метров? — Двадцать пять. Мне приносят ткань, и я набираюсь наглости сделать платье на глазах у Мэгги Руфф. Платье без единого шва, что-то вроде платья-плаща, принимающего форму исключительно благодаря покрою и драпировке. Позднее, когда Анни Дюко будет играть «Андромаху» в «Комеди Франсез», она потребует это платье. Каждый раз, когда я встречался с Мэгги Руфф, она спрашивала: — Когда же вы снова придете ко мне шить платье? В этой пьесе я сделал для Анни Дюко первый «конский хвост», и эта мода все еще живет. Помимо журналистского разноса в прессе мы были удостоены упоминания в политической передовой статье Филиппа Анрио, где говорилось, что я представляю для Франции большую опасность, чем английские бомбы. Узнав об этом невероятном заявлении, я сказал своим актерам, что нужно ожидать запрещения спектакля. Спектакль не запретили, но на следующий день мне позвонили из театра, умоляя не приходить. Полиция с автоматами заняла здание театра, чтобы помешать публике войти. До этого полицейские избили консьержа, который пытался воспрепятствовать их вторжению. Мой чудесный жезл исчез. Пришлось вернуть деньги за билеты, купленные на несколько недель вперед. Мы несли большие убытки. Деньги были не мои, а Поля М. (секретаря Жана) и нескольких его друзей. Они отказались, чтобы я их им вернул. Я находился в списке лиц, подлежащих аресту. Я не мог в это поверить. Но зная, что аресты производят на рассвете, я инстинктивно просыпался к пяти часам утра и прислушивался. Я принял решение при первом же звонке бежать через сады Пале-Рояля, расположенные с противоположной стороны от входной двери и улицы. В конце концов я спрятался у одного из своих друзей — Юбера де Сен-Сеноша, который жил на площади Этуаль, где немного позже была пробита автоматной очередью картина Дали, что сделало ее еще более сюрреалистичной. Странное убежище! Тем более что я каждый день отправлялся поплавать в бассейн «Рейсинг-клуба». Я ездил туда на велосипеде, с Мулуком на плечах. В общем, делал все, чтобы остаться незамеченным... Дело «Андромахи» приобретает неслыханные размеры. Все газеты неистовствуют. Эта травля расположила публику ко мне. «Радио Алжира» и «Би-би-си» поздравляют меня, отовсюду я получаю письма с похвалами и выражениями благодарности. Травля обернулась против тех, кто ее начал. Меня обожествляют благодаря негодяям. Жан сказал мне: «Это беспрецедентный случай в театре. Ты оказал нам услугу, дав понять, что манера читать стихи, принятая этими господами, невозможна и станет невозможной для всех, кого твой стиль возмущает и кто нападает на тебя». Возвращаясь из «Рейсинг-клуба», я встретился с колонной манифестантов — учащихся из лицея «Жансон де Сайи». Они стащили меня с велосипеда, водрузили себе на плечи, скандируя на одной ноте: «Андромаха, Андромаха. Анрио — дерьмо, дерьмо — Анрио. Полицейских — в гальюн! Лобро — дерьмо, Лобро — дерьмо, Лобро — в гальюн!» И так до самых ворот Дофины. Мулук бежал следом. Коллаборационистская газета изложила эти факты следующим образом: «Горе нам! — Ты знаешь, запретили «Андромаху»? — Да, это английская пьеса. Этот диалог происходил у стойки небольшого кафе вблизи «Оперы». В тот же час, в пятницу после полудня, на Елисейских полях толпа учащихся, узнав Жана Маре, ставшего, как известно, мучеником, бросилась к нему и с триумфом пронесла на плечах его самого и его велосипед за то, что он так странно подал Расина под киносоусом. Горе нам!» «Би-би-си» вещала по Лондонскому радио: «Терпение, Жан Маре, мы скоро будем здесь». Я думаю, что это должно было исходить от Макса Корра, его несколько раз забрасывали на парашюте во Францию, и в свободные минуты он приходил на репетиции. Конечно, я узнал об этом гораздо позже, когда встретил его в дивизионе Леклерка, где он был корреспондентом газеты «Свободная Франция».
|