Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

Бурый мишка 6 страница




В отсутствие Жана я прочитал его книги «Опиум» и «Мирская тайна». В «Опиуме» он говорит, что никогда не смог бы жить рядом с человеком, который не курит. Я дал
себе слово жить с ним, никогда не курить и помочь ему избавиться от этой пагубной привычки.

Говорили, что Жан Кокто старался приобщить своих друзей к наркотикам. Я утверждаю, что мне он этого никогда не предлагал. Более того, мне кажется, он испытывал ко мне некоторое уважение именно из-за того, что я не поддавался искушению. Он видел меня как бы в роли, которую мне дал, — непорочного рыцаря в белых доспехах, защищенного неуязвимым панцирем. Но должен признаться, что аксессуары курильщика и сама атмосфера комнаты были большим соблазном. Жан объяснял мне, что опиум не дает никаких видений, никаких эйфорических грез. В Жане с самого рождения все было неправильно: волосы росли в разные стороны, зубы и позвоночник были искривлены, ему постоянно было не по себе. Только опиум давал
равновесие, которое ему было необходимо. Курильщики опиума не бывают вульгарны. Опиум придает им духовное изящество, изысканную вежливость, чего не скажешь о
других наркотиках. Когда Марсель Килл на время перестает курить, он пьет и становится другим персонажем, совершенно чуждым мне.

Я остерегался говорить Жану, что опиум меня привлекает. Моя профессия была для меня самым главным, и я смутно понимал, что нужно выбирать. Опиум необходимо принимать в определенные часы, без него нельзя обойтись, не испытывая ужасных болей, в результате становишься рабом. А профессия актера требует здоровья и сил, которые можно приобрести только образцовой дисциплиной.

В своей книге «Мирская тайна» Жан Кокто писал об одном неизвестном мне художнике Де Кирико, высказывая о нем выходившие за пределы моего понимания мысли. Я даже разрыдался во время чтения, да так сильно, что пришлось отложить книгу. Я попросил Жана объяснить мне это. Он сказал: «Это потому, что в тебе живет чувство совершенства».

Он обнял меня, улыбаясь, будто извиняясь за фразу, которая могла показаться мне претенциозной. Но в нем никогда не было претенциозности. Он говорил правду.

Впоследствии я анализировал свою реакцию на произведения искусства. Меня больше потрясало совершенство исполнения, чем сюжет. Я получил еще одно тому доказательство, когда Кокто привел меня в литерную ложу «Одеона». Ивонна де Бре играла в «Екатерине —- императоре». И вдруг и пьеса и ложа — все исчезло. Я понял, чем могли быть корифеи сцены — «священные чудовища», о которых говорил Жан. Я вскочил с кресла и, стоя, как во сне, аплодировал.

В тот вечер Жан решил написать пьесу для нас двоих.

Я репетировал у Дюллена. За неделю до генеральной репетиции у меня забрали одну из ролей, самую интересную. Осталась только роль голого альфонса в «Плутусе». Я ушел от Дюллена. Жан пригласил меня поехать с ним на время, пока он будет писать пьесу, в Монтаржи. Мы остановились в «Отель де ля Пост».

«Здесь приступы бурных чувств меня не настигают», — говорил Жан.

Он любил уезжать в такого рода места для работы над новой пьесой. Маленький городок, пересекаемый множеством каналов, старые дома, очаровательный закрытый театр, живописные окрестности, простой, комфортабельный отель, хорошая кухня.

Я привез с собой тексты классических пьес для работы, книги. Жан рисовал, курил, лежал целыми часами, бродил со мной по окрестностям и по улицам маленького городка. Он не писал.

К нам приезжали друзья: Роже Ланн, Марсель Килл, Макс Жакоб. Макс Жакоб был нашим соседом. Однажды он принял нас в базилике Сен-Бенуа, где занимал убогую комнатенку. Он показывал посетителям церковь. Он был кем-то вроде ризничего, и ему не оказывали никакого почтения. Замечал ли он это? Думаю, что нет. Он был погружен в свою веру и много рисовал.

Он показал нам новую серию гуашей.

Я испытывал сильную привязанность к Максу Жакобу. Во всяком случае, почти по долгу службы я мгновенно привязываюсь к людям, которых любят те, кого люблю я. Справедливости ради я должен признать, что врожденное кокетство заставляет меня стараться понравиться друзьям моих друзей, чтобы в мое отсутствие они говорили обо мне и укрепляли их дружеское отношение ко мне. Неужели во мне живет только расчет и я всегда буду следовать заданной линии поведения? Но к Максу Жакобу мое чувство было спонтанным, меня пленяли его интеллигентность и доброта. Кроме того, мне нравилось наблюдать, как они с Жаном предавались воспоминаниям о той героической эпохе, когда шла «война писем» — наступательная война против буржуа,
оборонительная против сюрреалистов. Их диалог приводил меня в восторг.

Во время наших долгих прогулок я пытался доказать Жану, что я вовсе не так хорош, как он себе воображает, что он ошибается, видя во мне архангела, я вовсе не непорочен. Тогда он объяснил мне, что непорочность вовсе не то, что под этим понимают. Чистота означает быть цельным. Дьявол чист, потому что он не может делать добро.

— Значит, я дьявол.

— Ты мой ангел-хранитель, — засмеялся он.

Я страдал от своей глупости. Это возмущало Жана и даже иногда раздражало.

— Никогда не говори этого! Ты даешь людям молот, которым они будут бить тебя по голове.

Но как я мог не считать себя глупым рядом с ним? И даже рядом с людьми его круга.

Он по-прежнему не писал. Я начал беспокоиться. Он спросил, что бы я хотел сыграть. Я сказал, что хотел бы сыграть современного, живого, темпераментного героя, который бы плакал, смеялся и не был бы красив.

Стол был готов — чернила, перья, бумага, но Жан продолжал лежать, вытянув руки вдоль тела, с открытыми или закрытыми глазами. Время от времени он читал взятые мной в поездку классические пьесы «Британик»*, «Мизантроп»** или детективы. Засыпали мы очень поздно.

 

* «Британик» — трагедия Жана Расина (1669).

** «Мизантроп» — комедия Жана-Батиста Мольера (1666).

 

Как-то ночью, около четырех часов утра, он встал, сел к столу, раскрыл тетрадь и начал писать. Я впервые видел, как он пишет. Я не смел перевернуть страницу книги, пошевельнуться, почти не дышал.

Одна сиделка призналась Жану: «Когда вы пишете, я не хотела бы встретиться с вами где-нибудь в лесу». Она была права. Во время работы в его лице было что-то пугающее: рот сжат так сильно, что уголки губ опускались сантиметра на два, не меньше, все черты выражали страдание. Он быстро писал судорожно подергивающейся рукой.

Он писал всю неделю, днями и ночами на одном дыхании, без помарок, почти без отдыха. Его лицо покрывалось морщинами, все черты искажались, на них появлялось свирепое выражение убийцы. Убийцы своих персонажей. Я боролся со сном, чтобы быть рядом с ним, но не выдерживал. Мне было очень стыдно. Он меня успокаивал.

Через неделю пьеса была закончена. Я был потрясен.

Уже два месяца мы жили в Монтаржи. Жан признался, что, когда он лежал, пьеса рождалась в нем, акт за актом, сцена за сценой, фраза за фразой, слово за словом, и когда он писал — что он, кстати сказать, терпеть не мог, — он становился в некотором роде своим секретарем.

На восьмой день Жан прочитал мне пьесу на одном дыхании, несмотря на усталость. Я молчал. Он посмотрел на меня и понял, до какой степени я удручен.

— Она тебе не нравится? — спросил он.

— Я нахожу ее чудесной.

— Тогда почему этот убитый вид?

— Жан, я потрясен, взволнован так, что ты себе не можешь представить. Твоя пьеса — чудо, я обожаю ее.

На самом деле я был в отчаянии. Я понимал, что никогда не смогу сыграть такую роль, что у меня нет для этого ни таланта, ни сил. Я не хотел ему в этом признаться, чтобы не поколебать его доверия.

Я сказал только:

— Это самая прекрасная роль, о которой может мечтать молодой актер. Я буду много работать, чтобы быть достойным ее.

Потом мы стали придумывать название. Я говорю «мы», потому что, как всегда, Жан великодушно хотел, чтобы я участвовал в его работе.

Я был счастлив и горд. Только сейчас, когда пишу эти строки, я понимаю, что не оказывал ему никакой помощи. Со стороны Жана в этом не было позы, он был искренен, и я ему верил.

Позднее, во время написания других пьес, он иногда останавливался и говорил:

— Тут завязывается узел, который мне не удается развязать.

Я просил его объяснить мне ситуацию, и он объяснял. Тогда я предлагал решения, которые мы обсуждали. После этого узел развязывался. Возможно, я таким образом был ему полезен. Впрочем, подозреваю, что в тот момент, когда он описывал мне препятствие, решение было им уже найдено.

Мы перебрали сотни названий. Только два из них казались подходящими: «Кибитки» и «Дом, где хлопают двери». Мы вернулись в Париж, так и не найдя решения.

Жан написал пьесу для Жуве, Мадлен Озере, Габриэлы Дорзиа, Ивонны де Бре и для меня.

— Замечательно! Успех обеспечен, — сказал Жуве.

Я очень горд, что буду работать с Жуве. Но через неделю он вернул пьесу под предлогом, что «на ней не заработаешь ни гроша».

Жан всегда думал, что Мадлен Озере решила, что ее роль слишком маленькая. Я же полагаю, что, скорее всего, Жуве сомневался в отношении меня. Дальнейшие события доказали это.

Мы обошли все театры Парижа, но безуспешно. Оценки были разные, отказы одинаковые.

Подумать только, нынешние директора театров гоняются за пьесами и не находят их! Странно... Я два года был директором театра, и мне ни разу не принесли пьесу. Между тем я ближе познакомился с Ивонной де Бре. Мне хотелось, чтобы она ответила дружбой на мое бьющее через край восхищение. Очень скоро она подарила мне свою дружбу. Однажды в присутствии Жана Кокто, сидя на его кровати, она
пожелала прорепетировать со мной отрывок из пьесы. Возможно, для того, чтобы посмотреть, на что я способен. У меня было одно желание — сбежать.

— Сцену у кровати, — говорит она.

Я пытаюсь уклониться, я умоляю, на этот раз я действительно докажу, что у меня нет никакого таланта. Подавать реплику гению! Невозможно! Она настаивает. Я упираюсь. Она бросает мне:

— Который час?

— Шесть.

Сам того не желая, я поддержал разговор.

— Мишель! — продолжает она.

Я вижу ее взволнованное лицо. Она вот-вот зарыдает, она на грани нервного срыва. Потрясающе достоверна. Я отвечаю ей, почти не отдавая себе в этом отчета. Своим талантом она возносит меня до таких вершин, которых я не надеялся достигнуть. Теперь все становится легким. Мне нужно лишь следовать за ней, смотреть на нее, слушать. Она так смешна, что я хохочу во все горло, так трагична, что я
обливаюсь слезами. В общем, мне уже не нужно было играть, я жил благодаря ее лицу, которое преображалось под влиянием испытываемых ею чувств и чего-то сверхъестественного, более правдивого, чем правда. Именно в эту минуту я подумал, что спасен. У меня теперь было одно желание — работать с ней. Но было ли это «работой» — переходить от смеха к слезам, глядя в ее глаза?

Жан прочитал пьесу Габриэлле Дорзиа, она приняла свою роль с восторгом. Но театра нет: ни один не хочет ставить пьесу!

Продается театр «Эдуарда VII». Что, если купить его? Не имея денег, Жан пытается их достать. Ему удается собрать лишь небольшую сумму. Не хватает тридцати двух тысяч франков, тридцати двух тысяч, которые невозможно найти.

Подумать только, недавно одной авантюристке, выдавшей себя за жену Жана Кокто, удалось присвоить тридцать два миллиона! Нам хватило бы тысячной доли. Как-то вечером Габриэлла Дорзиа, Ивонна де Бре, Жан Кокто, его секретарь Раймон Мюллер и я собрались в кафе «Бык на крыше». Жан Кокто в отчаянии, мы тоже.

— Никому я не нужен, — говорит Жан спокойно, — мой отец покончил жизнь самоубийством, я поступлю так же.

Мы сражены. В первый раз Жан говорит об этой драме. Меня охватывает паника. Нужно его спасать. Вдруг у меня возникла идея. Никому ничего не сказав, я вышел к телефону, нашел в справочнике номер отеля «Ритц». Оказавшись один в телефонной будке, я больше не владею собой—я плачу как ребенок. С трудом разбираю эти чертовы мелкие буквы телефонного справочника. Мадемуазель Шанель на проводе.

— Мадемуазель, Жан хочет покончить с собой. Я знаю, что вы много сделали для него, для театра. Он не может найти театр, чтобы поставить свою пьесу. Театр «Эдуарда VII» продается. Жану не хватает тридцати двух тысяч франков. Одолжите их ему, умоляю вас.

— Который час? — спросила Шанель, пока я старался унять рыдания, которые исторгало все мое существо; она не могла не слышать.

— Кажется, час ночи.

— Послушай, дружок, я работаю с раннего утра и не желаю, чтобы меня будили среди ночи из-за каких-то историй с театром, о котором я не желаю больше никогда слышать.

Она повесила трубку.

Поток моих слез не остановить. Я не могу спуститься вниз. А спуститься надо. Наконец мне удалось успокоиться. Я зашел в умывальную комнату, подставил лицо под струю холодной воды. А в это время внизу — всеобщее ликование. Секретарь Жана побывал у Алисы Косеа и Роже Капгра, директора театра «Амбассадёр». Они берут пьесу, даже не прочитав ее.

Только вернувшись в отель «Кастилия», я осмелился рассказать о своем телефонном звонке.

—Боже мой! Что ты наделал?!—воскликнул Жан.

Не знаю точно, что Коко Шанель и Жан могли наговорить друг другу на следующий день по телефону, но они больше не встречались до генеральной репетиции пьесы. Они поссорились, кажется, из-за того, что Коко Шанель заявила, будто я хотел выудить у нее тридцать две тысячи франков. Жан так никогда и не сказал мне правды.

Алиса Косеа и Роже Капгра пригласили нас к себе на улицу Нёнжесера-и-Коли для чтения пьесы. Это была шикарная современная двухэтажная квартира с огромными застекленными оконными проемами, выходящими на Булонский лес. Я ослеплен. Жан находит все это гротескным.

— Как я смогу читать в этом аквариуме? — говорит он.

К тому же во время чтения Алиса не перестает обмакивать намазанное маслом печенье в чай. Это меня бесит.

По окончании чтения они выражают свое восхищение.

Роже Капгра предлагает название «Трудные родители». Принято. Репетиции начнутся в сентябре.

Я рассказал обо всем Розали. Не каждый день я с ней делился тем, что со мной происходило, — я ждал, пока почувствую в этом неодолимую потребность. Но рано или поздно она становилась моей наперсницей. Я рассказывал ей о Жане, об Ивонне, о моих замечательных планах.

— На этот раз я надеюсь заработать достаточно, чтобы тебе не нужно было «работать».

Розали не мешала мне мечтать, часто расспрашивала. Обычно она охлаждала мои порывы. Ее вопросы чаще всего смущали меня. Иногда меня поражали выражения, которые она употребляла и которых раньше не было в ее лексиконе. Я также находил ее менее элегантной. Но от этого моя любовь к ней не уменьшалась. Я без конца рассказывал о ней Жану, который использовал все это в «Трудных родителях». В пьесе я называю мать Софи, хотя ее зовут Ивонна, потому что я называл свою мать Розали, хотя ее имя Генриетта или, вернее, Мари-Алина. Я также описал наши дома в Везине и Шату, квартиру на улице Пти-Отель.

Словечко «невероятно» из «Трудных родителей» пришло в пьесу не от матери, а от меня. Я произносил по всякому поводу «шикарно». Жан, находивший это слово не французским, заменил его на «не-ве-ро-ят-но».

Розали устраивала мне сцены из-за моих отлучек и из-за друзей. Исключение составлял Андре Ж., с которым мы продолжали встречаться. К нему одному она относилась терпимо. Разумеется, мне хотелось, чтобы Розали познакомилась с Жаном. Жан изо всех сил старался ей понравиться, но его любезность и врожденная приветливость не тронули ее. Я не мог согласиться с тем суровым и несправедливым
суждением, которое она неизменно высказывала о нем.

В ожидании сентября Жан взял меня с собой на юг. Мы жили у его знакомой, известной журналистки по имени Титаина, в ее великолепном доме в Прамускье. Я забыл упомянуть, что после полицейского обыска в Тулоне мы уже жили у нее. Я чувствовал себя тогда немного не в своей тарелке: меня принимали из-за Жана и прекрасно обошлись бы без меня.

На этот раз она была очаровательна. А я был счастлив тем, что, живя на берегу моря, мог опробовать аппараты для подводного плавания майора Леприё, о котором Жан упоминает в «Трудных родителях». Так я случайно одним из первых начал заниматься подводной охотой, используя аппараты, позднее усовершенствованные Кусто. Леприё больше не мог оплачивать патент, и Кусто перекупил его. Очаровательный, рассеянный майор воплощал в себе тип изобретателя, как его изображают на карикатурах. Он жил в маленьком домике у порта Сен-Рафаэль. Когда почтальон опускал письма в его почтовый ящик, они падали прямо к нему на кровать. Таким образом он получал письма, не сделав ни одного движения, сразу после пробуждения.

Все остальное в его доме было в том же духе. Кроме прочего, он изобрел специальное зеркало, рирпроекцию, которой пользуются почти во всех фильмах. Актер играет перед изображениями, проецируемыми на это зеркало. При этом
он как будто ведет автомобиль, который на самом деле неподвижен, или мы видим его крупным планом, скачущим на лошади или же прогуливающимся по Токио, хотя на самом деле он находится в парижской студии. Это изобретение Леприё по окончании срока действия патента стали использовать американцы.

Жан Кокто никогда не читал газет, но всегда был в курсе всех событий. Разговоры, которые велись в июле 1938 года, повергали в трепет. Все говорили о вероятности начала войны в ближайшие месяцы. Я не мог себе этого представить.
Я отказывался в это верить. Начинают поговаривать о мобилизации, впрочем, кажется, какой-то контингент уже мобилизован. Стыдно признаться, но я думал не о войне, не о
страданиях миллионов и миллионов людей и не о смерти, а о том, что я не буду играть в «Трудных родителях».

С ужасающей наивностью я молился. Со мной подобного не случалось со времени моего первого причастия. «Я прошу тебя, Господи, только об одном: отсрочить войну на год». Эту молитву, которую я присовокуплял к «Отче Наш», я произносил до самой премьеры «Трудных родителей». Я едва осмеливаюсь рассказать эту историю, заставляющую меня краснеть, настолько все наивно, эгоистично, несерьезно, недопустимо. Но непонятная смесь ребенка и взрослого, добра и зла, слабости и карьеризма, веры и неверия, хитрости и искренности, ума и глупости — все это я.

Конечно, я не думаю, что война отодвинулась на год благодаря моей молитве, но, так или иначе, в тот год она не началась, и я решил, .что должен продолжать молиться. Я и сейчас молюсь. Верю ли я в Бога? Думаю, что да. Однако я перестал соблюдать религиозные обряды и ходить в церковь с тех пор, как стал совершать достойные порицания поступки. Прежде всего из стыда доверить их священнику
и особенно потому, что я не хотел бы обещать не совершать их снова. Я старался молиться, усиленно сосредоточив мысль на том, что я произносил в своей молитве.
«Прости долги наши, яко и мы отпускаем должникам нашим», — этот завет стал настолько необходимым, что я пытался следовать ему постоянно, и надо сказать — не без труда. Не раз дурная непосредственность моего характера заставляла меня нарушать его. Я также спрашивал себя, не из суеверия ли я молюсь. Когда мы просим Бога исполнить какое-то желание, это означает, что мы жаждем чего-то больше всего на свете и, желая чего-то, что выше наших сил, прилагаем больше усилий, чтобы преодолеть возникающие препятствия, и в конце концов побеждаем их. Так
что это — молитва или сила нашего желания позволяет нам исполнить его?

Вскоре мне стало стыдно вечно что-то вымаливать. Я дошел до того, что стал опускать вторую часть «Отче Наш».

Я открылся Жану. Он не только не смеялся, а, наоборот, посоветовал мне молиться. Мне показалось, что он доволен. Он понял, какую я переживаю драму, стал расспрашивать. Я рассказал, что Розали арестовали, и объяснил, кто моя мать. Он обнял меня, нашел нужные слова, чтобы утешить. У меня больше не было от него секретов. Наша дружба только укрепилась.

Возвращаясь в Париж, мы заехали в Дакс повидать Капгра и Алису Косеа, которая находилась там на лечении. Я репетировал с Алисой в ее гостиничном номере. Она нашла мою игру правдивой, достоверной. Она уверена, что я хорошо сыграю роль.

Жан начал писать большую поэму «Пожар», которую он посвятит мне. Я счастлив.

Париж, начались репетиции. Первая катастрофа: заболела Ивонна де Бре. После перенесенной операции у нее бывают приступы, побуждающие ее пить. Капгра не хочет рисковать, Ивонна де Бре сама колеблется. Я уговариваю ее, Капгра, Жана Кокто. Но тем не менее приглашена другая актриса — Жермена Дермоз. Для меня все рушится.

Я не смогу играть без Ивонны. Я обнаруживаю, что репетиции в комнате и репетиции на сцене — нечто совершенно разное. Мои эмоции не видны из зала. Нужно все усиливать. Без Ивонны я это сделать не смогу. Я борюсь, используя свои слабые возможности. На месте стоящей передо мной Дермоз представляю Ивонну, вижу ее горящие глаза, слышу ее голос, отвечаю Ивонне в ее регистре, и мои чувства выплескиваются в зал!

Я прошу прощения у Жермены Дермоз, я обманул ее, как обманывает любовник или муж. Иначе мне пришлось бы отказаться от роли. Когда я проведывал больную Ивонну, мне казалось, что ее я тоже обманываю. Она меня ободряла. Я рассказал ей, что со мной происходит. Она узнала от Жана и даже от Капгра, как я сражался за нее, хотя в действительности я сражался за себя. Ивонна подарила мне свою дружбу, можно даже сказать — любовь.

На репетициях меня не покидает чувство неловкости. Мне кажется, что Алиса Косеа не верит в меня. Неужели образ моего героя, так хорошо выстроенный в комнате, рухнет на первых же репетициях?

Это был серьезный урок для меня. Я понял, что естественность в жизни не то же самое, что естественность на сцене. Нужно владеть техникой преувеличения, преобразования, уметь усиливать свои чувства и подниматься до их высоты, особенно когда, как в моем случае, мешает голос, диапазон которого не соответствует внешности. Я быстро делал успехи. Но Алиса все еще недовольна. За кулисами она поставила ультиматум: «Или он, или я». Ее поддерживал Жуве. Как-то во время антракта «Мизантропа» (Алиса Косеа играла этот спектакль в театре «Амбассадёр») он сказал: «Жан Маре? Подождите, вы еще с ним наплачетесь!» Я узнал об этом за несколько дней до генеральной репетиции, и это навело меня на мысль, что я был одной из причин, если не единственной, его отказа играть в пьесе.

Жан стойко держался, несмотря на все ультиматумы дирекции. Но как, должно быть, он был обеспокоен! Он скрывал это от меня. Симпатии других моих товарищей служили мне поддержкой.

Наступил день генеральной репетиции. Меня буквально скрутило пополам за кулисами. В зале был весь Париж. Я слышал голоса своих товарищей на сцене. В зале царила мертвая тишина, и внутри у меня все помертвело. Руки были влажными. Холодный пот струился по всему телу. Страх. Страх пронизывал внутренности — ощущение одновременно жуткое и фантастическое. В желудке все горело. Я уже не думал о своем выходе, уверенный, что лишусь сознания раньше.

Рабочие сцены, помощники режиссера что-то говорили — я их не слышал. Один из помощников режиссера неподалеку от меня перечислял знаменитостей, присутствующих в зале. Самые известные имена казались мне незнакомыми, но одно из них вдруг заставило меня очнуться: Жуве. Мгновенно агрессивность побеждает страх или почти побеждает. Его остается во мне ровно столько, чтобы наполниться ощущениями персонажа, молодого человека, который возвращается к родителям после того, как провел ночь вне дома.

Вот нужный момент — я бросаюсь в холодную воду, сейчас я скажу родителям: «Послушайте, дети мои!» Если бы публика засмеялась при этой реплике! Она смеется. Победа! Конец сцены я играю свободно и уверенно. Уже во время первого антракта можно не сомневаться в успехе. Публика бросается за кулисы, заполняет гримерные, даже мою.

Во втором акте мне аплодируют в середине моей большой сцены. Когда я в слезах падаю в кресло, публика устраивает овацию. Я покидаю сцену все еще под аплодисменты, весь разбитый, в поту. Раздеваюсь, смываю пот, растираюсь. Вдруг до меня доносится гром аплодисментов. Занавес опускается. Нужно выходить на поклон. Я раздет. Мне кричат, что публика требует меня. Я выхожу на подмостки в купальном халате. Овация. Я плачу. Я не верю ни глазам своим, ни ушам. Неужели это я? Мою гримерную заполняют звезды, к которым я никогда не надеялся приблизиться. Более того, я не могу сказать, что недоволен собой. Я в опьянении. Ивонна де Бре произносит слово «гений». Это меня отрезвляет: я не доверяю ее нежной дружбе. Известная актриса Маргарита Жамуа заявляет, что я никогда не смогу играть другие роли. Я подумаю об этом. А если серьезно, я очень многим обязан этой фразе. Благодаря ей я всю свою жизнь буду стремиться к трудностям и к ролям, противоположным
моей истинной природе.

В третьем акте я спокоен. За четверть часа до выхода на сцену, предварительно умывшись, я ложусь перед дверью, откуда должен выходить, и начинаю плакать. Я плачу, чтобы глаза стали красными, а голос гнусавым. Изумление рабочих сцены
усиливается, когда перед выходом на сцену я вытираю слезы.

Это опухшее и бледное лицо, торчащие дыбом волосы, особенно слишком широкие в поясе и оттого сползающие брюки, которые я подтягиваю, жуя кусочек сахара, вызывают взрыв смеха, который наполняет меня гордостью.

Спектакль закончился триумфом. Публика плакала, смеялась, ревела, звучали имена Мольера и Расина. Я чувствовал себя безгранично счастливым. Вдруг почти одновременно раскрылись дверь моей гримерной — и объятия Коко Шанель. Я повернулся к ней спиной. Дверь с треском захлопнулась. С другой стороны я услышал голос Шанель:

— Малыш Маре — просто невежа.

— Что ты еще ей сделал? — спросил Жан.

Жуве, как выяснилось, в зале не было.

На следующий день Коко Шанель позвонила Жану. В конечном итоге она одобрила мое поведение, сказав, что на моем месте поступила бы так же.

— Попроси его простить меня и приходите ко мне вместе обедать.

С этого дня она стала моей доброй феей. В свое время я расскажу об этом.

В тот год в мою жизнь пришла настоящая радость. Каждый вечер я шел в театр, как на свидание к любимой. Я уходил из театра изнуренный, но блаженный. С каждым спектаклем я делал успехи. Критики были единодушны — они хвалили меня, пьесу, моих товарищей. Все они были великолепны, особенно Габриэлла Дорзиа и Марсель Андре. Дорзиа была воплощением таланта, элегантности, искренности, добросовестности. Как жаль, что Ивонна де Бре оказалась не столь дисциплинированной!

Я зарабатывал двести пятьдесят франков в день. Никогда я не чувствовал себя таким богачом. Когда я получал деньги в конце первой недели, у меня было ощущение, что я их ворую,— такое удовольствие я получал от игры.

Я гордился тем, что могу давать матери сто франков в день. Достаточно ли этого, чтобы она перестала «работать»?

Несмотря на повышение цен на билеты, спектакль шел с аншлагом. Когда группа студентов попросила разрешения посмотреть пьесу, Кокто предложил пригласить сначала преподавателей, а они решат, кто пойдет на спектакль. Это вызвало жуткую кампанию в «Официальной газете муниципальных советников Парижа». В ней говорилось, что Жан Кокто хочет показать подросткам пьесу, которая может побудить их к разврату, что его пьеса — это кровосмесительство, выставленное напоказ. Чтение этого официального бюллетеня, который Капгра подсунул Жану Кокто, вызвало
у него приступ бешеной ярости. Он ответил в газете «Се суар», имевшей самый крупный тираж среди парижской прессы: «Я не допущу, чтобы коллекционеры непристойных ; открыток позволяли себе осуждать мою пьесу».

Скандал принял огромные размеры. Поскольку театр «Амбассадёр» принадлежит городу Парижу, нас выставляют за дверь. Мы покидаем его в понедельник. Во вторник мы уже играем в «Буфф-Паризьен». Весь Париж ломится туда, чтобы увидеть непристойную пьесу, и, надо сказать, с этой точки зрения публика была совершенно разочарована.

Поскольку я был прообразом своего персонажа — сына, меня непосредственно касалось это обвинение в кровосмесительстве... Во время опроса зрителей — на вопрос, считают ли они это произведение аморальным — все удивленно восклицали: «Нет!» В «Буфф-Паризьен» обычно играли оперетты. Как-то вечером, выходя из театра после «Трудных родителей», какой-то человек с еще влажными глазами говорил своей жене: «Я знаю, ты такая же!»

Розали не узнала себя в матери из «Трудных родителей». Теперь она была согласна, чтобы я работал в театре. А она продолжала заниматься своей «работой». Отсюда мучительные, невыносимые сцены. Все чаще она критиковала Жана Кокто, основываясь на том, что я ей рассказывал. Я угрожал, что уйду из дома, если она будет продолжать жить так, как привыкла.

Жан не хочет больше жить в гостинице. Мы ищем квартиру. Его секретарь нашел то, что нужно, в любимом квартале Жана, на площади Мадлен, — большая гостиная, библиотека, комната для Жана, комната для меня, столовая, которой, правда, мы никогда не пользовались. Мебели у нас не было. Мы купили два пружинных матраца и обычные матрацы. Ивонна де Бре, Габриэлла Дорзиа подарили нам одеяла, простыни, подушки. На блошином рынке мы купили несколько предметов, из которых сделали лампы; матросский сундучок служил ночным столиком. Жан пока не получал
полагающихся ему денег за авторские права, а я еще был недостаточно богат.

У нас не было стульев. Жан считал, что это очень неудобно. Я пообещал раздобыть стулья в сквере на Елисейских полях, возле театра «Амбассадёр». На глазах у полицейского и двух удивленных проституток, вскинув на голову два железных садовых кресла, я дотащил их до площади Мадлен. Покрасил их в белый цвет и для удобства сшил подушки. Жан, смеясь, рассказывал эту историю всем желающим.
Постепенно квартира обставлялась. В ней не было ни одного ценного предмета, и все-таки это жилище не было похоже ни на одно другое.







Дата добавления: 2015-10-02; просмотров: 182. Нарушение авторских прав


Рекомендуемые страницы:


Studopedia.info - Студопедия - 2014-2020 год . (0.012 сек.) русская версия | украинская версия