Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

Бурый мишка 3 страница




— Ну что ты там делаешь целый день?

— Ничего, я играю.

Наконец письмо. Мне дают его.

— А что, конверта нет?

— Нет, письмо адресовано мне. Твоя мать вложила два письма а один конверт. Нет смысла платить за две марки,

Как я хотел получить письмо, адресованное лично мне, но тетя была скупа. Розали часто над ней подшучивала из-за этого. Я пошел читать письмо в свою хижину. Это было не­жное письмо:

 

«...Внезапное и очень важное, а также совершенно неожиданное дело заставило меня уехать. Дело очень сложное, нужно, чтобы я была здесь. Я буду отсутствовать некоторое время. Будь умницей, учись хорошо из любви к своей Розали, которая тебя любит... » и т. д.

 

Все это было подписано — М.Л. Вассор.

В ответ я написал отчаянное письмо, полное любви. Я спросил адрес.

— Дай мне твое письмо, я положу его в один конверт с моим,

Проклятая экономия! Как бы я был счастлив подписать конверт и отнести письмо на почту!

С каждым новым письмом приходило разочарование. Почему мать так долго отсутствует? Ведь со времени ее отъезда прошел уже год! Что от меня скрывают? Она уехала не с Жаком, поскольку он время от времени заходил к нам. Тетя и бабушка часто ездили в Париж, тогда как до отъезда Розали бывали там редко. Брат ушел из лицея. Тетя нашла ему работу в «Ля Провиданс», страховой компании, где ра­ботал ее муж. Он должен был добиться там хорошего поло­жения. Однажды он вернулся домой раньше обычного, бледный и расстроенный.

— У меня случился эпилептический припадок, — ска­зал он. Он хотел рассказать, как это случилось, но его нача­ла бить дрожь, и он объяснил: — Я не буду рассказывать, потому что могу вызвать новый припадок. Я не хочу больше возвращаться в «Ля Провиданс», никогда, я просто не смогу...

Мы были потрясены. Его согрели, уложили в постель. Тетя, обожавшая его, спряталась, чтобы поплакать.

Мама скоро вернется, — сказал я с надеждой.

— Нет, твоя мать не вернется.

Тетя произнесла это резко, будто хотела заставить меня замолчать. Брат спустился обедать. За столом он неожидан­но поставил стакан, из которого собирался пить, со слова­ми:

— Я больше не смогу пить из стакана, именно тогда, ког­да я посмотрел на дно стакана, из которого собирался пить, это и началось.

Анри дрожал. Лицо его подергивала гримаса. Вставая, он уронил стул.

— Анри! Анри! — вскрикнула тетя.

Анри упал и начал кататься по полу. Казалось, он борется с невидимыми силами. Он бился головой о паркет, а тетя и бабушка старались удержать его, чтобы он не поранился о раскаленную печку. Наспех нацепив шляпу и пальто, тетя побежала за врачом. Я в ужасе забился в угол комнаты, по­вторяя:

— Анри! Анри!

Вскоре тетя вернулась с врачом, жившим неподалеку от нас.

— Это не эпилептический припадок, -— сказал он, — у него не идет пена изо рта, это нервный припадок. При его рождении использовали щипцы?

— Да, — сказала тетя.

Врач прописал гарденал, который Анри предстояло приниматъ до конца своей жизни, отравленной вечным страхом перед приступом. Поздней приступы стали повторяться реже и наконец прошли совсем. Анри продолжал принимать свой гарденал. Мы считали, что он ему больше ни нужен. С согласия фармацевта мы заменили гарденал безвредным лекарством. У него снова начались припадки.

Я не в силах был понять, как мать могла не вернуться, зная, что брат болен. В поисках ответа тайком от моих ми­лых старушек я перерыл весь дом. Я нарушил даже табу Ро­зали — открыл ящики ее стола и шкаф. Содержимое я по­том снова аккуратно клал на место, чтобы никто не заметил моих поисков. Приподняв постельное белье, я обнаружил барабанный револьвер. У моей матери был револьвер, как у Пирл Уайт. Я прикрыл зеркальную дверцу шкафа и увидел себя в зеркале с оружием в руках. Я прицелился в свое отра­жение, играя в самоубийство, приложил револьвер к виску. Вдруг подумал, что, может быть, он заряжен. Посмотрел — в нем было шесть пуль. Какая жалость! Я не могу нажать на курок! Но если я выну пулю, находящуюся напротив бойка, я смогу выстрелить, ничего не опасаясь. Так я и делаю, вы­нимаю эту пулю, не зная, что, нажав курок, я поверну бара­бан и вылетит другая пуля. Теперь я могу играть. Я смотрю на себя в зеркало. Я в отчаянии, я плачу, бормочу душераз­дирающие слова прощания, подношу револьвер к виску. На­жимаю на курок. Он такой тугой, что мне не удастся его сдвинуть, я произношу:

— Розали!

Нажимаю сильнее — раздается выстрел. Гром в ушах и звон разбитого стекла. Я дрожу, трясусь, как от холода. Ин­стинкт ли заставил меня слегка отвести револьвер от виска? Или это произошло из-за усилия, которое мне понадоби­лось, чтобы держать оружие прямо? Не знаю, но, весь дрожа, я стою перед разбитым оконным стеклом, глядя на спин­ку стула, пробитую пулей. Прибежали встревоженные ба­бушка и тетя, вырвали у меня из рук револьвер.

— Жан! Что ты наделал?

— Ничего, я играл.

— Но зачем ты это сделал? Говори, мы не станем тебя ру­гать, только говори, умоляем тебя, говори!

Тетя и бабушка в слезах. Вдруг я понимаю, они решили, что я хотел покончить с собой. Я молчу. Спускаюсь в столо­вую. Как всегда, забираюсь в свой обычный угол, около печ­ки. «Маленькое чудовище» снова вынырнуло на поверх­ность. Я становился очень интересным. Ребенок, который хотел покончить с собой. Может быть, Розали вернется.

Она вернулась.

Радость, восторг, смех, слезы. Я не переставал целовать ее. Я вновь страстно обнимал мамин халат из красной бума­зеи, весь в заплатах, которого мне так недоставало. Я зары­вался в него носом, я пьянел от этого неуловимого аромата. Даже в наряде Золушки моя Розали была самой прекрасной в мире! Ее маленький носик был чуть-чуть вздернут, ровно настолько, чтобы придать еще большее очарование. Синева моря должна казаться серой рядом с синевой ее глаз. Я це­ловал ее ладони, руки, шею. Я хотел целовать все, что обе­щал целовать в конце каждого письма к ней. Радость окры­ляла меня и звала к приключениям и опасностям.

Я попросил мать забрать меня из коллежа. Я учился во втором классе* , но не был уверен, что сдам экзамены на ат­тестат зрелости. Я хотел стать актером. Розали беспокоила моя настойчивость. Анри перебрал все занятия: он хотел быть водолазом, пожарником, вором, ветеринарным врачом. Мать ставила меня в пример:

— Вот Жан верен своей мечте, а ведь он моложе тебя.

 

* Второй класс во Франции — последний перед выпускным классом.

 

Но настал момент, когда нужно было согласиться с моим выбором. Маму вовсе не приводила в восторг перспектива иметь сына, бегающего в поисках случайного заработка. Она попросила меня остаться в коллеже еще на год и пообещала, что после этого заберет меня оттуда. Но «чудовище» вновь всплыло на поверхность. Мои переодевания пока еще ни для чего не послужили. Для учеников коллежа, находившихся на полном пансионе, четверг отводился для прогулок. Они ходили в лагерь Лож, в глубине Сен-Жерменского пар­ка, в сопровождении преподавателя физкультуры, которого я не любил.

Вновь вынырнув на поверхность, «чудовище» решило сыграть шутку. Я предупредил товарищей — никакой имп­ровизации. В тот четверг, порывшись в гардеробе матери, я взял платье, шелковые чулки, прелестные туфли, сумочку, шляпу и немного грима. Я пошел в лес, переоделся и вер­нулся дожидаться «прогулки» у выхода из коллежа.

Я проследовал за гуляющими до самого лагеря, меня уз­нали несколько товарищей. Один из них представил меня как сестру, и преподаватель ухаживал за мной всю вторую половину дня. Я считал себя изумительным актером, не ду­мая о том, к каким двусмысленным толкам это может приве­сти.

На следующий день в столовой ко мне подошел главный воспитатель:

— Маре, мне сказали, что вы вчера ходили в лагерь Лож, переодевшись женщиной?

— Да, господин надзиратель, ну и что?

— Это возмутительно.

— В четверг я могу заниматься, чем хочу, это вас не каса­ется.

— Вас выгонят.

— Ну что ж, в таком случае меня выгонят не без причи­ны.

«Чудовище» ликовало. Был июнь. Стояла сильная жара, такая, что гудронное покрытие двора плавилось. Я набрал побольше гудрона, скатал шар, незаметно пронес его в кол­леж и заткнул все замочные скважины в классах.

Два часа. Обеденный перерыв окончен. Никто не мог войти в классы. Все ученики стояли под дверью. Еще я на­брал больших камней и разбил ими девятнадцать оконных стекол. Я был уверен, что меня выгонят. И я не стал ждать. Я ушел сам.

За воротами коллежа я осознал, что натворил. Что скажет мать? Только бы она ничего не узнала.

На следующий день я ушел из дома, как обычно. До­ждался почтальона.

— Есть для нас письма? — спросил я безразличным то­ном.

Почтальон передал мне несколько конвертов. На одном стоял штамп коллежа. Я положил остальные письма в ящик и вскрыл конверт. Директор коллежа выражал сожаление, что вынужден меня исключить. Я разорвал письмо.

Целый месяц я жил в трамваях, поездах, на вокзалах, на улицах, в Сен-Жерменском парке. Бывало, что, не слезая, я ездил по маршруту Сен-Жермен — Париж, Париж — Сен-Жермен.

На каникулы мать увезла меня в Туке. Я дал себе слово во всем ей признаться. Наступал вечер, но я ничего не говорил. Каждый прошедший день приближал момент возвращения в школу. Я терзался.

Однажды мать получила письмо и, прочитав его, упала в обморок. Я решил, что она мертва. Поведение мое было глу­пым и бесполезным. Плача, я целовал ее, но мне даже в го­лову не приходило позвать врача. Мать пришла в себя и ска­зала:

— Нужно возвращаться в Париж. Жак стащил у меня тридцать две тысячи франков.

Мы вернулись в Шату.

Вскоре мать пришла в Сен-Жерменский коллеж, как она это делала каждый год, чтобы заплатить за учебу.

— Но, мадам, ваш сын уже не учится в нашем коллеже.

В качестве наказания меня поместили на год в религиоз­ную школу Сен-Никола в Бюзанвале, считавшуюся заведе­нием строгих правил.

Здесь я нашел дружбу, понимание, почувствовал вкус к учебе. Снобизм здесь — я называю его так только потому, что ставлю в противоположность снобизму Сен-Жермена, — состоял в том, чтобы стать первым в классе и быть се­рьезным.

Меня приняли в Общину святой Девы. Я прислуживал во время мессы. Я молился за мать, прося прощения у Бога за то, что любил ее больше, чем его. Я превратился в добросо­вестного ученика, хотя давалось мне это нелегко, поэтому я так и не стал первым в классе.

В субботу вечером тетя Жозефина приходила за мной. Я с радостью возвращался в наш дом в Шату. Целую неделю я не был в объятиях матери. Излияниям не было конца. Хотя мне уже исполнилось пятнадцать лет, с ней я вел себя как маленький ребенок. Анри ласково посмеивался. Сам он ста­рался казаться мужчиной. Говорили о его скором уходе в ар­мию. Он хотел уехать до призыва и попасть в Рур, еще заня­тый нашими войсками. Он туда попал, увы!

Через полгода военной службы он так затосковал, что ре­шил вернуться во Францию. С несколькими товарищами они «взяли напрокат» машину. Беглецы потерпели аварию достаточно далеко от лагеря, чтобы их можно было считать дезертирами и арестовать за кражу машины. Родственникам удалось достать медицинские справки, свидетельствующие, что брат действительно болен. Это спасло его от военной тюрьмы, но пережитые неприятные события вызвали новый припадок. Его уволили из армии.

Он вернулся в Шату совершенно растерянный, тетя и мать преданно ухаживали за ним. Он стал торговцем авто­мобилями у концессионера фирмы «Пежо» на площади Клиши. На углу улицы Клиши стоял газетный киоск. Продавщи­ца была замужем, молодая, довольно привлекательная — Анри влюбился в нее. Любовь доказывается подарками... Поскольку Розали снова путешествовала, ее платья, шарфы, сумки, меха перекочевывали на площадь Клиши! Нужно было развлекать хорошенькую продавщицу, улетучивались и деньги из тетиной сумки.

Конечно, от меня попытались это скрыть. Но когда Анри возвращался, упреки были столь бурными, что я все слы­шал. Уже тогда я считал, что во имя любви можно совершить любой поступок. Я даже нарисовал гуашью две кар­тинки цветов и подарил их брату для его возлюбленной. Я надеялся, что это ограничит пропажи. Мне было очень трудно извинять Анри за то, что он воровал прекрасные на­ряды Золушки.

Мать написала мне. Как всегда во время ее поездок, я должен был отдавать свои ответы бабушкам, а они отправ­ляли их по почте. Таким образом, мои субботы и воскресе­нья были пусты, и я почти с радостью возвращался в Бюзанваль.

Розали попросила меня сделать обложки нотных тетра­дей для одной монашки, ее подруги. Я проводил воскресе­нья, вооружившись кисточками и красками. Работая для ма­тери, я чувствовал себя ближе к ней.

После окончания учебного года, как мне обещала Розали, меня забрали из Сен-Никола. Я так и не посмел сказать, что переменил мнение, что хотел бы продолжать учебу. Мне ис­полнилось шестнадцать лет. Пришло время зарабатывать на жизнь.

«Актер! Мы подумаем над этим, когда вернется твоя мать». Меня устроили учеником к мелкому производителю радиоприемников, затем на завод Пате в Шату. Моя работа состояла в том, чтобы целый день калибровать магниты. Я отдавал заработанные деньги тете, кроме тех, которые по­лучал за сверхурочные часы. Эти деньги шли на мои кар­манные расходы. Чтобы иметь больше карманных денег, я нанимался кадди*. Меня унижало, когда мне давали на чай, но, поскольку давали по пятнадцать или двадцать франков, я подавлял свою гордыню — недостаток, от которого я еще не избавился.

 

* Человек, подносящий игрокам клюшки на площадке для гольфа.

 

Мне не нравилась работа на заводе. Тетя сказала:

— Ты хочешь сниматься в кино, увлекаешься живописью; я нашла тебе место ученика у фотографа в Везине.

Работая фотографом, я проявлял, печатал, ретушировал. Удачей было то, что хозяин занимался живописью. Это была очень плохая живопись. Тем не менее некоторым профессиональным навыкам он меня научил.

Мать вернулась из путешествия. Между ней и моим братом произошла довольно тягостная сцена. Она попросила его больше никогда не появляться в нашем доме. Что касается меня, то я считал, что с ее возвращением все изменится. Ничего подобного. Ей очень понравилось, что я занимаюсь фотографией, и она нашла мне новое место у Анри Манюэля, поборника «расплывчатого изображения». Как и другие
родственники, Розали не хотела, чтобы я был актером.

— Посмотрим позже, будешь ли ты упорствовать в своем желании стать «паяцем».

Чтобы добраться до Анри Манюэля на улицу Фобур-Монмартр, я садился в поезд на вокзале Шату. Затем шел пешком с вокзала Сен-Лазар до улицы Фобур-Монмартр через Прованскую улицу. Утром и вечером. Четыре девушки уже волновали меня, но это были чувства чисто платонического характера. Нужно было испытать другие. По обеим сторонам Прованской улицы стояли девушки, предлагавшие:«Пойдем, милый?»

Однажды вечером я дал себе слово пойти с первой, которая скажет мне этот пароль. Я не очень хорошо вижу, особенно вдаль. Меня показали окулисту, он прописал очки. Впервые я надел их в классе, это вызвало всеобщий смех. В результате я их больше никогда не надевал.

У меня близорукость с астигматизмом. Кто знает, не был ли этот хохот удачей для моей карьеры? С очками на носу я, возможно, стал бы другим персонажем...

Итак, я плохо видел.

— Пойдем, милый.

Я следую за девушкой. Она хромает. Я не решаюсь сбежать. В комнате уже слишком поздно. Когда я замечаю, что она косит, мы уже у нее дома. Отступать поздно.

У Анри Манюэля я чаще всего занимался тем, что печа­тал фотографии, сушил их на большом вращающемся элект­рическом цилиндре, тянущем два холста, между которыми помещались фотографии. Цилиндр нагревался с помощью находившейся в нем трубки, в которую подавался газ. Я ра­ботал каждое второе воскресенье. Начинал с того, что запус­кал машину, потом спичкой зажигал горелку, просунув верх­нюю часть туловища в цилиндр через треугольное отвер­стие в плоской части машины. Нужно было проделывать это быстро, так как вырезанный треугольник находился с дру­гой стороны чугунного бруса, поддерживающего ось цилин­дра. Вместо того чтобы зажечь газовую горелку и потом за­пустить машину, я по тупости делал наоборот. Один раз газ зажегся не сразу, мое тело оказалось зажатым между чугун­ным брусом и железным треугольником. Моя голова будет медленно отрезана! Что-то вроде казни, от которой Пирл Уайт моего детства всегда спасалась. Кроме меня, еще нико­го из сослуживцев нет. Треугольник начинает перепиливать мне шею. Это невозможно! Я не могу умереть так глупо! Кто-нибудь придет... И действительно, директор появился вовремя, бросился ко мне, выключил машину. Машина оста­новилась, но высвободиться я не мог. Пришлось разбирать сушилку.

Говорят, мне сопутствует удача. Возможно, именно с это­го дня я стал с ней считаться. Из-за этого случая, который чуть было не закончился трагически, меня вызвали в каби­нет Анри Манюэля. Там я познакомился с его секретарем Андре Ж., который был старше меня лет на десять. Он был музыкантом, писал, немного занимался живописью и теат­ром, пел, вообще был образованным. Я обязан ему тем, что открыл для себя Пруста, Жида, Колетт, Селина, Оскара Уайльда, Жана Кокто. Мы ежедневно проводили вместе двухчасовой перерыв — обедали в ресторане, потом броди­ли по Парижу. Я столько узнал благодаря ему! Разумеется, я вскоре признался ему в своем страстном увлечении театром и кино. Он посоветовал мне работать, подсказал, какие классические роли можно выучить, и предложил пройти прослушивание в Училище Мобель, которым руководил г-н Дориваль. Я выучил слова Чаттертона, героя одноименной драмы Альфреда де Виньи. Этот персонаж приводил меня в восторг. Я решил сыграть его на прослушивании. Мне было восемнадцать лет, я был уверен, что театр меня ждет. Посколько некому было подавать мне реплики, я выбрал длин­ный монолог.

Во время прослушивания, охваченный необузданным вдохновением, я потерял всякий контроль над собой. Я был Чаттертоном. Я наслаждался болью, я плакал, как, бывало, в детстве у печки, и решил, что великолепен. «Ты был велико­лепен,— сказал я себе, закончив сцену. Я освободился от гипноза посреди всеобщего молчания. — Он не знает, что сказать, так потрясла его моя игра», — подумал я.

Голос господина Дориваля моментально отрезвил меня.

— Молодой человек, вам нужно лечиться, вы закончен­ный истерик.

Слова Дориваля вызвали взрыв хохота. Я упал с облаков. Моей ноги там больше никогда не было. Но этот человек одной фразой научил меня, как добиться успеха, и я всегда буду благодарен ему за это.

Именно после этого прослушивания я заболел той тяж­кой и неизлечимой болезнью, которая зовется любовью к театру. Вскоре я понял, что ремесло актера состоит не в том, чтобы пребывать в состоянии гипноза и наслаждаться, как какой-нибудь мазохист, муками своих персонажей, а, при­звав на помощь свои чувства, скрытые эмоции, управлять ими, выдавая ровно столько, сколько нужно.

На следующий день за обедом я рассказал Андре Ж. о своем провале. Чтобы утешить меня, он поведал мне исто­рию своего прослушивания. Андре отправил Шарлю Дюллену отчаянное письмо, в котором говорил о самоубийстве. Он писал, что его последним шансом будет прослушивание у Дюллена. Его пригласили.

Андре был неприметным юношей, приходившим в отча­яние из-за ранней лысины и нелюбви матери, которую он обожал. Худой, с лицом не уродливым, не красивым, но с добрыми и красивыми глазами зеленого цвета, прикрытыми тяжелыми веками с длинными и густыми ресницами, тем­ными бровями, которые были бы густыми, не выщипывай он их так сильно. У него была танцующая походка, а жес­ты —такие же мягкие, как и взгляд. И еще — очень добрая улыбка.

Чтобы побороть робость, он решил принять что-нибудь успокоительное перед прослушиванием у Шарля Дюллена и выпил несколько рюмок коньяку, хотя обычно не употреб­лял ничего крепкого. Когда он явился за кулисы театра «Ате­лье», Дюллен искал среди актеров, проходивших прослуши­вание, кого-нибудь, кто подал бы реплику Мизантропу. Но там не было ни одной женщины.

— Нет ли среди вас кого-нибудь, кто хотел бы подать реплику за Селимену?

Молчание. Никто из актеров не отважился показаться смешным перед учителем.

— Я! — сказал Андре. — Я хочу. Коньяк сделал свое дело, и перед оторопевшей аудитори­ей предстала разнузданная Селимена в брюках.

— Ваша фамилия? — спросил Дюллен по окончании сцены.

— Андре Ж.

— Как? Это вы мне писали?..

Андре не покончил с собой. Он оставил театр и стал сек­ретарем Анри Манюэля.

В мои обязанности работы у фотографа входило также ходить за покупками. Нужно было ехать автобусом или на метро. Я так любил автобус и его площадку, что дал себе клятву, даже разбогатев, и дальше пользоваться этим видом транспорта. Однажды я вскочил в автобус на ходу.

— Площадь Мадлен, — сказал я кондуктору, расплачива­ясь за билет.

— Вы ошиблись, надо было сесть на Е.

За несколько секунд, которые я находился на площадке, один молодой человек поразил меня своим некрасивым красным лицом. Это происходило в Ришелье-Друо, я решил идти пешком до площади Мадлен. Я плохо знал Париж. Дойдя до Оперы, я спросил дорогу у прохожего.

— Нужно идти прямо, — ответил он, — я провожу вас.

Это был краснолицый из автобуса. Случилось так, что, пытаясь пройти от магазина «Прентан» до вокзала Сен-Лазар, я оказался на площади Республики. Его звали Эдуард.

— Как героя «Фальшивомонетчиков», — сказал я.

— Вы читали эту книгу?

— Друг посоветовал мне прочитать ее, и она так взвол­новала меня, что я решил прочитать все книги Андре Жида. Сейчас я читаю вот эту. — Я показал ему книгу, которую держал в руке. — Я хотел бы сыграть Лафкадио.

— Вы актер? — спросил он.

— Нет, но я хотел бы им стать.

— Если вы хотите, я дам вам почитать книги Андре Жида. В какой день я могу вам их принести?

На следующий день я рассказал Андре Ж. об этой встрече. Кажется, его это расстроило. Любопытно, но только сегодня я обнаружил, что у Андре Ж. были те же инициалы, что и у Андре Жида. Дружба, которую мы с Андре питали друг к другу, была разного свойства. Он был готов на все ради меня, а я на гораздо меньшее ради него. Я все рассказывал ему, он мне. Но он давал мне все: учил меня, направлял. Взамен я причинял ему только огорчения. Мы общались всего два часа в день. Он страдал от этого. А я уходил к Розали. Когда она была рядом, все вокруг светилось счастьем. Она захотела по­знакомиться с Андре и пригласила нас пообедать у Поккарди. Я так хвалил красоту Розали, ее элегантность, фантазию, что побаивался суждения Андре. Но он был покорен. К концу обеда он называл мою мать Розали, а меня — Шабишу. Что доставило мне особое удовольствие от обеда, так это то, что теперь я мог больше говорить с Андре о Розали. Она захотела познакомиться и с Эдуардом, с которым мы часто встреча­лись. Я солгал, представив его как товарища по коллежу. На самом деле он был почти на десять лет старше меня.

Иногда мне позволяли оставаться в Париже до отправ­ления последнего поезда, отходившего без двадцати час.

Краснолицый стал коричневым. Он готовился к экзаменам на звание капитана дальнего плавания. Он был невысокого роста, его каштановые волосы были разделены посредине пробором, глаза орехового цвета с красивым разрезом. Прямой нос, натянутая кожа, одновременно блестящая и сухая, производившая впечатление чрезвычайной чистоты и здоровья. Ровные зубы, десны, яркий цвет которых оживлялся «бриллиантовой» эмалью. Коренастый, просто оде­тый, спортивный, в брюках с безупречными складками, он казался моложе своих лет. Но были в нем какая-то значи­тельность, превосходство. Я подражал его походке. Зака­зывая новый костюм, старался выбрать ткань, фасон, похо­жие на его. С первыми лучами солнца я подставлял ему лицо, чтобы загореть, как мой друг. Наконец я выпросил у него фотографию и спрятал ее в матросском сундучке, слу­жившем мебелью в моей хижине — велосипедном гараже, где я продолжал играть, несмотря на свой возраст. Я тоже подарил ему свою фотографию, надеясь, что и он поместит ее среди фотографий, висевших на самом виду над дива­ном. Он не сделал этого, и когда я спросил почему, он отве­тил:

— Ты особая статья.

Иногда я навещал брата. После окончания работы я мог быть почти уверен, что встречу его на площади Клиши вме­сте с его продавщицей газет. Однажды он спросил меня о Розали.

— Она снова путешествует...

— Путешествует! — повторил Анри, глядя на меня.

— Знаешь, — сказал я ему, — она, определенно, простит тебя. Она тебя любит, но ей непонятно, как ты мог взять столько вещей в ее отсутствие. Она думает, что ты ее не лю­бишь.

— Я люблю ее, — сказал брат со слезами. На следующей неделе нужно было сделать репортаж для Анри Манюэля в тюрьме Сен-Лазар. Вместе со мной и оператором пошел наш директор, господин Сильвестр. При входе нас попросили предъявить документы.

В Сен-Лазаре, впоследствии разрушенном, размещался лепрозорий XII века, ставший государственной тюрьмой во время Революции, затем женской тюрьмой. Здание имело свой стиль, но было ветхим и грязным. Одну из надзира­тельниц — сестру Леониду — наградили орденом Почетно­го легиона. Это и было темой нашего репортажа.

Господин Сильвестр решил воспользоваться случаем и сфотографировать все службы: административные помеще­ния, медпункт, часовню. Нас сопровождала одна из сестер. Вдруг появился директор тюрьмы, что-то сказал господину Сильвестру, затем попросил меня уйти и сам проводил меня до двери. Я спросил причину. Мне невразумительно объяс­нили, что мы находимся в женской тюрьме и, поскольку я молодой человек, это может вызвать волнения среди узниц. Я повиновался, отметив, однако, про себя, что оператор не намного старше меня.

Через несколько дней меня уволили из фотоателье.

— Вы понимаете, почему? — спросил господин Силь­вестр.

Я не стал задавать вопросов. Я догадывался о том, чему отказывался верить. Я падал в бездонную пропасть. Всем своим существом я не мог поверить, еще надеялся. Я побе­жал на вокзал. Казалось, поезд не движется. Все так же бе­гом я добрался от вокзала Шату до дома. Было уже темно, и я плакал не сдерживаясь. Боль в боку заставила замедлить бег. Садовая решетка, цепляющийся за нее плющ, дверь — все казалось мне другим. Я вытер слезы, привел в порядок одежду, подождал, пока дыхание станет нормальным. Но войти не решался. Тетя и бабушка были дома. Они, как обычно, играли в жаке. Но даже здесь мне все казалось дру­гим. Тетя и бабушка ждали, что я, как обычно, поцелую их. Я стоял молча, не зная, задать мучающий меня вопрос или нет.

— Меня уволили, — сообщил я наконец.

— Но почему, почему? Что ты еще там натворил?

— Ничего, ничего... По работе мне пришлось поехать в Сен-Лазар... но не на вокзал. Тетя, это правда?.. Мама...

Тетя обняла меня. Я задыхался от слез. Мои славные ста­рушки не знали, что сказать:

— Бедный малыш, бедный малыш...

Я вырвался из их объятий и убежал в свою комнату, упал на кровать, рыдая от горя и ударяя по ней кулаком. Меня пытались утешить:

— Бедный малыш, твоя мать больна. Она клептоманка.

Я не спросил значения этого слова, которое услышал впервые, но я не хотел, чтобы моя мать была такой. Мама не могла быть больной. Я плакал не от стыда, я плакал, пред­ставляя мать несчастной, одинокой. Более того, Розали ста­новилась героиней. И я вновь извлек свой ореол бузотера коллежа, чтобы сделать ей из него корону. Не нужно ждать. Нужно как можно скорее написать Розали, что я все знаю и люблю ее так же и даже еще больше. Я стану богатым и су­мею спасти ее и сделать счастливой.

В этом письме я не называл ее Розали: она хочет наверня­ка, чтобы я назвал ее мамой.

А жизнь продолжалась. Двигались поезда, автобусы, так­си. Люди продолжали суетиться на улицах. Мне казалось странным, невозможным, что мне так больно, так тяжело на сердце, а жизнь идет своим чередом.

Я нашел другую работу — у Изабе, специалиста модной фотографии. Кроме печатания, ретуширования, рисования меня часто просили позировать для мужских моделей. Это позволило мне собрать коллекцию фотографий, с которой я рассчитывал посетить киностудии и режиссеров.

Я продолжал встречаться с Андре Ж., который знал от гос­подина Сильвестра причину моего увольнения. На нашу дружбу это не повлияло. Что касается Эдуарда, то он уехал из Парижа. Я получил от него письмо, в котором он просил не пытаться с ним увидеться, говорил, что ему надоела париж­ская жизнь и он уезжает за границу и никогда не вернется. Я сел в поезд, отправляющийся в пять часов утра. Приехал к нему. Никого. Консьерж заверил, что он действительно уехал.

После выполнения необходимых формальностей мне удалось повидать Розали. В первый раз мне разрешили встретиться с ней в приемной сестер. Кажется, они ходатай­ствовали за нее. Розали завоевала их симпатии. Она занима­лась часовней и библиотекой, пела во время службы, играла на фисгармонии. Более того, она подарила им свои обложки для нот, которые я разрисовал. Мама питала большое уваже­ние к сестре-сиделке. Эта дружба длилась всю их жизнь. Сестрам нравилась лояльность Розали как по отношению к ним, так и по отношению к другим узницам. На религиоз­ные праздники мне поручали посылать цветы для часовни и кое-что из продуктов.

Сестра М. встречалась с моей матерью и вне тюрьмы, Семья этой сестры часто приглашала мать в гости. Не ду­маю, чтобы семья знала, где родилась их дружба. Меня тоже иногда приглашали.

Сестра М. слышала каждый день разговоры заключен­ных, которые не стеснялись употреблять при ней выраже­ния, смысла которых она не понимала. Так однажды во вре­мя праздничного обеда по случаю причастия ее племянника она сказала при матери: «Как вы меня все достали!»







Дата добавления: 2015-10-02; просмотров: 134. Нарушение авторских прав


Рекомендуемые страницы:


Studopedia.info - Студопедия - 2014-2020 год . (0.014 сек.) русская версия | украинская версия