Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

Бурый мишка 2 страница




— А где она?

— В Босолей, на юге Франции.

Мне было тяжело. Я старался не показать Жаку своего огорчения. Она меня не предупредила. Впервые она не сдер­жала слова. Мать обожала нас с братом. Что заставило ее уехать? Я не знал ни одного родственника, кроме наших ми­лых старушек.

— Она уехала по делам... Ну конечно же, по делам.

— Но чем же мама занимается? Она никогда не говорила мне об этом.

— Делами. Она посредница по продаже мехов.

Жак повел меня в кино, потом покормил и проводил об­ратно в Жансон.

Он был великолепен, нежнее, чем мог бы быть отец. В лицее ни единой весточки от матери. В субботу вечером за мной пришла тетя Жозефина. (Несколько дней спустя мне пришлось сказать, что это моя гувернантка, поскольку, на мой взгляд, милая старушка выглядела недостаточно пред­ставительной.) Я вел себя почти примерно, чтобы не по­пасть в карцер на случай приезда матери. Но дома не было даже письма!

Мне разрешили написать ей, тетя взялась сама отнести письмо на почту.

Воскресенье потеряло всякий смысл. Я был одинок, рас­терян. В Жансон я вернулся с тяжелым сердцем. Поведение мое было безупречным, так как я боялся, что меня накажут в четверг или в воскресенье, когда вернется мама.

Но в следующее воскресенье за мной опять пришел Жак.

— От мамы что-нибудь есть?

— Да, она чувствует себя хорошо, несмотря на неболь­шое повреждение руки, на которую наложили гипс. Она не может писать.

Обхватив руками мою голову, он нежно меня поцеловал. Я был благодарен ему за доброту и сочувствовал его горю, поскольку он также был лишен возможности видеть мать. После кино он повел меня перекусить в гостиницу «Терминюс» у вокзала Сен-Лазар, где была его штаб-квартира. Несколько его друзей играли в карты. Он представил меня: «Сын Маризы». Еще одно новое имя матери, которого я не знал!

Меня шумно приветствовали. Говорили, что я красив, «хорошенький, как девочка», как сказал Жак. На меня, же­лавшего прослыть в Жансоне мужественным, это замечание произвело странное впечатление. Я простил Жаку это, пото­му что все эти люди говорили о моей матери с восхищением и находили, что я на нее похож.

Жак проводил меня обратно в Жансон, нагруженного разнообразными подарками: сладостями, цветными каран­дашами, авторучкой, пистолетом с пистонами, не считая карманных денег, которые давали мне возможность состя­заться в щедрости с моими товарищами. Теперь я черпал средства из тетиной сумки только раз в неделю.

В тот вечер я не нашел фотографий матери и поднял скандал. Один из товарищей, протягивая их мне, сказал:

— Это твоя мать? Я думал, что это фотографии актрисы.

— Она актриса и моя мать.

Я рассердился на этого мальчика за то, что он нашел мою мать похожей на актрису! Я заснул, как всегда, с фотографи­ями матери под подушкой. Я плакал. Я частенько плакал, думая о ней.

В следующий четверг меня снова забрал Жак. Фильм с Пирл Уайт уже не шел. Он повел меня в кинотеатр на пло­щади Мадлен смотреть «Бен-Гура». Я открыл для себя Рамона Новарро, которого с тех пор не переставал любить так сильно, что питал неприязнь к Чарльзу Хьюстону, сыграв­шему эту роль тридцать лет спустя. Во время демонстрации фильма Жак часто посматривал на меня. Он говорил, что читает на моем лице все перипетии фильма.

Это был первый увиденный мною звуковой фильм. Я был потрясен. Жак сказал, что скоро все фильмы будут «говорящими». Я пришел в отчаяние и молил Бога, чтобы этого не произошло. Я хотел быть актером немого кино. И все, чему нас учили в лицее, кроме физкультуры и декла­мации, казалось мне ненужным для профессии актера.

Затем, как обычно, мы отправились в отель «Терминюс». Но прежде чем сесть за стол, Жаку нужно было взять какие-то бумаги, которые он оставил у себя в номере. Я пошел с ним. В номере он поцеловал меня в лоб и усадил на кровать. Он не стал ничего искать в комнате и стоял спокойный, мол­чаливый, без тени смущения, слегка улыбаясь. Усадив меня, он не выпускал моей руки. Я смотрел на него в недоумении, в моих глазах застыл немой вопрос. Он поцеловал меня в волосы. Я решил, что ему нужно сказать мне что-то важное. Речь могла идти только о матери. Он все еще стоял, прижав­шись лицом к моим волосам, и держал мою руку в своей. Это было бесконечно, невыносимо. Он осторожно согнул свою руку, и мои пальцы коснулись его. Его рука продолжа­ла направлять мою, заставляя ласкать его. Теперь он смот­рел на меня и, видел в моих глазах отсутствие всякого стра­ха.. Я был только удивлен и заинтересован. На несколько мгновений он выпустил мою руку, затем снова взял ее. Ему уже почти не нужно было направлять ее, как вдруг она стала мокрой.

Он, как обычно, поцеловал меня в щеку, дружески похло­пал по плечу, вышел в ванную и вернулся с полотенцем, что­бы вытереть мою руку, которую я все еще держал вытяну­той, со смущенным видом. Он снова поцеловал меня.

— Ты ведь ничего не скажешь маме или кому-нибудь другому?

Я не ответил.

Вернувшись в Жансон в тот вечер, я не поцеловал фото­графию матери. И не плакал, спрятавшись под одеяло.

Наконец, в субботу в приемной меня встретила мама, чтобы забрать домой. Она была прекраснее и элегантнее, чем все­гда. На ее запястье не было следов перелома, оно было тон­кое, благородное, как и ее руки. И множество пакетов. Дома — подарки для нас с братом.

На следующий день она играла с нами в жандармов и во­ров, в прятки, в крокет. Она была молода, прекрасна, безза­ботна, словно ребенок. Она снова наряжалась: накладной нос, пенсне, вуалетки, старые платья тети Жозефины. Все смеялись, и она была счастлива!

Тяжело было возвращаться в лицей, хотя у меня там были хорошие товарищи. Лучшие из них — Мальрэ и Гюйо, отец последнего выпускал карамели «Гюйо». Он дарил нам их целыми коробками. У меня был сюрприз для моих товарищей: настоящий револьвер, который я стащил у брата. Неизвестно почему, его называли «вело­сипедным пистолетом». Я же предпочитал называть его «револьвер». Это оружие было совершенно безобидным, поскольку внутри не было пуль. Но, когда мы говорили «настоящий револьвер», это нас опьяняло. Пистолеты с пистонами, производившие гораздо больший эффект в иг­рах, казались нам смехотворными. Гюйо предложил мне в обмен на револьвер пятьдесят коробок карамели и что-то еще. В конце концов я согласился. Мы договорились, что я отдам ему револьвер, когда он сможет отдать мне кон­феты.

В следующий понедельник все ребята из нашего дортуа­ра отправились в душ. Мне нравилась атмосфера душевой: пар, очень своеобразный запах, тусклый зал, где каждый звук разносился гулко, как в пещере. Я всегда старался за­держаться здесь подольше и одевался последним. Товарищи уже ушли, и я торопился, чтобы догнать их, когда один из классных наставников остановил меня:

— У тебя шнурок развязался.

Я наспех завязал шнурок и собирался уходить. Воспита­тель чем-то напоминал Жака. Он легонько взял меня за ухо и сказал, улыбаясь: «Пойдем». Он держал меня за ухо осто­рожно, но крепко, так что любая попытка вырваться была напрасной. Он подвел меня к кабине душа и отдернул зана­веску. Там стоял второй наставник, совершенно голый. Рас­сеянный свет не мог скрыть его неказистой внешности. Первый посмотрел на меня и рассмеялся. Второй был счастлив, видя мое удивление, которое он принял за восхищение. Я стал пунцовым...

Тот, что держал меня за ухо, взял с меня слово молчать и отпустил.

Я никому не рассказал о случившемся. Однако «маленькое чудовище» воспользовалось этим. Когда они дежурили, я свободно входил, выходил, курил, разговаривал, не полу­чая ни одного замечания.

Однажды воспитатель отозвал меня в сторону:

— Маре, один из ваших товарищей вас выдал. Он сказал, что у вас есть настоящий револьвер. Боюсь, что он сказал об этом главному воспитателю. Если это так, дайте лучше мне ваше оружие, я верну его вам в субботу, когда вы пойдете домой.

Я решил, что это какой-то шантаж, и все отрицал. Потом рассказал об этом Гюйо.

— Обмен не состоится, — сказал я ему.

— Обмен все равно состоится, — ответил он. — Дай мне револьвер. Если тебя обыщут, ничего не найдут. А карамели я принесу в понедельник.

Я отдал ему револьвер.

Когда меня вызвали к главному воспитателю, я взял у то­варища пистолет с пистонами.

— Маре, у вас есть настоящий револьвер?

— У меня есть только пистолет с пистонами. Я внушил остальным, что это настоящий.

— Дайте его мне.

Я отдал ему пистолет.

— Благодарю, возвращайтесь в класс. Но, если вы мне солгали, я буду вынужден выгнать вас из лицея.

Немного позже меня вновь вызвали к главному воспита­телю.

— Маре, вы мне солгали. Я показал вашему товарищу пистолет, который вы мне дали. Он утверждает, что это не тот. Вы играли во дворе не с игрушечным пистолетом, а с настоящим револьвером. Я требую, чтобы вы мне его отда­ли.

— У меня никогда не было настоящего револьвера.

Мне казалось, что я участвую в одном из тех фильмов, которые смотрел по четвергам. Я был Аль Капоне и вступил в поединок с полицией. Мне вдруг показалось, что на глав­ном воспитателе парик и красная одежда. Я смотрел ему прямо в глаза.

— Маре, я допросил вашего лучшего друга Марле. Он мне все рассказал.

— Марле ничего не мог вам рассказать. У меня никогда не было револьвера.

— Ладно, можете идти.

Главный воспитатель вызвал Марле.

— Маре мне все рассказал. Дайте мне этот револьвер.

Марле поверил ему.

— Он не у меня, — сказал он, — а у Гюйо.

Из Жансона меня не выгнали — это был лицей, который дорожил своей репутацией. Но предупредили:

— Если вы не уйдете, мы будем вынуждены...

Я пробыл там еще несколько дней, пока дирекция лицея не потребовала от моих родственников, чтобы меня забрали.

В последние дни моего пребывания в лицее все было пе­ревернуто вверх дном из-за отлета Нёнжесера и Коли* в Америку. Мы только тем и занимались, что передавали друг другу вырезки из газет, рассказывающие об этих героях. В ночь полета никто из наставников не мог загнать нас в дортуары. Классные воспитатели сами были возбуждены, они понимали и прощали наше поведение. Каждый из нас представлял себя Нёнжесером или Коли. На следующий день весь лицей отказывался верить в гибель столь исклю­чительных личностей. Среди лицеистов царило всеобщее уныние. Мой отъезд прошел незамеченным. Меня снова по­местили на полупансион в Сен-Жермен.

 

* Французские пилоты, пытавшиеся совершить беспосадочный пе­релет Париж — Нью-Йорк на самолете «Белая птица» и погибшие 8 мая 1927 г. над Атлантикой.

 

Я продолжал свои подвиги. Я даже перенес в этот лицей свою игру в прятки с главным воспитателем, но сохранял при этом необъяснимое чувство справедливости. Я разгова­ривал, кричал, чтобы меня выгнали из класса, пока однажды преподаватель английского языка не выгнал меня по ошиб­ке. Я не сделал ничего предосудительного. Я отказался вый­ти. Этот преподаватель, кажется, в прошлом был боксером, в чем мне пришлось убедиться. Он поднял меня над полом, продержал так несколько секунд, затем поставил и толкнул к двери. Я стряхнул пыль с тех мест моего костюма, кото­рых он коснулся. Бедняге кровь ударила в голову. Ударом кулака он свалил меня на пол. У меня пошла носом кровь. Я поднялся, подошел к нему и зло процедил: «Вы не имели права, вы будете уволены».

Вернувшись домой, я никому ничего не сказал. Я боялся материнского гнева.

Мать била нас редко. Но делала она это ручкой от метел­ки из перьев, твердой и гибкой, во всяком случае, это было болезненно. С тех пор как брат надел пять пар штанов одни на другие, чтобы обезопасить себя, она лупила нас по голо­му телу.

Я больше не считал себя Богом. Я был отвратителен, особенно вне дома. Ленивый, тщеславный, высокомерный, раздражительный, амбициозный, вор до такой степени, что дирекция лицея вынуждена была заменить простые замки английскими, жестокий с бедными преподавателями и жалкими воспитателями, которые не заслуживали такого отношения. Например, я разбегался и на бегу подставлял себе подножку. Я летел под ноги воспитателю, тот падал на землю, поднимался весь в пыли, иногда в разорванной одежде, и он же спрашивал, не ушибся ли я, думая, что я упал случайно. Он удивлялся, видя, что мои товарищи смеются, и бранил их. Его звали Будуль. Он был славный че­ловек.

В другой раз, когда мы поднимались по лестнице строем, исключительно для того, чтобы вызвать суматоху, смех и смутить преподавателя, я упал навзничь, притворившись, будто мне дурно. Это был мой первый трюк. Во мне рождал­ся комедиант. Мне казалось, что мои товарищи восхищаются мною. Так ли это было? Не думаю. И все же на переменах школьный двор разделялся на два лагеря, которые сража­лись за право иметь меня своим главарем. В лагере победи­телей оказался студент из Афганистана по имени Абол, он был старше нас. Его отец был министром, а он учился во Франции. Этот молодой человек добивался моей дружбы. По понедельникам он привозил мне подарки из Парижа, где у него была комната. Однажды он пригласил меня к себе. Здесь, в Париже, он вел себя совсем не так, как в коллеже. Он был нежным и ласковым, таким ласковым, что я сбежал. Однако на следующий день я, как обычно, принял его дру­жески. Его дружба мне льстила — я любил нравиться. Недо­статок это или достоинство — желание нравиться? Это признание может вызвать у кого-то неодобрение, но оно сдела­но искренне и справедливости ради. В юности я придавал большое значение справедливости только по отношению к себе. Справедливость по отношению к другим занимала меня гораздо меньше. Оглядываясь назад, я понимаю, что сам был воплощением несправедливости. Каждый день рождаются калеки, больные, существа неразумные и бездар­ные. Другие — совершенно здоровые, красивые, одаренные. Скоро мы будем попрекать злого за то, что он злой, преступ­ника — его преступлением. Может ли горбун распрямить­ся? Злой человек также не может стать добрым, разве только если обладает даром судить о себе и исправиться. Но эта сила дана ему еще до рождения, он не может приобрести ее, если у него нет этого дара.

Обедая однажды с профессором хирургии, я осмелился сказать ему (мы говорили об одном происшествии), что для меня не существует преступников — есть только больные. Он согласился со мной И объяснил, что, воздействуя на определенные точки мозга, можно изменить характер челове­ка.

Ребенок, которым я был, хотел нравиться. Чтобы нра­виться, он играл храбреца, скрывая страх. Он презирал трусливых товарищей и стремился сам избавиться от этого недостатка. Я начал с того, что стал спускаться в погреб нашего дома, который наводил на меня ужас. Ночью я заби­рался на неосвещенный чердак, прыгал с десятиметровой высоты в бассейн Пека, взбирался на крыши, стены, где без посторонних глаз заставлял себя двигаться, удерживая рав­новесие. Это одновременно помогло мне избавиться от головокружения.

Но больше всего я боялся выглядеть смешным. Один то­варищ рассказал мне, что у него три машины и десять слуг. В нем я узнал себя. Он пускал пыль в глаза точно так же, как и я. Я нашел, что он смешон. Значит, и я был таким. С этого дня я решил говорить правду. Но начал я со «лжи наоборот». Свою буржуазную семью со скромными средствами я пред­ставил как бедную. Мне было больно, однако я испытывал определенное наслаждение.

С этого момента я стал бороться со всем, что было уродливым во мне. Не из соображений морали, а из кокетства, чтобы нравиться. Точно так же, как женщины используют косметику. Я думаю, что многие люди сделали бы невоз­можное, чтобы казаться красивее внешне, и что каждый мо­жет стать лучше нравственно.

Это было нелегко: «чудовище» сопротивлялось, брыка­лось, проявляло себя. Кроме того, я терял свой ореол бузоте­ра и грубияна. Меня провоцировали.

У меня был товарищ по имени Жермен, очень приятный и милый мальчик, незаметный и добрый, я ощущал его по­ложительное влияние. Мы стали неразлучными. Сплетники поговаривали, что наша дружба особого свойства. «Чудови­ще» возвращалось и карало.

В другой раз я проучил одного парня, который заявил, что моя мать воровка. Пришлось применить силу, чтобы разнять нас. Тогда у меня возникло желание убить. Может быть, он хотел сказать, что я вор. Возможно, он начал эту фразу, чтобы закончить другой. Но не успел.

Впрочем, я больше не воровал. Я невольно излечился следующим образом. Мне захотелось иметь замшевую курт­ку. Однажды, когда я был в Париже, в четверг, я зашел в уни­вермаг и стащил ее. Мне было страшно, до боли в животе.

Теперь мне стало понятным выражение представителей преступного мира: «Живот подвело от страха». Кроме того, я не мог выходить из дома в этой куртке, опасаясь расспро­сов родственников. Понадобилась хитрость индейцев сиу, чтобы носить ее. Я подарил куртку кому-то и больше не во­ровал.

Труднее было справиться с ленью. Но, несмотря ни на что, я сделал некоторые успехи: почувствовал вкус к учебе. Я начал интересоваться другими предметами, помимо дек­ламации и физкультуры (по этим двум дисциплинам я все­гда держал первенство). По декламации — из-за того, что появилось звуковое кино, по физкультуре — потому что у меня была хорошая мускулатура и потому что это было не­обходимо для моего ореола бузотера.

Дома мама не заметила перемены во мне, поскольку с ней «чудовище» становилось ангелом. К тому же ни тетя Жозефина, ни бабушка не рассказывали ей о кражах. Мой брат по-прежнему без стеснения черпал средства из черной, теперь уже залатанной, сумки.

Мама, как и раньше, возила нас каждый четверг в Париж. Мы делали покупки, примерки, затем шли в кино. Она ни­когда не брала билетов. Она показывала визитную карточку моего ненастоящего крестного, где сама написала: «Будьте добры предоставить места моей жене и детям... — и под­писалась. — Эжен Удай».

Однажды в четверг, на третьей неделе поста, мама поса­дила нас, наряженных в маски, шляпы и перчатки, в такси. «Улица Одриетт», — сказала она шоферу. Она собиралась купить конфетти оптом, так как считала, что для нас было мало тех маленьких пакетиков, что продавались в магази­нах. «Остановитесь здесь, — сказала мать на углу улицы Од­риетт,— и подождите меня». Она оставила нас в такси. Подбежал полицейский.

— Проезжайте, — сказал он шоферу, — здесь стоять не разрешается.

— Вы останетесь здесь, — властно заявила мать шофе­ру, — плачу я, а не полиция. — И она ушла.

— О! — воскликнул сержант. — Ну и тупица! — И ос­тался дожидаться возвращения матери, несомненно, для того, чтобы потребовать у неё документы.

Она вернулась, и, прежде чем полицейский успел от­крыть рот, я сообщил:

— Мама, он назвал тебя тупицей.

— Что?!

— Он назвал тебя тупицей.

Она дала ему пощечину.

В конце концов мы оказались в полицейском участке. Мать очень спокойна, а полицейский выкрикивает объяснения. Ко­миссар спрашивает у матери документы, и она протягивает ему визитную карточку моего ненастоящего крестного:

— Вот визитная карточка моего мужа.

Комиссар:

— Он должен был радоваться, что его ударила такая пре­лестная дама. Хотите, я вынесу ему выговор?

Мать великодушно:

— Нет, пусть он просто извинится.

Какой прекрасный день для «маленького чудовища»! Я разбрасывал конфетти в полном восторге. Мать тоже раз­брасывала конфетти, она смеялась и играла о нами, будто ей было столько же лет, сколько и нам.

Как-то в четверг мы собирались в Париж. Мать была в ванной. Вдруг — звонок в садовую калитку. Суматоха. Тетя Жозефина мечется в полной растерянности. Мать, бабушка и тетя шушукаются. Нас удаляют. Тетя Жозефина возвраща­ется к калитке, беседует с пришедшими, но не впускает их. Они ждут на улице. Тетя возвращается, разговаривает с ма­мой, роется в ящиках шкафа, затем поднимается на чердак и возвращается оттуда, нагруженная всяким старьем: платья­ми, шляпами и ботинками. Тем временем мать надевает кар­навальный нос, гримируется, как для театрального спектак­ля: рисует морщины на лице, покрыв его слоем серой пуд­ры, смывает краску с глаз, наклеивает густые черные брови, натягивает парик тети Жозефины, который мы называем «превращение». Затем надевает простые черные чулки, старые туфли без каблуков, поношенное платье почти до пола, такое же старое пальто, вышедшую из моды вуалетку, берет хозяйственную сумку и собирается уходить. Увидев мать в таком наряде, я задыхаюсь от восторга:

— Берта приехала? Скажи, мама, Берта приехала?

— Да, я иду за ней на вокзал, представлюсь тетей Мадлен, — отвечает она со смехом.

— Вот будет весело. Ты потрясающе выглядишь, ты мог­ла бы быть актрисой.

— Да, когда-то я хотела быть актрисой. Не выдавайте меня, будьте серьезными.

Мама ушла. Она была похожа на одну из наших род­ственниц или на какую-то странную прислугу или гувернан­тку у кюре. Она спокойно прошла мимо мужчин, ожидав­ших около дома.

Мужчины долго ждали под дверью. Время от времени тетя выходила поговорить с ними. В конце концов, на исхо­де дня, она впустила их. Они зашли в дом, осмотрели его, потом ушли. В тот вечер мама не вернулась домой и Берта не пришла. Некоторое время мама отсутствовала.

Мой брат, ему исполнилось восемнадцать лет, ухаживал за девушкой из Везине, Симоной, к которой он меня иногда водил. У родителей Симоны был прекрасный дом, или он ка­зался прекрасным моему восхищенному взору подростка. Мы играли у них, вместе ужинали. У Симоны было много брать­ев и сестер. Со мной она была очень приветлива. Это не нра­вилось Анри. По возвращении домой он задал мне взбучку и сказал, чтобы ноги моей больше не было в доме его подруги.

Но он мог не волноваться: я был влюблен в сестру одного из моих товарищей по Сен-Жермену, по фамилии Папийон. Его отец был по происхождению француз, мать англичанка, а сестра, Одетта, была просто прелесть. Они, как и я, жили в Шату, но в более шикарном доме. Одно было плохо — род­ные не разрешали мне приглашать их к себе.

Очень быстро я научил друзей своим играм, то есть ра­зыгрыванию сцен из виденных мною фильмов. Мы репети­ровали любовные сцены. Замечательно было держать в объятиях девушку, а не мальчиков из коллежа. Поскольку мне не разрешалось ее целовать, возлюбленного играл ее брат. Я мог изображать только обманутого мужа. От ярости или от любви я горько плакал. Я имел глупость рассказать в коллеже о своих любовных историях: Кармен, Симона, Одетта. Увы! Это дошло до Папийона, мы поссорились, и я лишился права видеться с Одеттой.

Я снова встретился с Кармен, моей подружкой с газового завода. Она выросла и стала очень красивой. Мне не нра­вился запах их комнаты: полукухни-полустоловой, где она меня принимала. Это была смесь жира и простокваши. Я повел ее в ближайший лес. Неожиданно она спросила, любил ли я уже кого-нибудь.

— Да, — ответил я, думая о другой Кармен и особенно об Одетте.

— Ты занимался любовью?

— Нет, — ответил я смущенно.

— А я — да, с рабочим завода. Ему двадцать лет, он кра­сив и хорошо сложен. — И она в мельчайших подробностях рассказала мне об этом подвиге, расписав достоинства свое­го партнера. Кармен было шестнадцать лет, мне четырнад­цать, и я боялся, что окажусь не таким «мускулистым», как двадцатилетний рабочий.

— Я научу тебя, — сказала она.

Я не стал брать уроки у Кармен. Я сбежал, сославшись на позднее время.

Больше я никогда ее не видел.

В один из вечеров мама повела меня в театр. Я уже не по­мню ни названия пьесы, ни фамилий главных исполните­лей. Кажется, одну из «звезд» звали Лулу Эгобюрю. А может быть, так назывался спектакль: «Лулу и Гобюрю».

На сцене всего одна пара. Персонажей звали Розали и Шабишу. Может быть, эта оперетка называлась «Розали»? Я был очарован спектаклем и особенно Розали. Когда мы вышли из театра, я крепко прижимал к себе маму, целовал ее и, как в пьесе, шептал ей:

— Ты любишь меня, моя Розали?

Чтобы поддержать игру, мама отвечала:

— Я люблю тебя, мой Шабишу.

С тех пор я не называл маму иначе, как Розали. Это имя она носила до конца жизни. Часто я напевал, подражая арии из оперетты:

 

Розали! Она ушла

Ее увидишь — верни ко мне...

— Ты фальшивишь! — кричала мама.

Пристыженный, я замолкал. Сама мама пела верно. Она также была прекрасной актрисой. Часто она пела дома. В маленькой гостиной в стиле Наполеона III, где мебель, черного цвета с инкрустацией из перламутра (я считал, да и сейчас считаю ее ужасной), представляла собой подделку под буль эпохи Людовика XIV, все было подобрано по цве­ту: занавеси, кресла, ковры, книжный шкаф того же стиля, запертый на ключ, чтобы мы с братом не прикасались к книгам с хорошими переплетами. А меня так привлекали тома Вальтера Скотта! В отместку я забирался на чердак, где стояли ящики с книгами, и читал все, что попадалось под руку. Однажды я наткнулся на странное название: «Прелести за поясом». Автором книги был, кажется, Судье де Моран. Позже я встретил этого врача, специализировав­шегося в иглотерапии. Он лечил Жана Кокто, и Жан Кокто рассказал мне о его книге. Лучше бы мои родственники по­зволили мне портить переплеты Вальтера Скотта. В этой книге говорилось о половом воспитании маленьких китай­цев, которых готовили для утех изощрённых взрослых. Конечно, я не рассказал о своей находке, тем более что мне не разрешали рыться на чердаке. Здесь я находил, как нахо­дят на всех чердаках мира, разнообразные предметы для своих игр: старые занавеси, ковры, лампы. Завладев всеми этими сокровищами, я украшал свою комнату. Я поочеред­но становился обойщиком, декоратором, столяром, порт­ным. Одним из моих любимых занятий было создавать на­ряды.

Не найдя меня во дворе, тетя поднималась в мою комнату и заставала меня среди моих находок.

— Кто тебе разрешил взять это?

Она звала мать, но та только смеялась, и мне позволяли превращаться в Зорро, в корсара или в Пирл Уайт.

Тетя рассердилась только тогда, когда я добрался до сун­дуков, в которых лежали ее платья, фантастические платья ее молодости. Там было и свадебное платье моей матери. Я надевал их одно за другим, изображая героинь прочитан­ных мною романов. Наконец мне все-таки пришлось поло­жить на место тетины платья. Мама разрешила мне оста­вить свадебный наряд. Вскоре я сам стал мастерить платья и костюмы, которые считал достойными театра. Бабушка учи­ла меня кроить и шить. Мне хотелось продемонстрировать свои наряды вне дома, и я стал просить разрешения ходить в них за покупками.

— Не можешь же ты идти в таком виде! — говорила тетя.

— Пусть идет, если это его развлекает, — возражала бабушка.

И я без всякого смущения отправлялся к булочнику, мяс­нику, к которым обычно ходил за покупками. Как я был сча­стлив, когда убеждался, что они меня не узнали!

Я даже хотел пойти в таком виде к кинорежиссерам, убежденный, что меня пригласят сниматься в кино. После заключения контракта я бы им сказал: «Так вот, я мужчина». А они бы ответили: «Вы великий актер!»

Конечно, нужно было обладать чрезвычайной наглостью, безрассудством и быть заядлым комедиантом, чтобы вести себя так. Когда мы ходили по воскресеньям к мессе, прихо­дилось пересекать всю церковь, чтобы добраться до своих мест. Этот переход был для меня настоящим испытанием. Мне хотелось убежать — так я робел. Я говорил себе, что я робок, считал себя застенчивым. На самом деле эта робость была не чем иным, как спесью. Наверное, эти люди на меня даже не смотрели, а я воображал, что они не могли заниматься ничем другим, как только глядеть на меня.

Месса наполняла меня радостью. Мать пела. Чистый, звонкий, хорошо поставленный голос, без всякой дрожи. Люди оборачивались, чтобы посмотреть на нее, я слышал шепот за спиной:

— Какой прекрасный голос!

— Немного театральный, — отвечала какая-то чопорная дама.

Выйдя из церкви, я бросался в объятия Розали. Я хотел, чтобы все знали, что это моя мать. Мы возвращались домой, как двое влюбленных. Тетя следовала за нами, неся покупки к обеду.

Однажды вечером мать, не предупредив меня, не верну­лась домой. Я чувствовал, что бабушка, тетя и брат очень обеспокоены. На их лицах я читал какое-то отчаяние. Меня отправили спать. Но спать я не мог. Несколько раз я вставал, чтобы проверить, нет ли матери в спальне. Дверь ее комна­ты была открыта, света в комнате не было. Я тихонько подо­шел к кровати, она была не разобрана. Я вернулся в свою комнату.

— Что ты делаешь?— спросил брат. Мы спали с ним на одной кровати. И добавил: — Она не вернется, она уехала.

Я заплакал. Почему она мне ничего не сказала? На следующий день родственники подтвердили мне это:

— Анри прав, твоя мать уехала.

Я сидел около переносной печки, моей «подруги», и плакал, уткнувшись носом в шерсть Каргэ, собаки, которая как будто понимала меня.

Четверг я проводил в стоявшей в саду хижине, раньше служившей гаражом для велосипедов. Я оборудовал хижину как маленький домик: старый матрац заменял кровать, я смастерил занавески, мебель в соответствии с размерами жилища, такого тесного, что, протянув руки, я мог коснуться его деревянных стен, а чтобы туда проникнуть, нужно было нагибаться. У меня была спиртовка, посуда, выигранная во время ярмарочного праздника. Я питался десертами, которые готовил из шоколадного порошка.

Сколько слез я пролил здесь! Когда я чувствовал, что кризис проходит, я находил способ вновь вызвать его, рас­сказывая какие-то заученные на память стихи или повторяя бессмысленные слова. Я становился великим актером, каким мечтал стать.

Обычно это заканчивалось любовной сценой, которую я разыгрывал сам с собой.

Потом я слышал голос тети, разыскивавшей меня. Я по­спешно одевался.







Дата добавления: 2015-10-02; просмотров: 175. Нарушение авторских прав


Рекомендуемые страницы:


Studopedia.info - Студопедия - 2014-2020 год . (0.016 сек.) русская версия | украинская версия