Бурый мишка 9 страница
Если это ожидание и неизвестность подорвут мое здоровье помимо моей воли, я знаю, что ты еще больше будешь любить своего бедного поэта, который был поражен молнией и на которого молния продолжает медленно падать. Заплатим же за то, что мы были слишком счастливы. Это дорого, но не слишком, когда я думаю о наших с тобой каникулах. От тебя я жду мужества, это главное. Ты — жизнь, сила, радость, ничто не может тебя сломить. Я никак не могу расстаться с этим письмом. Мне кажется, что я сомнамбула, что я придумал все это и что я найду тебя уснувшим под твоими маленькими звездочками. Я еще верю в чудо. Обнимаю тебя».
После этого письма вахмистр не переставал приносить мне новые. Иногда я получал от Жана три, четыре письма сразу. Поскольку Жан просил всех друзей писать мне, случалось, что на поверке мою фамилию выкрикивали двадцать раз кряду. Мне было неловко перед товарищами, многие из них совсем не получали писем. В конце концов я попросил, чтобы мне отдавали письма отдельно. Мою просьбу удовлетворили.
«Мой Жанно! Я самый счастливый человек в мире. Существуют ли счастливые люди? Нас с тобой не может разлучить даже конец света. Это великая загадка. На следующий день после того ужасного дня я почувствовал удивительное спокойствие. Это была чудесная уверенность в том, что наши сердца, твое и мое, бьются, как волны, набегающие друг на друга. Это были волны нашей любви, поющие в тишине. Слава — ничто рядом с любовью. Наша слава в нашей любви. «Я счастлив, что люблю тебя». Эта твоя маленькая фраза стоит того, чтобы дорого заплатить за нее. Благодаря ей я могу примириться с этой драмой и с этим тупиком, в который мы попали. Мне жаль равнодушных людей, которым не дано любить всеми силами души. Твой Жан». «Любимый Жанно! Я только что был у Коко. Она получила от тебя письмо и просила меня переехать к ней, чтобы мы могли вдвоем говорить о тебе. Так что я соберу чемодан и буду ночевать в «Рице». Ты можешь писать мне туда. Но я все равно буду заходить домой, чтобы пройтись по комнатам, я не могу отказаться от этого счастья. Это письмо не в счет. Я напишу тебе сегодня вечером из «Рица». Пережить этот дурной сон можно только ради тебя, ради нас, ради твоего сундучка со стихами. Нужно жить ожиданием чуда и молить наше небо». «Суббота. Мой Жанно! Не могу удержаться и не написать тебе еще несколько строк. Я только что виделся с твоей мамой. Ты, конечно, догадываешься, о ком и о чем мы говорили. Я не могу покинуть нашу квартиру. Квартира — это ты, это твоя открытая комната, это дверь, под которую я просовывал стихи. Жанно, будем мужественными и терпеливыми. Небо нам помогает и защищает нас. Наше небо. Потому что у нас одно небо на двоих, и это небо нас не покидает. Я обожаю тебя».
Я нашел маленькую собачонку-метиса типа фокса, похожую на ту, что изображают на пластинках «Голос его хозяина», белую, с черным пятном на левом глазу. Я назвал ее номером нашей роты — 107-й. Ей было около трех месяцев. Я надел ей красный ошейник, а хозяйка отеля сшила ей голубой костюмчик. Эта собачка так привязалась ко мне, что я не мог оставить ее ни на секунду, потому что она тут же начинала скулить. Мне разрешали брать ее в машину. Солдаты ее обожали и в который раз прощали мне мои привилегии. В Париже Жан предпринимал отчаянные попытки получить пропуск, чтобы приехать ко мне, и уговорить кого-нибудь отвезти его. Коко Шанель заставила всю свою фирму работать на нашу роту: шить плащ-палатки, вязать свитера, перчатки. Все это Жан должен был привезти в первый свой приезд.
«Мой Жанно, да поможет нам наша звезда, чтобы я смог приехать в воскресенье, как Дед Мороз. Если мне это не удастся, я буду очень огорчен, но ты поймешь, что это не по моей вине, и ты сделаешь невозможное, чтобы приехать и забрать подарки. Коко просто молодец. Все в восторге от одеял, которые она сшила для вас. Они не похожи на те, что вам обычно посылают. Она хочет, чтобы у вас были такие накидки и шерстяные шлемы, которые ей самой было бы приятно носить, — двойные, не щекочущие и сохраняющие тепло, даже если намокнут. Надеюсь, офицеры будут в восторге от того, что она им приготовила. Прижимаю тебя к своему сердцу». В конце концов Жану пришлось ехать без пропуска. Друзья отказались его везти, опасаясь неприятностей. Он приехал с Виолеттой Моррис*, которая была за рулем. По ее настоянию ей отрезали груди, поскольку, как она утверждала, они мешали ей при вождении машины. Она носила короткую стрижку и мужскую одежду. Мне сообщили, что приехали Жан и мой брат. Они приняли Виолетту за моего брата.
* Виолетта Моррис была гонщицей.
Виолетта уехала обратно. Жан остался в «Отель дю Коммерс», в котором я жил. Обратно он возвращался поездом. Несмотря на огромные трудности, Жан приезжал ко мне каждое воскресенье. Его письма расскажут лучше меня о нашем счастье. «Жанно, я видел счастье на твоем лице, а ты видел счастье на моем. Нет ничего прекраснее нашей звезды! Ничего чище, ничего необычней. Я не думаю, что дьявол осмелится встать между нами в воскресенье и преградить мне путь. А если это случится, я вновь обращусь к небу, и оно придет нам на помощь. Мой Жанно, я ложусь, чтобы мечтать о нас, я прижимаю тебя к своему сердцу». «Вторник. Жанно, не удивительно ли, что я могу признаться посреди этой великой катастрофы: я совершенно счастлив? Я начинаю думать, что наш добрый Бог создал в этом безумии, из этого безумия нечто совершенное. Все — комната наверху, комната внизу, синяя лампа, розы, заря — представляется мне шедевром, чудом без малейшего изъяна. Лица твоих товарищей казались выгравированными на медалях, потому что улыбки этих незнакомых лиц отражали твою доброту, твою приветливость, твое очарование. Мой Жанно, я горжусь тобой, собой, нами. Это наша тайна. Едва осмеливаюсь признаться в таком счастье посреди Вселенной, залитой слезами. А за окном поезда вижу твое лицо, устремленное ко мне, казавшееся самым прекрасным в мире портретом. Если кто-то прочитает это письмо, может сказать, что в нем отразилась вся легкомысленная и великолепная Франция. Франция сердечная и серьезная в своей радости. Я обожаю тебя».
Жан привез шотландские пледы с фирменным знаком Шанель, свитера, шерстяные шлемы, перчатки, индивидуальные термосы, сигареты. Вскоре стали приходить целые фургоны с вином, теплыми вещами и сигаретами. Коко Шанель на этом не остановилась. Она узнала, кто из солдат женат и имеет детей, достала их адреса и послала на Рождество игрушки, платья, свитера, украшения. Она посылала женам и детям подарки от имени их мужей и отцов. Узнав у меня фамилии солдат, которые не получали писем, она решила и им сделать сюрприз, что стало причиной небольшой драмы. Один солдат, получивший посылку, поблагодарил свою жену, думая, что посылка от нее. Жена решила, что у мужа есть любовница. Бедняга пришел ко мне и стал расспрашивать, не я ли послал эту посылку. — Умоляю тебя сказать мне правду. И он рассказал о своем несчастье. Мне пришлось сознаться. Разумеется, тут же об этом узнала вся рота. Сколько я ни объяснял, что это сделала мадемуазель Шанель, все благодеяния приписали мне. Я стал в некотором роде «неприкасаемым», причем до такой степени, что однажды вся рота объявила забастовку, чтобы добиться отмены грозившего мне наказания. Вот эта история. Естественно, что некоторым из своих товарищей я отдавал предпочтение. Среди них старший сержант метеослужбы Люсьен Валле. Мы часто проводили время вместе. Он хорошо выполнял свою работу, но военная дисциплина давалась ему нелегко. Однажды офицеры намекнули мне, что мне больше пристало проводить время с ними, а не с Балле. Я дал им понять, что предпочитаю общество солдат и старшего сержанта их компании. Через несколько дней меня предупредили, что полковник недоволен тем, что в нашей роте гражданская машина, и приказал ее убрать. В одно из воскресений с Жаном приехал мой брат. Он перегнал «Матфорд» в Париж. Я стал водителем военной машины. У нас со старшим сержантом была привычка «сматываться», то есть тайком ездить в Париж. Я ездил повидать Жана, а Валле — свою семью и любовницу. Теперь мы брали армейскую машину. Возвращались рано утром, до поверки. Но однажды был сильный туман, я попросил Валле сесть за руль, думая, что он водит машину лучше меня. В том, что это не так, я убедился, когда мы оказались в канаве. Мы никак не могли вытащить из нее машину. Пришлось остановить грузовик, который вытащил нас с помощью троса. Машина была более чем помята. Мотор работал, но при каждом повороте приходилось вылезать из машины и приподнимать ее, чтобы вернуть на дорогу. Около восьми часов утра мы нашли открытый гражданский гараж, где нам выровняли вмятины, но вернуть машине прежний вид не удалось. Нужно было видеть эту бедную машину! Мы вернулись в роту в девять часов вместо шести. Меня вызвал к себе лейтенант. Я оставил машину у КП. Вхожу в кабинет. — Где вы были? — У себя в комнате. — Нет, вас там не было. За вами посылали. — Во сколько? — В восемь часов. — Каждое утро я ухожу в шесть часов делать зарядку. — Ладно. Где машина? — У двери. — Нужно ехать. — Хорошо, господин лейтенант. Увидев совершенно покореженную машину, он спросил: — У вас была авария? — Нет, господин лейтенант. — Как нет? Да взгляните же на нее! — Да, господин лейтенант. — Да! Вы признаете, что у вас была авария? — Нет, господин лейтенант. — Вчера вечером машина была в нормальном состоянии. Да посмотрите же на нее, черт побери! — Она всегда была такой, господин лейтенант. — Вы что, принимаете меня за дурака? — Нет, господин лейтенант. — Итак? — Итак, она всегда была такой, господин лейтенант. С моей стороны было глупо отрицать очевидное. Но, отрицая все, я избегал других вопросов, на которые мне не хотелось отвечать. Меня посадили в «тюрьму», вернее, взяли под стражу, поскольку специального здания тюрьмы не было. За несколько дней до этого события один солдат сломал ручку дверцы этой самой армейской машины. Решив, что это произошло по моей вине, наказали меня. Я безропотно принял наказание, но виновник сам признался. Все, не исключая офицеров, решили, что я снова кого-то выгораживаю. Мои товарищи устроили забастовку, требуя выпустить меня из-под стражи. Это всего лишь одно из многочисленных доказательств их дружбы. В день демобилизации офицеры спросили: — Теперь вы можете сознаться, кто разбил машину? Я ответил улыбаясь: — Дело в том, что она всегда была такой. Но это произошло гораздо позже... Пока что мы в Мондидье. Это было еще до истории с машиной. У меня украли моего маленького 107-го. Я был безутешен. В свой очередной приезд Жан подарил мне другую собаку, трехмесячную немецкую овчарку, которую я тоже назвал 107-й. Вскоре мы отбывали из Мондидье в Ами, это также в Сомме. Ами находится совсем рядом с Тиллолуа. Мы проходили через этот городок, направляясь к месту нового расквартирования. В Тиллолуа очень красивый замок XVI века. Офицеры обожают замки. Они решили остановиться здесь. Нас встретила хозяйка — пожилая дама в чепце. Увидев меня, она воскликнула: «Жанно!» и бросилась меня обнимать. Откуда эта дама знает меня? Наверное, это одна из знакомых Жана, которую я, как обычно, не узнал. — Жанно, вы здесь у себя. Приходите, когда хотите. Если хотите здесь ночевать, питаться — будьте как дома. — У вас хотели бы остановиться офицеры. — Ни в коем случае. У них есть ордер на реквизирование помещения? — Нет. — В таком случае меня не заставят их поселить. Мы покинули замок. Хозяйка отпустила меня, взяв слово вернуться. Мои офицеры недовольны. Это стало началом ухудшения наших отношений. В Ами я снимал комнату с ванной, за которую платил сам. Машину у меня забрали. Я проводил дни за чтением, писал или рисовал у себя в комнате, навещал Терезу д'Эннисдаэль в ее замке, где меня шикарно принимали. Жан приезжал туда на выходные. Часто там бывали английские офицеры. На Рождество хозяйка дома — «Дама в чепце» — устроила большой праздник в нашу честь. В конце ужина англичане запели «Марсельезу». Тереза побледнела. Наклонившись к Жану, она сказала: — Как, эта революционная песня у меня! Все ее предки были обезглавлены в 93-м под звуки этого гимна. Что касается меня, я жил как в сказке. Вечера в замке, чепчик Терезы, отличавшиеся простой элегантностью залы, комнаты и такой успокаивающий огонь больших каминов. Если не считать ужина с английскими офицерами, мы почти не ощущали, что идет война... Жан так же, как это было в Париже, писал ночью стихи, которые я находил утром в своих «башмаках»*.
* Намек на рождественские подарки, которые дети находят в «башмаках», поставленных с вечера у камина.
В ночь Рождества явится Ангел, Чтоб дать тепла тебе и мне, Ибо он, как саламандра, Может танцевать в огне.
Часто стихи перемежались рисунками.
Комната Элианы*
Мы все трое тихо дремлем, 107-й, Жанно и я. Сон — прекрасная поэма, Если рядом спят друзья.
Ангел наш, легко принявший Вид огня в честь Рождества, Белые одежды снявши, Сна сплетает кружева.
Он на нас навеет негу, В злато обратит бревно. Ангелы же за окном Все из мрака и из снега.
Ангел, я к тебе с мольбой: Пусть окончится война, Не нужна нам трем она, И в душе у нас покой.
* Элиана — сестра Терезы д'Эннисдаэль.
* * * Мой Жанно, мой любимый, мой сын, Из груди сердце выскочит, верно, Ибо знаю, ко мне мчишься ты Из Ами в Тиллолуа, чрез Бёврень. Как тебе удается, мой друг, И солдатскую лямку влачить В Сомме, где так тоскливо вокруг, И быть светочем в этой ночи?
* * * Проснулся я к жизни, а значит, к любви, В тот день, когда повстречал я Жанно, И рядом теперь лежат, как одно, У камина туфли — его и мои.
Крик в пустоту
Все нас с тобою разделяет, И все ж навеки мы вдвоем. Сто клятв твоих в моем кармане, Мои же носишь ты в своем.
И пусть повсюду катастрофы, На почте письменный завал, Тебе шлю огненные строфы — Любви своей девятый вал. Мой новый 107-й заболел. Жану пришлось отвезти его в Париж для лечения. Ветеринар привязался к нему и попросил разрешения оставить его у себя. С тех пор как я перестал быть водителем, в роте не знали, что со мной делать. Никаких нарядов, никакой работы мне не поручали. Я был неприкосновенной личностью. Мои товарищи не разрешали меня беспокоить. Однажды меня вызвал офицер. — Вас переводят на другую работу, —сказал он. — Вы отправитесь в Руа, на колокольню. Это самая высокая точка в окрестностях. Будете наблюдателем. Ваша задача — сообщать по телефону, когда появятся немецкие самолеты. И вот я устроился со своей походной кроватью в большом квадратном помещении самой высокой башни в деревне, как раз под колоколами, звонившими каждые четверть часа. Колокольня была высотой, думаю, метров шестьдесят. Я поднимался туда по винтовой лестнице из четырехсот пятидесяти ступенек. Было маловероятно, что я отличу немецкие самолеты от французских. Как я говорил, у меня очень слабое зрение, и я не знал, как выглядят те и другие. На вершине колокольни был довольно широкий балкон. На балюстраде черной краской я нарисовал немецкие самолеты, чтобы облегчить себе задачу. В свою «жилую» комнату я принес керосинку, отвел уголок для кухни, отделив его от остальной части ширмой собственного изготовления, купил ткани, чтобы прикрыть походную кровать, из бутылей сделал лампы. На стены повесил фотографии Шанель, Жана, рисунки. Из ящиков смастерил письменный стол. Наконец, я пригласил Терезу д'Эннисдаэль на чай. Она вскарабкалась по четыремстам пятидесяти ступенькам в сопровождении своего сенбернара. Чтобы сократить количество подъемов на башню, я договорился с рассыльным из булочной напротив церкви. Я спускал на веревке корзину, в которую клал список покупок и деньги. По утрам я принимал душ в городской бане. Когда погода улучшалась, загорал на вершине своей колокольни. Жители Руа, которым было любопытно увидеть актера с колокольни, часто добирались до моего гнезда. Заслышав шаги, я поспешно одевался, чтобы меня не застали совершенно голым. Ивонна де Бре подарила мне радиоприемник, редчайшую в то время вещь. Это был один из первых транзисторных приемников, конечно, американский, его можно было купить в магазине «Технические новшества». Я звонил по телефону девушкам, работницам почты в Руа, и клал трубку на радиоприемник, таким образом они могли слушать музыку. Благодаря этому девушки-телефонистки питали ко мне симпатию. И когда я просил соединить меня с номером Жана в Париже, меня соединяли, предупреждая, чтобы я не говорил, где нахожусь (они знали военные правила!). Но Жан спросил, где я... — Я не могу тебе сказать. В этот момент колокола стали отбивать полдень. Приходилось кричать, чтобы услышать друг друга, и этого еще было недостаточно! Когда колокола замолкли, Жан сказал: — Я понял, где ты находишься. Я почти не видел немецких самолетов. В любом случае, в моей роте не было ни зенитной батареи, ни эскадрильи. Если я просыпался ночью, то звонил в роту, чтобы там думали, будто я дежурю, и сообщал: — Вижу немецкую эскадрилью. Однажды мне ответили: — А нам какое дело? Как-то утром я, как обычно, спустился принять душ и увидел хозяев с узлами и чемоданами. — Мы уходим, — сказали они, — немцы в пяти километрах, в Аме. Я не поверил и сказал им об этом. Но они все равно ушли, а вместе с ними ушли все жители деревни. Торговцы оставили мне ключи от своих лавок: — Берите все, что хотите, лучше пусть все достанется вам, чем немцам. В бакалее напротив церкви было все: масло, консервы. Но мне придется подниматься и спускаться по четыремстам пятидесяти ступенькам, потому что булочник уехал вместе с остальными, оставив свой велосипед. Со своей колокольни я вижу, что он стоит у него во дворе. Я остался один в маленьком пустынном городке, с брошенными кошками и собаками. Такое впечатление, что я гуляю по заколдованному городу. Но вскоре колдовство сменяется кошмаром: через, деревню шли французские войска — беспорядочная толпа оборванных усталых солдат. Они, видимо, идут на отдых... Пехотинцы заметили меня. Несколько человек направились ко мне, схватили за шиворот. — Ты, сволочь, летчик, какого дьявола ты здесь делаешь? Где ваши чертовы самолеты? — Видишь ли, я простой солдат, как и ты, и у нас нет самолетов. Они ушли. Я оставался один еще три или четыре дня. Наконец появились самолеты, в довольно большом количестве. Хотя они летели очень низко, ниже вершины моей колокольни, я не мог распознать их национальной принадлежности, я и правда очень близорукий. Но когда они принялись бомбить все вокруг, выбрав в качестве оси мою колокольню, я понял, чьи это самолеты. Тогда я, как безумный, начал танцевать и вопить, словно краснокожий. Я знал, что нахожусь в безопасности, раз моя колокольня является осью. Кроме того, я вовсе не похож на военного, поскольку я разделся догола. Я видел, как они убивают уже мертвый город. Я танцевал. Не знаю, почему, но я был охвачен непонятной радостью: радостью быть вне опасности, радостью быть единственным зрителем и еще радостью, что мог сказать: «Я видел немецкие самолеты, на этот раз я в этом уверен». Я танцевал. Потом бросился к телефону предупредить роту. Телефон отключен. Зачем я здесь? Принес ли я хоть какую-то пользу? — спрашивал я себя. Во время бомбежки я не испытывал страха. Неужели мне удалось окончательно побороть его? В глубине души я понимал, что ничем не рисковал тогда. Я поднялся на вершину своей колокольни, на бетонный крест и, стоя на нем, стал считать до шестидесяти, мне не было страшно. Я мог вернуться в свою роту. Я натянул брюки, рубашку небесно-голубого цвета из «Трудных родителей», взял велосипед булочника и поехал. В роте меня встретили вопросом: — Какого дьявола вам тут нужно? Немедленно возвращайтесь на свою колокольню! Пришлось возвращаться. Навстречу шли наши войска. На меня смотрели с подозрением. Я взобрался по своим четыремстам пятидесяти ступеням, лег на кровать. На лестнице послышался сильный шум. Я увидел направленные на меня ружья. Понимаю, что меня приняли за шпиона. Смеюсь. По лицам солдат ясно, что они не очень-то мне верят. — Входите, не бойтесь, — сказал я. —- Я здесь один, я наблюдатель на этой колокольне. Они решили, что я буду отсюда подавать сигналы немцам. Тогда я показал фотографии Кокто, Шанель, нарисованные мною самолеты, свою кухню. Предложил выпить и взять любые консервы, которые им понравятся. Они ушли очень довольные. Через некоторое время из роты за мной прислали грузовик. Я всегда удивлялся, что обо мне не забыли. Я прибыл в роту в тот момент, когда был получен приказ об отступлении, если только офицеры сами не решили бежать. Мы отступали. Солдаты шутили: «Вперед, до испанской границы». Нельзя было сказать вернее: мы почти дошли до нее. Я не успел проститься с графиней. Но со своей колокольни я видел, что ее замок не пострадал. Он был разрушен позже, во время других бомбежек. Замок славной графини уже подвергался разрушению во время войны 1914 —1918 гг., а она сама была задержана как шпионка. Единственный сохранившийся в замке туалет находился вверху уцелевшей башни. Свет, который там зажигался во время кратких пребываний, приняли за сигналы. Тереза восстановила замок из камней крепостной стены после войны 1914 —1918 гг. Ей пришлось восстанавливать его еще раз в 1945 году.
Первая остановка — Компьенский лес. Я увидел привязанную к дереву собаку, которая сидела, навострив уши, и смотрела на меня. Любовь с первого взгляда — у меня к ней, у нее ко мне. Я подошел. Меня пытались остановить, потому что собака выглядела злой. Она оказалась самой славной собакой в мире. Я отвязал ее, выбросил веревку. Больше мы не расставались. Мы перепробовали все клички. Гражданские знали ее. Она принадлежала жителям Компьеня и звалась Лулу. И правда, она откликалась на эту кличку. Я назвал ее Мулу. В первый вечер она спала возле меня в маленькой палатке, которую мне прислала Ивонна де Бре. Она рычала, как только кто-то приближался. Я уже был ее другом. Мои товарищи полюбили ее и не переставали выказывать мне свою дружбу, но я уже писал об этом выше. Зато мои отношения с офицерами ухудшались. Однажды офицеры стали возмущаться: — Как? В трех километрах отсюда погибают люди, а вы слушаете радио! Я ответил: — Вы же сами целый день слушали радио, когда люди погибали в пятидесяти километрах! В чем разница? Вторая остановка: Нофль-ле-Шато. Я позвонил Жану, и он приехал. Я познакомил его с Мулу. Потом мы расстались. Когда мы снова увидимся? О письмах уже не может быть и речи. Вскоре я оказался в Ош, где пробыл до демобилизации. От Жана не было никаких известий. Я писал в Париж, но Париж был оккупирован немцами, и если он еще был там, мог ли он получать мои письма? Мы с Мулу по-настоящему привязались друг к другу. Я не стеснял его свободу. Он охотился ночью, возвращался утром. Усталый и пропахший перьями, он прыгал ко мне на руки, бурно выражая свою радость. Мы тоже охотились. По крайней мере мои товарищи. Часто мы ели белок, я готовил их с белыми грибами. Свою порцию мяса я отдавал Мулу, а сам ел овощи. Накануне демобилизации я каким-то чудом получил письмо от Жана. Он находился в Перпиньяне. Чтобы убедить Жана уехать из Парижа, импресарио Шарля Трене господин Бретон пригласил его в Перпиньян в свое имение с замком и огромным парком. Ехали на машине. По дороге замок превращался в большой дом, затем в обычный дом, затем в маленький дом, затем в квартиру, затем в маленькую квартиру, и, само собой разумеется, парк превращался в сад, затем оказалось, что сада нет вовсе... В конце концов они приехали в маленькую однокомнатную квартиру, где Жана и поместить-то негде. Супруги Бретон поручили его заботам очаровательной семьи врача, доктора Николо. Эта семья обожала людей искусства: художников, скульпторов, музыкантов, писателей, поэтов. Они охотно согласились приютить Жана и сразу же полюбили его. У них трое чудесных детей: Жак, шестнадцати лет, Симона, пятнадцати, Бернар, десяти, и все трое один красивее другого. Они и меня ждут с радостью. Я демобилизовался, распрощавшись с армией или тем, что от нее осталось. Уезжал я в голубых брюках из «Трудных родителей», которые носил вместо форменных (в армии я всегда был одет несколько странно), в рубашке от смокинга и в меховом жилете из опоссума, подарке мадемуазель Шанель. Его цвет — смесь белого, серо-коричневого и темно-серого, точно такой же, как у Мулу. Мы с ним были похожи на персонажей книги «Без семьи». В Перпиньяне, окруженные нежностью и вниманием семьи Николо, мы были счастливы. Жан писал, рисовал. Его рисунки того времени своей законченностью и точностью деталей немного напоминают рисунки Энгра. Он написал портреты всех членов семьи. Я начал писать портрет госпожи Николо. Друзья госпожи Николо пригласили нас в свое имение в Верне-ле-Бэн. Там я уходил рисовать в горы. Я полюбил старый каштан. Местные жители утверждали, что ему тысяча лет. Чтобы его обхватить, три человека должны были взяться за руки. Молния расколола его на две части. Внутри дерево было черным, листья ярко-зеленого цвета. Я писал этот каштан на фоне радужного пейзажа. Писал я очень медленно, каждый день на одном и том же месте. Вечером я возвращался в дом наших друзей Николо. Они захотели увидеть, как подвигается работа... и обнаружили, что дупло в дереве — вылитый портрет Кокто; я думал, что это просто моя фантазия. На следующий день мы убедились, что я ничего не придумал: форма дупла действительно напоминала портрет Жана.., Через некоторое время после возвращения в Париж мы узнали из газет, что в Пиренеях был подземный толчок. Вода с гор залила все, вплоть до Перпиньяна. Наши друзья Николо сообщили, что мое дерево перестало существовать. В Перпиньяне, ожидая возвращения в Париж, я мечтал только о театре. Стоя ночами на посту во время своей службы в армии, я работал над ролью Нерона, постоянно вспоминая слова Маргариты Жамуа: «Вы никогда больше ничего не сможете сыграть, кроме «Трудных родителей». Как бы споря с ней, я выбрал роль, совершенно противоположную своему дарованию. Меня восхищал в Расине безукоризненно точный, простой текст, наполненный богатым внутренним содержанием. Меня удивляло, что актеры произносят эти стихи нараспев, украшают их столькими фиоритурами, что уже непонятно, о чем идет речь. Я испытывал огромную радость, когда мне казалось, что я нашел что-то новое, и дрожал при мысли, что скажут об этом Кокто и Ивонна де Бре. Я решил поставить пьесу в свободной зоне и поехал в Монпелье к Вилару предложить ему роль Нарцисса (как вы помните, мы познакомились на курсах Дюллена, где оба были учениками). Он согласился. Затем я поехал повидать других актеров в Марселе. В тот вечер Мулу побежал за какой-то собачкой и не вернулся домой. Я позвонил из Марселя. Он был уже дома и всюду искал меня. Одновременно я узнал, что Жан получил телеграмму от Капгра, он просил возобновить постановку «Трудных родителей». Я отказываюсь от своего проекта постановки «Британика». Мы едем в Париж. Двое суток пути, в течение которых я спал на багажной полке вместе с Мулу. Хотя мы ехали из Перпиньяна, поезд прибыл на Восточный вокзал. Странно! Париж! Мы с Жаном охвачены таким волнением, что на глаза наворачиваются слезы. Мы возвращаемся в свою квартиру. Я открываю ее для себя: она на улице Монпансье. Перед оккупацией Жан уже не мог отапливать нашу квартиру на площади Мадлен. Он нашел квартиру поменьше возле Пале-Рояля. Она не была благоустроена, но спать там было можно. Пока ее приводили в порядок, он жил в отеле «Божоле», где находились также Бебе и Борис. Квартира на улице Монпансье находилась в чердачном помещении с полукруглыми окнами. Две комнаты — одна большая, одна маленькая (Жан отдал мне большую), ванная комната, коридор, наконец, маленькая комната, примыкающая к той, которую должен был занимать Жан. Эта квартира очень быстро превратилась в место, которое я полюбил больше всего на свете. Затратив совсем немного средств, мы благоустроили ее. Пол покрывал красный палас, в том числе в ванной и в кухне. В последней вдоль стен стояли шкафы, выкрашенные под красное дерево. Ширма, рама которой была сделана из красного дерева с черными наконечниками, выделявшимися на темно-зеленой шторной ткани, скрывала нагревательную систему. Круглый садовый стол и садовые кресла, украденные мною на Елисейских полях, и то и другое выкрашено в черный цвет.
|