Желудочковые нарушения ритма. 13 страница
Жан переживал больше меня. Впрочем, я только делал вид, что спокоен. Я не хотел огорчать Жана, поддавшись своим чувствам. Я говорил, что это замечательно, что никогда молодой актер не переживал подобного и что я этим очень горд. Я притворялся спокойным и перед Полем, который внешне ничем не выказывал своих чувств. Отовсюду я получал письма с выражениями протеста против травли. Телефон не переставал звонить. Я не отвечал на звонки. Усталый, на грани нервного срыва, я наконец снял трубку и услышал голос девушки: «Месье, я только хотела сказать, что очень огорчена из-за «Андромахи». Я ответил: «Я также, мадемуазель». Повесил трубку и разрыдался. Мне пришлось лечь в больницу для удаления гланд. Жан навещал меня. Он рассказал, как на обеде в испанском посольстве посол сказал ему: «Я был на «Андромахе» с дочерью Лаваля. Мы нашли спектакль прекрасным и аплодировали изо всех сил. На следующий день меня стыдили за мой энтузиазм. Жозе Лаваль не смела больше рта раскрыть. Мне сказали: «Вы не француз, вы не можете понять». В Испании мы мало знаем Расина, мы предпочитаем Шекспира. На «Андромахе» Маре я понимал Расина, я жил, я восхищался. Наверное, я был неправ. Я ничего не понимаю, все зрители вокруг нас рукоплескали». Друзья сообщили мне, что на Филиппа Анрио совершено покушение. В шутку спросили, где я был в момент покушения. Я ответил, что в больнице, удалял гланды. А газеты раструбили, что мне сделана операция специально вызванным из Японии хирургом, который «вживил мне голосовые связки кошки». С некоторых пор я вернулся на улицу Монпансье. Бомбардировки все учащаются. Все мечтают о высадке союзников. Наконец это произошло. Мы живем в ужасной неуверенности. Никто не знает, где находятся войска. Газеты Сопротивления публикуют воззвание: «Каждый настоящий француз должен прийти в свой рабочий центр и поступить в наше распоряжение». Мой рабочий центр — Союз артистов. Сопротивление меня не приняло, я уже рассказывал почему. Я спросил совета у Жана, он сказал, что нужно пойти туда. Я пошел. Меня послали в Театральный центр, на улицу Рояль. Я прибыл туда как раз в момент облавы немецкой полицией. Они всех обыскивают, допрашивают и уходят, ничего не обнаружив... Даже револьвер Луи Журдана в его куртке, которую он повесил на ручку двери, пока зашел пропустить стаканчик в бистро напротив, тоже не нашли. Меня принимают, возможно, благодаря спокойствию, которое я проявил во время обыска. А что бы я мог еще сделать? Мне дают повязку ФВС*, револьвер и отправляют обратно в Союз.
* Французские внутренние силы.
Мулук, как всегда, сопровождает меня. Он бежит рядом с моим велосипедом. В конце улицы Рояль заслон из немецких полицейских останавливает и обыскивает всех прохожих. Если я поверну назад, это вызовет подозрение. Если поеду вперед, меня обыщут. Я в тисках. В первый день участия в движении Сопротивления, ничего не совершив, быть арестованным — это слишком глупо! На мне костюм из небесно-голубого твида и все еще длинные волосы для «Андромахи». Попробуй проехать незамеченным! Я зову Мулука, он прыгает мне на плечи. Он лежит у меня на шее, подобно дамскому воротнику из чернобурки. Я направляю велосипед прямо на производящего обыск немца, придав лицу идиотское и пассивное выражение, останавливаюсь перед ним. У него перехватывает дыхание при виде такого придурковатого стиляги. Он говорит «raus»*, и я проезжаю. Стилягами называли юношей, носивших длинные волосы. Невольно я ввел эту моду, отрастив длинные волосы, чтобы не надевать парик и отличаться от коротко остриженных немцев. Многие молодые люди последовали моему примеру. Но мне было неприятно, когда меня называли стилягой, и я несколько раз даже дрался из-за этого. Реджани тоже. Как-то один господин сделал замечание по поводу наших волос. Я пытался объяснить ему, что мы носим такие прически, поскольку того требует наша профессия. — Хорошенькая профессия! — сказал он насмешливо. Реджани: — Вам повезло, что у вас очки, иначе я залепил бы вам пощечину. Господин снял очки. Реджани дал ему пощечину.
* «Проваливай» (нем.).
В Союзе артистов не знают, что со мной делать. Требуются добровольцы в мэрию VIII округа. Иду туда. Мне дают автомат и с несколькими другими добровольцами посылают к больнице Божон захватить грузовик с немецким оружием. Нет ничего легче. Грузовик никем не охраняется. Мы доставляем его, хотя в этом нет никакой нашей заслуги. Потом меня с моим автоматом послали занять позицию перед Елисейским дворцом. Я должен стрелять, как только замечу вражескую колонну. Я забыл предупредить, что не умею стрелять из автомата. Молю Бога, чтобы немецкий транспорт не появился. Он не появился. Мое дежурство прошло спокойно, и вскоре меня сменили. Я зашел за Жаном на улицу Монпансье. Мы должны обедать у Хосе-Мариа Серта. Странно, жизнь идет своим чередом, так же как и освобождение Парижа. Почти везде улицы пустынны. Преследуемые полицейские прячутся на крышах. Я все еще в своем твидовом костюме небесно-голубого цвета, оскорбительном, должен признаться, в подобный момент. Я об этом не подумал. Мы пешком пересекаем проспект Оперы, свернув с нынешней улицы Казановы. Проспект пустынен, везде разбросаны бумаги, газеты. Участники Сопротивления, по-видимому, разгромили газету Алена Лобро «Же сюи парту» и выбросили все бумаги в окна. Какой-то господин, свернув с улицы Пти-Шан, идет нам навстречу. Сейчас он пройдет мимо нас. В тот момент, когда он приблизился к нам, с крыши раздался выстрел. Человек упал. По его спине струйкой течет кровь. Он приподнимается и снова падает, уже замертво. Я всегда считал, что стреляли в меня. Для загнанных на крыши полицейских все было кончено. Они должны были умереть. Они это знали. Эти голубой костюм и длинные волосы были для них оскорблением. И они выстрелили. Квартира Хосе-Мариа Серта прекрасно обставлена: черепаховый стол, огромный блок из цельного хрусталя, мебель Буля в стиле эпохи Людовика XIV. Особенно хорош шкаф, выполненный в той же манере. Картина Эль Греко «Мученичество святого Маврикия», еще более необычная, чем оригинал в Эскориале, следовательно, более подлинная; первые издания Паскаля, Расина, Декарта. Роскошные ткани времен Людовика XIV, в которые я драпируюсь с разрешения хозяина. Шикарный обед, блестящая беседа, уводящая нас далеко от баррикад. Наконец Париж освобожден. Дивизия Леклерка вступила в город. Полицейские, отставшие от войск немцы продолжают стрелять с крыш. Радость и беда ходят рука об руку. Перед освобождением Парижа один молодой солдат позвонил своим родным из ближайшего предместья и сообщил, что вечером сможет их обнять. Семья на балконе ждала своего сына-героя, участвовавшего в высадке десанта и сотню раз рисковавшего своей жизнью, чтобы встретиться с ними. И вот он уже возле дома. Он машет им рукой. Как вдруг падает, убитый наповал выстрелом с крыши. Весь Париж, собравшийся на площади Согласия, не сговариваясь, одет в синее, красное или белое, или в одежду всех трех цветов. Мы находимся в номере отеля «Крийон», отсюда лучше наблюдать за парадом, в котором принимает участие генерал де Голль. Он проходит спокойный, один в центре марширующих войск, медленно двигаясь на значительном расстоянии от них. Генерал представляет собой хорошую мишень. Раздается автоматная очередь. Все танки, участвовавшие в параде, разворачиваются в сторону нашего окна и начинают стрелять. Я вижу жерла пушек. Они сбивают одну из колонн. Поль кричит: «Ложись, ложись!» Я ощущаю на теле удары отлетающих кусков штукатурки и говорю, как идиот: «Осколки, это не больно!» Жан и Поль лежат ничком на полу. Я остаюсь у окна, чтобы видеть это фантастическое зрелище. Чем дольше я задерживаюсь у окна, тем больше они стреляют. Они видят только мою голову. Полицейские стреляли с крыши, как раз над нашими головами. Мы спускаемся на площадь Согласия, Жан и Поль уходят. Мы договариваемся встретиться в шесть часов на площади перед Нотр-Дам. Там будет выступать де Голль. Толпа криками выражает радость освобождения: все говорят, перебивая друг друга, обнимаются. Люди ощущают потребность высказаться. Меня узнают. Бросаются ко мне, женщины целуют. Скоро я весь вымазан губной помадой. Можно подумать, что это я освободил Париж! Я кричу: «Мулук! Мулук! Осторожней, вы затопчете Мулука!» Мулука рядом нет, он исчез. Мне удается выбраться из толпы. Дома Мулука тоже нет. Я ищу его. Наконец наступает час, назначенный для встречи, я иду к Нотр-Дам. Там я нахожу Жана и Поля с Мулуком. — Где ты его нашел? — На площади, он нас ждал. Иногда Мулук ездил один на метро ко мне в театр. Это еще можно объяснить: я каждый день ездил с ним на метро и сходил на одной и той же станции. На этот раз мы имели дело с чудом... или с человеческим разумом. Все носили на руке повязку ФВС. Я спрятал свою в ящик, стыдясь того, что ничего не сделал, чтобы ее заслужить. Но поскольку я все еще был в распоряжении своего профсоюза, мне поручили арестовать Рене Роше. Я отказался, объяснив, что во время оккупации Роше стал моим личным врагом и это будет выглядеть как месть. Тогда мне поручили потребовать крупную сумму денег у Алисы Косеа и Пьера Френе. Пьер Френе ничем себя не запятнал. Поэтому я снова категорически отказался. Частично для того, чтобы положить конец такого рода поручениям, я решил вступить в дивизию Леклерка. Там в чине капитана служил мой друг, к которому я обратился за помощью. Сначала он отказал, утверждая, что я принесу больше пользы в театре. Но я настаивал. Я сказал, что не хочу проходить подготовку в Сен-Жермен, что готов немедленно отправиться с ними. — Тогда ты не сможешь быть в экипаже танка. — Ну и что? — Ладно. Я займусь этим. Позвоню тебе завтра. Как сказать Жану, что я уезжаю? Мы должны были ужинать у супругов В., которые живут над нами. Я не пошел к ним. Жан и Поль возвратились после ужина, присели ко мне на кровать. — Ты играешь героев в театре и кино. Ты должен быть героем и в жизни, ты должен записаться в дивизию Леклерка. Я смотрю на них с изумлением. — Это уже решено. Капитан Д. должен позвонить мне завтра. Я как раз думал, как вам об этом сказать. Следующую ночь я провел уже в Булонском лесу в ожидании отъезда. Мои новые товарищи не знали, кто я. Все они были из Англии, Северной Африки и еще более отдаленных мест. За плечами у них год или несколько лет войны. Они жаловались, что их не пускают в некоторые парижские увеселительные заведения. — Пойдемте со мной, я вас приглашаю, вы сможете войти, куда захотите, — предложил я. Я зашел домой за Мулуком, и мы отправились. Ребята в восторге от Мулука и хотят, чтобы я взял его с собой. Мне только это и было нужно, я охотно согласился. Они чуть ли не благодарят меня. Через два дня мы покидаем Париж. Шесть часов утра. Погода великолепная. Я в военной форме, на голове черный берет. Солдат, один из многих, следовательно, незаметен. Мулук сидит рядом со мной в открытом додже. В предместье Парижа собралась толпа, чтобы посмотреть на отъезд дивизии. Раздаются приветственные крики. Вдруг кто-то восклицает: «Он похож на Мулука! Это Мулук! Собака Жана Маре! Да это же сам Жан Маре!» Толпа бросается ко мне, меня обнимают, забрасывают подарками: ликерами, вином, кофе, конфетами, пирожными. Мои товарищи смотрят на меня, ничего не понимая. Они тянули солдатскую лямку четыре года, они освободили Париж, а овации устраивают новичку, который ничего не сделал! Навели справки обо мне. Выяснилось, что я актер, и Мулук тоже. Это вызвало подозрение, что я — скрывающийся коллаборационист. Предупредили офицеров. Сделали запрос на меня. Мои товарищи не знают, как ко мне относиться. Я не в курсе того, что затевается, и думаю лишь о том, чтобы весело выполнять поручаемую мне работу. Так, я один разгружаю и вновь нагружаю грузовик в отсутствие товарища, которому я должен был помогать. Его фамилия Одас* (какая фамилия для солдата!). Это им нравится. Они думали, что актер будет отлынивать от работы. Очень скоро мы становимся друзьями. Обо всем этом я узнал, когда на запрос был получен ответ, что я невиновен.
* Отвага (фр.). И вот я в конечном итоге помощник водителя бензовоза. Я загружаю в машину и разгружаю двадцатилитровые бидоны. Мы наполняем бензобаки танков. Я научился водить американский грузовик. Меня восхищают американские военные пайки, так красиво упакованные, что каждый раз кажется, будто получаешь рождественский подарок. Я стараюсь улучшить готовкой вкус выдаваемых нам консервированных бобов и делю еду с Одасом. На ферме покупаю кур, масло, яйца. Ночуем мы где придется — чаще всего у местных жителей. Нередко мы с водителем спим в одной постели. Самый старший в роте, довольно толстый и некрасивый по фамилии Голдштайн, почти всегда устраивал так, чтобы у меня была постель. Я считал совершенно естественным, что он делил ее со мной. Через восемь месяцев такой жизни он сказал: — У парижан очень злые языки. — Почему? — спросил я. — Ты помнишь, как водил нас в ночной клуб. — Да, ну и что? — Так вот, мне сказали, что ты педераст. — И что теперь? — Теперь я знаю, что это неправда.
Я все спрашивал, когда же я увижу огонь. — Огонь? Но ты же видишь его каждый день! — Нет, я никогда не видел огня. — Как? Ты же вчера заправлял танки. — Да, но огня не было. — Правда... Сегодня вечером увидишь, началось движение, будет жарко. Вечером жарко не было. Наверное, мне не суждено стать героем. Танки не возвращаются для заправки, мы заправляем их на месте, в разгар боя. Но стоит появиться мне, как стрельба прекращается. Скоро я получил собственный грузовик. Помощником водителя у меня был Мулук. Все его обожали. Однажды, когда 2-я бронетанковая дивизия была в полной боевой готовности и ждала только приказа, офицеры специально задержали выступление, чтобы дать возможность Мулуку закончить свои любовные дела с местной сучкой. Перед этим было испробовано все: их пытались разлить водой и даже стреляли из револьвера в воздух. Один раз, заправившись бензином, я возвращался на базу и оказался перед только что разрушенным мостом. От него остались одни обломки. Надеясь выехать на свою дорогу по другому мосту, я спустился по косогору и увидел ленту с предупреждающей надписью: «Заминировано». Нельзя было дать задний ход, настолько крута дорога. Теперь или никогда я могу проверить свою удачу. Крылья моего грузовика срывают ленту, и я разворачиваюсь посреди якобы заминированного поля. Все обошлось. В следующий раз, выполняя задание, я проезжал по небольшому деревянному мостику. Возвращаясь, я снова хотел по нему проехать. Но проезд, оказывается, уже запрещен, он охраняется. — Почему? — Мост заминирован. — Я только что по нему проезжал. Они решили, что я шучу. Я всегда получал много писем от Жана, посылки из «Максима», от Коко Шанель и от многих друзей. Мне снова пришлось попросить, чтобы мне отдавали корреспонденцию отдельно. Фактически только один раз я видел огонь. И при этом еще абсолютно незаслуженно получил военный крест. В связи с этим два года спустя произошла забавная история. Жак Варенн, с которым я был знаком по «Двуглавому орлу», спросил, не хочу ли я вступить в Ассоциацию актеров — ветеранов войны. — Они оказывают тебе честь и не понимают причины твоего отказа. Тогда я решил вступить в Ассоциацию. Я пришел туда и был подвергнут дружескому, но пристрастному допросу. — Что вы совершили героического? — Я? Ничего. — Вы убивали немцев? — Никогда. — Вы брали пленных? — Да, но они сами просили, чтобы их подобрали. Танки не могут брать пленных. Когда я заканчивал заправку танков и возвращался порожняком, немцы просили их подвезти. Я привозил их в часть, но меня за это ругали: не знали, куда их девать. — Вы получили военный крест? — Да. — Так за что же вы его получили? — За то, что ел варенье. И это чистая правда. Я никогда не носил крест из уважения к настоящим героям, по праву заслужившим эту награду. Я всегда попадаю в неловкие положения. Произошло это в Марькольсхайме, в Эльзасе, на дороге, тянущейся вдоль заснеженных полей, в тот единственный день, когда, по собственному признанию, я видел огонь. Был чертовский мороз, а я боюсь холода. Мы были отрезаны, окружены, обстреливались немцами со всех сторон. Недалеко от того места, где мы находились, я заметил машину «скорой помощи» с пробитыми осколками снаряда шинами. Я считал естественным помочь санитаркам, проявлявшим огромное мужество и приносившим настоящую пользу. Снаряды стали падать дальше. Я закончил ремонт машины «скорой помощи», не подвергаясь никакой опасности. Но тут обстрел возобновился. Снаряды падали совсем близко. Одна из санитарок крикнула, чтобы я ложился. Мне очень не хотелось ложиться в снег; но если я останусь стоять, подумают, что я делаю это из бравады. Я лег. Но, едва оказавшись на снегу, я заметил, что она закрывает меня своим телом от снарядов. Я сказал: «О, простите...» — встал и перелег на другую сторону. Спустя какое-то время я возвратился в кабину своего грузовика, завел мотор, чтобы согреться, и принялся есть варенье. Я никогда ничего не брал у немцев. Другие отбирали у них сапоги, часы. Они удивлялись, что я этого не делаю. Чтобы они не думали, что я их осуждаю, я сочинил отговорку: я якобы настолько не терплю немцев, что не смог бы носить то, к чему они прикасались. Таким образом, я не вызывал подозрения. В домах, покинутых эльзасцами, мы обычно обнаруживали следы грабежа. Когда у меня было время, я наводил порядок и чистоту. Нужно сказать, что мне было приятнее спать в чистом месте. Но перед вареньем я не мог устоять. В качестве оправдания я говорил себе, что оно все равно пропадет. К тому же оно слишком напоминало варенье моей бабушки, уроженки Эльзаса... Короче говоря, я складывал банки с вареньем к себе в грузовик. Итак, в тот день я ел вишневое варенье, сплевывая косточки в снег. Мои товарищи, лежавшие за дорожной насыпью, кричали: «Иди сюда, идиот, тебя пристрелят!» Они ползком добрались до меня, увидели, что я ем варенье, а снег вокруг усеян вишневыми косточками. Вечером они рассказали об этом офицерам. А категорический приказ командования гласил, что мы должны оставаться в своих грузовиках, не глуша мотора. Меня представили к награде — военному кресту. Мой капитан вызвал меня, чтобы сообщить об этом. Я сказал, что не заслужил награды и подозреваю, что она мне дана просто, чтобы сделать приятное Жану Маре. — Какая-то доля правды в этом есть,— ответил он,— но мы считаем, что вы ее заслужили. — Вы действительно хотите сделать мне приятное, капитан? — Да. — Тогда я бы предпочел, чтобы вместо меня награду получил Мулук. Я бы очень гордился, если бы он вернулся со мной в Париж с военным крестом на шее. Он не рассердился, а объяснил, что собака должна совершить особый подвиг, чтобы быть награжденной. Так я получил военный крест...
Солдаты, служившие в дивизии с самого начала, естественно, получали отпуска. Я их не получал. Мои товарищи возвращались из отпусков разочарованные. Париж, казалось, забыл о них. Так, например, им приходилось, как и всем, стоять в очереди в кино, хотя у них было мало времени. Я пожаловался на это в письме Жану Кокто, он предпринял необходимые шаги, чтобы добиться льгот для солдат. Я узнал, что в случае женитьбы дается четыре дня отпуска. Наполовину в шутку, наполовину всерьез я написал Миле П., моей подруге из фильма «Кровать со стойками», спрашивая, согласится ли она выйти за меня замуж, чтобы я получил отпуск. Я добавил, что, если потом она захочет развестись, я не стану возражать. К моему большому стыду, она прислала мне в ответ очень серьезное письмо, в котором призналась, что желает этого всем сердцем. Мне очень нравилась Мила. Она была красивая, веселая, очаровательная. Она знала мой образ жизни и мои вкусы. Я спросил совета у Жана и Поля. Первый ответил мне очаровательным письмом, в котором говорил, что мое счастье для него важнее всего. Второй иронизировал: «У Милы негустые волосы, а у тебя плохое зрение; представь, что у вас будет лысый ребенок в очках». После Эльзасской и Лотарингской кампаний нас отправили на отдых в Шатору. Там царила скука. Мила приехала повидать меня. Она оставила памятный знак на моем грузовике, поцеловав его. На нем отпечатался след ее губной помады. Ниже она расписалась: «Мила». Когда в Париже мой дивизион участвовал в параде, я жил у Милы. Перед возвращением в Шатору я сказал ей: «Если это и есть брак, не будем больше об этом говорить». Я уже не мог выйти один даже за пачкой сигарет. Я надеялся, что от курения мой голос станет более низким. Я ненавидел табак и с большим трудом к нему привык. Жан хотел снимать «Красавицу и чудовище». Он получил разрешение генерала Леклерка освободить меня на время отдыха войск в Эндре. Я вернулся в Париж как мобилизованный на работу вне рядов армии. Один раз в неделю я должен был отмечаться в Доме инвалидов: подписывать документ, удостоверяющий мое присутствие в Париже. Желая сделать прощальный подарок Жозетт Дей, с которой он разводился, Паньоль попросил Жана взять ее на роль Красавицы. Помню, с этой целью был организован ужин у Лили де Ротшильд, как раз перед ее арестом гестапо. Это было,конечно, до Освобождения. Элегантная, очаровательная женщина погибла ужасной смертью в газовой камере. Она не была еврейкой, поскольку ее девичья фамилия Шамбрен. Французские полицейские, которые пришли за ней, дали ей время одеться. А в тот вечер Лили должна была ужинать с Шарлем Трене. Она думала, что ее сейчас же отпустят, и вместо того, чтобы воспользоваться возможностью бежать, позволила себя увести. Ее отправили в Дахау. Она носила ортопедические стельки и через несколько месяцев пребывания в лагере не могла ходить. Однажды утром, несмотря на мольбы своих подруг-заключенных, она отказалась встать. Ее отправили в газовую камеру. Кто мог подумать в тот вечер, когда мы ужинали у нее, что эту замечательную женщину постигнет такая участь! На ужине были Берар, Паньоль, Жозетт Дей, Жан и я. Жан смотрел на завитую мелкими кудряшками голову Жозетт Дей и не видел в ней Красавицы. Тогда Берар увел Жозетт в туалет, сунул ее голову под кран, стянул волосы на затылке и скрутил их в маленький пучок. Затем он вернулся, подталкивая Жозетт, и объявил: «Вот Красавица!» Я представлял себе чудовище с головой оленя. Я думал лишь о красоте оленьих рогов. Берар объяснил мне, что это должно быть не травоядное животное, а хищник. Рога, даже великолепные рога оленя, вызовут смех в зале, где соберется простая публика. Чудовище должно пугать. Он был прав. Я обратился к знаменитому изготовителю париков Понте. Мы с Жаном решили сделать маску. В качестве примера я привел шерсть Мулука. — Обратите внимание, — сказал я ему, — как от природы шерсти зависит ее окраска... Понте все прекрасно понял. Он проделал необыкновенную работу, и моя маска приняла трагически реальный вид. И вдруг Польве, наш продюсер, заявил, что не будет снимать фильм, считая, что никого не заинтересует актер, наряженный зверем. Жан предложил сделать пробу. Польве согласился. Я посоветовал взять самую волнующую сцену фильма. И Жан, как какой-нибудь дебютант, сделал пробу. Супруга продюсера плакала на просмотре. Это решило дело. Фильм был принят к постановке. До этого у нас были другие неприятности. Фильм должна была снимать фирма «Гомон». Когда продюсеры прочитали сценарий, директор производства господин Бертру был уволен за то, что взял его. Контракты были аннулированы. Польве взял фильм. Я потребовал у него на пятьсот тысяч франков больше, чем за последний фильм, чтобы наказать его за то, что он не захотел оплатить мой контракт на фильм «Жюльетта, или Сонник». Он сказал, что я не в своем уме. Тогда я попросил выплачивать мне проценты от полученных сборов и выиграл миллионы. Жан пригласил на остальные роли Милу Парели, Нейн Жермон, Марселя Андре, Мишеля Оклера. Он говорил: — Я не хочу делать фильмы, я хочу сделать один фильм, мобилизовать глубинные силы, присущие Франции, которые в области духа делают ее недосягаемой. Он говорил также: — Сверхъестественное имеет свои законы, в нем нельзя действовать беспорядочно. Сотни препятствий возникали на пути воплощения этого шедевра. Отсутствие электричества вынуждало нас снимать ночью. Семья Лабедуайер не разрешила использовать свой парк для натурных съемок замка Зверя. С большим трудом доставали пленку. Мила упала с лошади, в результате — воспалительный процесс; у меня — карбункул. Но самое худшее — это болезнь Жана: уже много месяцев он страдал сразу несколькими кожными заболеваниями. Во время съемок он почти одновременно перенес импетиго, крапивную лихорадку, экзему, фурункулы, карбункулы и флегмону. Свет юпитеров причинял ему боль. Он не мог бриться. Он работал в шляпе, к которой прикреплял бельевыми булавками лист черной бумаги с двумя прорезями для глаз. Несмотря на все страдания, он руководил нами с беспримерным терпением и вежливостью. Более того, он шутил. Чтобы поднять настроение у актеров, он изображал старого, впавшего в детство генерала. — Генерал никогда не должен сдаваться, даже перед очевидным фактом, — говорил он дрожащим голосом. Или же: — Тыл — это фронт военачальников. — Или еще: — Преимущество войны перед кино в том, что она идет при любой погоде. Все смеялись и обращались к нему «мой генерал». Видя, какие страдания причиняет мне грим, он говорил: — Вот видишь. Бог наказывает меня за то, что я подвергаю тебя такой пытке. Он и меня покрывает коростой. Для нанесения грима мне требовалось пять часов: три — на лицо и по часу на каждую руку. Моя маска была сделана как парик: каждый волосок крепился на тюле и приклеивался в трех местах. Мои зубы частично покрывали черным лаком, чтобы они казались острыми; на мои клыки надевались звериные клыки, державшиеся с помощью золотых крючков. За обеденным столом Лабедуайеров (они в конце концов согласились предоставить свой парк) на глазах у их детей, не приходивших в себя от изумления, этот хищный зверь мог есть только пюре и компоты. Опасаясь, что грим отклеится, я говорил мало, едва шевеля губами, что делало мою речь непонятной, отсюда мое дурное настроение... У Жана был очень хороший ассистент, Рене Клеман. Прекрасно выполняя свою работу, он, однако, не позволил бы себе сделать больше, чем от него ожидали. Он часто говорил, что очень многому научился у Жана, так как Жан создавал на съемочной площадке совершенно особый мир. Мы восхищались постоянными выдумками нашего режиссера, а он без устали импровизировал. Внимательный, вежливый со всеми — от низшего персонала до высшего. Все обожали его. Где он научился техническим навыкам? На съемочных площадках фильмов «Кровать со стойками», «Горящий флаг», «Вечное возвращение» он, конечно, наблюдал, следил за монтажом, расспрашивал оператора, звукорежиссера. Но в конечном итоге это была его собственная техника, основанная на врожденном чутье. Однажды мне в студию позвонил профессор Мондор и сказал, что, если съемки не приостановить и не госпитализировать Жана в Институте Пастера, он может в течение двух суток умереть от заражения крови. Я решил сражаться, если нужно, чтобы уговорить его. Жан был измучен до предела. Со слезами на глазах он согласился. Его поместили в стеклянную камеру. Испробовали пенициллин, доставленный из Нью-Йорка (во Франции его еще не было). Вылечить полностью его не смогли, но от смерти спасли. Жан не боялся смерти. Напротив, он относился к ней как к живущей в нем подруге. Он хотел только закончить свой фильм. Он его закончил. Первой его заботой было показать фильм своим постановщикам, электрикам, всей группе. Я знаю мало режиссеров или авторов, которые думают об этом. Фильм имел огромный успех, но не сразу. Он пришел медленно, незаметно, почти тайно. Из-за натурных съемок «Красавицы и чудовища» я не смог отметиться в Доме инвалидов. Так я оказался дезертиром. Придя наконец туда, я узнал, что моя дивизия вернулась в Германию. Меня не очень-то приветливо встретили в кабинете. Я хотел догнать роту своим ходом, но мне отказались сообщить, где она находится: — Выпутывайтесь сами. Для нас вы — дезертир. В дивизии никто не обратил внимания на мое отсутствие. Вскоре был подписан мир. По возвращении дивизии меня демобилизовали без проблем. Жан пишет одну из своих лучших книг— «Трудность бытия». Прочитав ее, я был потрясен. Чем больше я чту Жана, тем больше стыжусь за себя. Работая над этой книгой, Жан живет как монах. Он говорит, что в его возрасте определенные отношения были бы суетными и смешными. Возобновляется постановка «Трудных родителей». Какое счастье! Маленькая репетиция, когда-то происходившая в спальне Ивонны де Бре, наконец-то перенесена на сцену. Лицо Ивонны преображается при моем появлении. Я бросаюсь на кровать, сжимаю ее в своих объятиях, целую, ласкаю. Она дает волю материнским, льющимся бурным потоком, словам любви, вырывающимся за рамки текста. И я даю себя подхватить этому потоку. При создании спектакля я думал, что мне помогают только мои недостатки; я чувствую, что играю своего героя лучше, чем десять лет назад, ведь в моих объятиях была Ивонна. К сожалению, я должен покинуть Ивонну из-за «Двуглавого орла». Эберто не хочет ждать. Даниэль Желен заменяет меня в «Трудных родителях». Между двумя пьесами есть перерыв в несколько дней. Наконец-то я увижу «Трудных родителей» с Ивонной! И вот я в зале, занавес поднимается. Марсель Андре, Габриэлла Дорзиа удивительно правдивы. Входит Ивонна, растерянная, спотыкающаяся, потрясенная, полумертвая, как того требует роль. Зал аплодирует. Но я чувствую, что с ней что-то происходит. Я прав: она не может произнести ни слова. Ивонна мертвецки пьяна. Публика кричит:
|