Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

Бурый мишка 7 страница




Ивонна де Бре подарила Жану письменный стол Анри Батая. В моей комнате стоял старый игорный стол, выкрашенный белой краской. Сукно стола я заменил цветным рисунком Жана, сверху накрыл стеклом. На белой гипсовой колонне восседал старый петух из проржавевшего железа. На стенах были развешаны рисунки Жана, один из них очень большой, выполненный на простыне. В вычурном канделябре вместо свечей были стеклянные шары от рыбацких сетей. Все свои сокровища я складывал в матросский сундучок, помещавшийся в ногах моей кровати. Наконец, в
гостиной стояли стол, несколько стульев и книжный шкаф, который был там еще до нашего появления.

Мой переезд на площадь Мадлен вызвал негодование Розали. Только много позже она простила Жана — она считала его единственным виновником, хотя на самом деле это решение исходило от меня.

Спектакль «Трудные родители» продолжал идти с неизменным успехом, и я был по-прежнему счастлив этим. Во время одного из вечерних спектаклей директор Роже Капгра сообщил мне, что какой-то молодой человек в пижаме небесно-голубого цвета, в домашних тапочках, с бутылкой виски и блоком из пятидесяти пачек «Честерфильда» в руках обратился к контролеру с просьбой найти ему место в зале.

— Поскольку он пришел ради тебя, а в зал я его пустить не могу, направляю его к тебе.

В антракте я поднялся в гримерную, совершенно позабыв о посетителе. Я увидел там молодого человека, американца, который сидел на полу, курил и пил. Несмотря на свое странное одеяние, он был элегантный, очень красивый, обезоруживающий непосредственностью своих девятнадцати лет. Я спросил, почему он пришел в театр в таком виде, заметив, что меня это нисколько не шокирует. Он отвечал, что болен, что друзья унесли всю его одежду, так как знали, что он собирался пойти на спектакль. «Поэтому мне пришлось выйти в пижаме», — закончил он.
Я поместил его в закрытой сеткой ложе бенуара — такие еще существовали в то время. После спектакля моим товарищам захотелось на него взглянуть. Мы с Жаном отвезли
его на улицу Бак, где он жил, на моей «Ликорн» — машине, историю которой я забыл рассказать, а она имеет историю.

Роже Капгра был необычным директором. Как-то он сказал мне:

— У героя-любовника должна быть машина. У тебя есть права?

— Да.

На самом деле я получил права случайно, за пять лет до того. С тех пор я ни разу не садился за руль. Понятно, что, не имея никакой практики, я не умел водить машину.

— Так вот, — продолжал Капгра, — в Клиши продаются две подержанные машины. Поедешь туда, выберешь, какая тебе понравится, и вернешься на ней. Я дам деньги, а потом буду удерживать часть суммы из твоего жалованья.

Я поехал в Клиши. Мне предстояло выбрать между «Грэмпедж» и «Ликорн». Первая — огромная американская машина, наводила на меня страх, вторая — небольшая двухместная машина с откидным верхом. Я взял вторую и отправился в путь.

На проспекте Клиши я столкнулся с такси. Своим бампером я зацепился за его бампер. Водитель такси орет, возмущается. Я вылез из машины, высвободил свой бампер, но забыл поставить тормоз, в результате чего машина сама откатилась назад и столкнулась с автобусом. Водитель автобуса тоже стал орать.

Я смотрю на обоих водителей и смущенно говорю: «Простите меня, я не умею водить».

Они дружно хохочут и помогают мне отъехать, так как, ко всему прочему, у моей машины заглох мотор и я не могу сдвинуться с места.

1939 год был для меня самым счастливым, потому что я добился первого настоящего успеха и потому что дебют — самый волнующий момент в жизни.

Я забыл сказать, что на следующий день после премьеры «Трудных родителей» я получил странную корзину с цветами аронника и ландышем, обильно посыпанными золотой пудрой. Нечто удручающее. Удивленный Жан Кокто спросил:

— Кто мог прислать тебе такую мерзость?

Даже не взглянув на карточку, приложенную к корзине, я ответил:

— Это может быть только режиссер М.Л.

Прочитав карточку, мы убедились, что я не ошибся.

Мной заинтересовались кинопродюсеры. Один из них пригласил меня на роль в фильме «Засада» по пьесе Кистемэкерса. Уже были подписаны контракты с Валентиной Тессье и Жюлем Берри. Мне было лестно сниматься с такими актерами, и я подписал контракт. Принесли сценарий. Я в ужасе. Звоню продюсеру, чтобы отказаться. Он передает трубку Жюлю Берри, и тот пытается меня уговорить. Робея
перед великим актером, я не смею настаивать на своем. Повесив трубку, я пишу продюсеру заказное письмо, в котором заявляю, что, чего бы мне это ни стоило, отказываюсь от роли в его фильме. Пришлось одолжить деньги и заплатить
неустойку, чтобы вернуть себе свободу. Таким образом, моя кинематографическая карьера началась с того, что я заплатил, чтобы не играть. Чтобы меня утешить, Жан обещал перенести на экран «Трудных родителей». Но я не нуждался в утешении — я был счастлив, моя работа меня опьяняла.

Во всяком случае, я считаю, что тому, кто играет в театре, обеспечено три часа счастья в день, что бы с ним ни произошло. Я предавался работе, как другие предаются пороку, достигая почти пределов наслаждения.

И вот однажды на моем преображенном от радости лице появились признаки странного заболевания: бляшки, затем мокнущие корочки, которые приходилось сдирать каждый вечер, чтобы наложить специальную мазь, а поверх нее грим. Через какие-нибудь четверть часа эти места снова начинали сочиться. Я консультировался у огромного количества. врачей, которые предполагали у меня болезнь печени, какую-то невозможную венерическую болезнь. Однажды, когда Жан выступал с лекцией, я случайно увидел свое лицо в зеркале и разрыдался. Жан отвез меня домой, тщетно пытаясь успокоить. Я не переставал плакать при мысли, что скоро не смогу играть. Я предпочел бы самый ужасный внутренний недуг. Наконец один специалист определил, что у меня детская болезнь — сыпь. Он дал мне ртутную мазь, предупредив, что есть один шанс из тысячи, что я ее перенесу. Когда я нанес мазь на лицо, мне показалось, что я умираю, схожу с ума. Мазь жгла, но я мужественно терпел, настолько велико было желание выздороветь. Зажав в зубах платок, с глазами, полными слез, я бродил по комнате, ударяясь о стены.

Жан умолял меня стереть мазь. В конце концов в шесть часов утра я уступил. У него был такой вид, будто он страдал еще больше, чем я. Я вытер и промыл лицо. Кожа сожжена. Раздражение вызвало у меня что-то вроде насморка. На следующий день врач прописал другую мазь, и через два дня я был здоров. Все это время я продолжал играть в театре.

Неожиданно во время первого акта у меня на сцене пошла носом кровь. Я пытаюсь остановить ее, прижав к носу платок, но скоро он становится насквозь мокрым. Я беру второй, из грудного кармана, — то же самое. Жермена Дермоз дает мне свой платок, затем шарф. Зрители из первых рядов протягивают мне свои платки, намоченные в умывальной. Кровь все течет и течет. И так весь первый акт.

В антракте прибежал дежурный врач, сделал мне укол и напустил в нос газу. Я играю последние два акта, ощущая, что кровь течет мне в горло.

На следующее утро я проснулся с резкой болью в ушах: у меня двусторонний отит. Врач сказал, что снимает с себя всякую ответственность, если я вечером выйду на сцену. От каждого произнесенного слова у меня разламывается череп. На следующий день об игре не может быть и речи — температура сорок один и бред.

Молодой актер Ив Форже, который играл Сеграмона в «Рыцарях Круглого стола», выучил роль тайком от всех. Хотя внешне он не подходил для персонажа — он креол, его охотно взяли. Он обесцветил свои черные курчавые волосы. Спектакли не были прерваны. Сборы снизились. Я очень горд этим. Но, как бы там ни было, я был очень болен и страдал еще больше оттого, что не играл.

Когда я был в бреду, прибежала мать. Она ухаживала за мной вместе с Жаном. Врач подозревал мастоидит, возможно, менингит. Пенициллина тогда еще не знали.

Когда у моей постели сидела Розали, Жан оставался в коридоре, меряя его шагами из конца в конец и обливаясь слезами, которые не мог сдержать. Он стонал так, будто болел сам. Розали поняла и прониклась уважением к связывающей
нас крепкой дружбе.

Лечивший меня доктор Обен сделал мне операцию, которую я согласился перенести без наркоза. Я снова заболел, он прооперировал меня вторично. Жан, вне себя от беспокойства, хотел пригласить другого врача. Я отказался и рассказал об этом доктору Обену. Этот другой врач был шарлатаном, на которого Жану пришлось горько сетовать позже, во время съемок «Красавицы и Зверя». Обен не сказал о нем ничего плохого, но заявил, что если этот врач придет, он сам будет вынужден прекратить лечить меня.

Даже моя болезнь была как бы частью того праздника, каким стал для меня 1939 год. Мне казалось, что я болен впервые, несмотря на все болезни, которые у меня были в юности. Весь Париж навещал меня. Приносили подарки, цветы, редкие фрукты, всячески выражали дружеские чувства.

Я попросил Жана составить для меня список книг, которые, по его мнению, необходимо прочесть. Хотел воспользоваться вынужденным бездельем для того, чтобы повысить свою культуру, оставлявшую желать лучшего. Он не только составил список, но купил книги и подарил мне. Он указывал только одну книгу каждого автора, но, когда я прочитывал ее, мне, конечно, хотелось прочесть остальные. Итак, я прочитал один шедевр за другим: «Адольфа» Бенжамена Констана, «Африканские впечатления» Русселя, «Войну и мир» Толстого, «Сагу о Йесте Берлинге» Сельмы Лагерлёф, «Пана» Кнута Гамсуна, «Пелеаса и Мелисанду» Метерлинка, «Красное и
черное» Стендаля, «Манон» аббата Прево, «Шевалье де Мезон-Руж» Александра Дюма, «Блеск и нищету куртизанок» Бальзака, «Дьявола во плоти» Раймона Радиге, «Балладу Редингской тюрьмы» Оскара Уайльда, «Идиота» Достоевского, «Волшебную гору» Томаса Манна, «Негра с «Нарцисса» Джозефа Конрада, «Грозовой перевал» Эмили Бронте, «Фантастические новеллы» Эдгара По, «Белый клык» Джека Лондона,
«Принцессу Киевскую» г-жи де Лафайет.

Помню, «Идиота» Достоевского я читал, когда у меня была температура сорок градусов. Я не мог оторваться от книги, несмотря на увещевания Жана, опасавшегося, что это меня утомляет.

Денхем Футе, по прозвищу Пижама, тоже пришел меня проведать. Он был очень элегантен, держался все так же непринужденно. Уходя, он наклонился, чтобы поцеловать меня. Я был очень удивлен тем, что американец целует меня по-русски.

Доктор Обен определил восстановительный период — два месяца. Я в отчаянии. Еще два месяца я не смогу играть! Для меня, начинающего артиста, получившего роль в пьесе, которую я обожаю, это настоящая пытка! Чтобы утешить
меня, Жан Кокто предложил поехать куда-нибудь. Он планировал во время путешествия написать новую пьесу и спросил, какого типа роль я хотел бы сыграть. Я только что прочел «Преступление и наказание». Воспылав страстью к Раскольникову, я предложил Жану вдохновиться этим образом.

Жан купил у друзей машину— светло-коричневый «Матфорд», окрестив ее «Косулей». Мы наняли водителя, так как я был далеко не в том состоянии, чтобы вести машину. И вот мы на пути к бассейну Аркашона.

В пути я присутствовал при незабываемом событии: Жан неожиданно спросил, есть ли у меня бумага и ручка. У меня был только блокнот с адресами (не очень заполненный), я дал его ему. Он писал, писал. В зеркале я видел его лицо, это лицо убийцы, появляющееся у него в минуты творчества. Больше я не смел оборачиваться. Молчал, убежденный, что он пишет новую пьесу, будущую «Пишущую машинку».
Я ошибался. Он писал книгу, которую я считаю одной из самых прекрасных, созданных им, — «Конец Потомака», он выстреливал ее залпами. Он освобождался от нее для того, чтобы потом писать пьесу. Таким образом, я получил доказательство того, что он использовал правильный термин, говоря, что у него это не вдохновение, а выдыхание. Он закончил книгу в Эксидейле, куда мы приехали после Пике вместе с Роже Данном.

В Пике мы остановились в маленьком отеле без удобств, настоящей деревенской хижине, где в свое время вместе жили Кокто, Пьер Бенуа и Радиге. Именно здесь Жан запирал Рэмона Радиге в его комнате и выпускал только после того, как тот передавал ему не менее десяти написанных и должным образом проверенных страниц. Так он заставлял его творить.

Пока Жан писал, я отдыхал и учился рисовать, не смея рисовать. Я представлял себе картину, которую хотел бы создать. Я воображал, какие краски я бы использовал, как водил бы кистью. Вскоре мое желание рисовать стало столь сильным, что, купив все необходимое, я устроился перед группой засохших деревьев. Они казались привидениями. Жан попросил показать, что я делаю, но я отказался. «Это дилетантство, ребячество, — сказал я ему, — открытка!» Во второй половине дня он опять подошел ко мне. Каким-то чудом я нарисовал именно то место, где Жан сидел, отдыхая вместе с Радиге. Вызванное этим воспоминанием волнение, та огромная дружба, которую он питал ко мне, заставили меня более чем подозрительно отнестись к его восхищению. Он похвалил мою работу, сказав, что я настоящий художник, и просил подарить ему эту картину. Только поэтому я продолжил работу над ней.

Вернувшись в Париж после краткого пребывания в Дордони, где Жан завершил «Конец Потомака», я снова с упоением взялся за свою роль. Капгра широко рекламирует мое возвращение. Впервые в жизни я вижу свою фамилию, напечатанную в газете таким крупным шрифтом. Я с гордостью показал газету Габриэлле Дорзиа, не подумав о том, что в рекламе нет других фамилий, кроме моей. Но Габриэлла очень любит меня, поэтому мило говорит: «Жанно, я проработала тридцать лет, прежде чем мне сделали такую рекламу».

Я пригласил своего врача посмотреть пьесу. Он заявил: «Если бы я знал, какая у вас роль, то никогда не разрешил бы вам играть».

Плакать каждый вечер, лежа в пыли, перед выходом на сцену, заливаться слезами во втором, затем в третьем акте — это и было, конечно, причиной воспаления носовых пазух, вызвавшего все мои несчастья.

Что касается моей медсестры, видевшей пьесу в тот трагический вечер, то ей особенно понравилась «сцена носового кровотечения». Странная, однако, наивность у медсестры.

Секретарь Жана, Раймон Мюллер ушел от него. Я предложил на его место Андре Ж., о котором часто рассказывал Жану. Жан согласился, несомненно, чтобы доставить мне удовольствие.

Наш дом, точнее, квартира была по-своему очаровательна благодаря ее убранству, и простому и необычному одновременно. У нас бывали с визитами Жорж и Нора Орик, Пикассо, Жан Гюго, Кристиан Берар, Марсель Килл, Жан Деборд, Ивонна де Бре, Дорзиа и много других замечательных друзей.

Я говорил мало. Зачарованный, я наблюдал, как рождались проекты и создавались произведения. Аппель Феноза сделал скульптурный портрет Жана, затем мой. Удивительный скульптор. Я был поражен уверенностью его дрожащей
руки.

Главным нашим «развлечением» была работа.

Я попросил Жана позировать и начал писать его портрет.

На следующее утро я нашел под дверью своей комнаты стихотворение:

Портрет

В каждой черточке нужно любовь передать.

Жизнь свою я тебе вверяю

И, позируя, лишь одного желаю:

Портретом твоим стать.

 

Неподвижным сумею я быть, будто роза,

Как она, весь в щипах и кудрях лепестков.

И когда закончена будет поза,

Пусть модель разобьют в миллиарды кусков.

 

Я хотел бы суметь для него всем на свете —

Актером, художником, ангелом стать,

Чтоб больше никто в этом звездном портрете

Другого меня не сумел распознать.

Для меня это было огромным счастьем. Я спрятал стихотворение в свой матросский сундучок, служивший мне ночным столиком. Моя сокровищница пополнялась.

Через несколько дней я снова обнаружил листочек желтой бумаги. Стихотворение называлось:

 

Черное солнце

 

Портрет похож — сомненья нет,

Как на белый похож белый цвет,

Как меж собою две розы похожи.

Это то же и все же не то же.

 

Да, похож он, этот портрет,

Но больше на наших сердец сиянье.

В нем, правда, много есть моих черт,

Но я вижу в нем черт наших слиянье.

 

Часто гроза нам любовь сменяет,

Гром — уж слышу раскаты его.

Вспыхнув, молния освещает

Черное солнце лица твоего.

Однажды к нам зашел Марсель Килл. Жан был занят, и гостя принимал я. Я извинился и объяснил, что Жан не спал всю ночь. Марсель заявил, что причиной тому кокаин.

— Как? Жан не принимает кокаин.

— Да нет же, принимает.

После ухода Марселя я допросил Жана. Он отрицал.

— Поклянись моей жизнью.

Он поклялся. Я успокоился. Вечером, лежа на его постели, я делаю вид, что сплю. Несколько раз Жан заходит в ванную комнату. Не слышно было, чтобы текла вода. В конце концов я встаю и заявляю:

— Ты принимаешь кокаин.

И он сознался.

— Ты поклялся моей жизнью. Я должен бы быть уже мертв.

Он пообещал больше не принимать кокаин и отдал мне пакет с зельем, который я выбросил в туалет. Он сдержал слово. Более того, он обещал лечиться от наркомании.

Я понимал, что для этого нужно было дождаться подходящего момента. Эта мысль зрела у Жана. Доказательство тому — стихотворение на листке бумаги, сложенном в виде звезды, который он просунул под мою дверь.

 

Наркоман

 

О солнце любви твоей обжигаюсь,

Но бегу от защиты любой,

Ибо если я чем опьяняюсь,

То вовсе не опиумом, а тобой.

Жан много времени отдавал подготовке к изданию «Конца Потомака». Он писал предисловие, правил корректурные оттиски. Удивительно, он написал «Потомак» в 1913 году, накануне войны, а теперь, в 1939-м, пишет «Конец Потомака», где описывает разрушенные города.

Мы жили на площади Мадлен. Прежде Жан жил в этом же районе, на близлежащих улицах: Анжу, Виньон, Камбон, а теперь на самой площади.

— Когда ты описываешь мою комнату в «Конце Потомака», то упоминаешь о железном петухе с выщипанной шеей и негнущимися лапами, стоящем на куче золотого навоза. Разумеется, я узнал петуха, но золотой навоз?

— Золотой навоз?.. Это ты,— ответил он.

Почти ежедневно я находил желтые и белые листочки, сложенные по-разному, так, что, когда я их разворачивал, получался разный рисунок. Эти стихи лучше любых объяснений рассказывают о нашей дружбе.

Один лишь стих, один!

Утром спрятал я песни, что ночью писал,

Желтых листьев ковер сундучок устилал.

Неужели мой ангел к стихам привыкает?

Ведь привычка всегда что-то в нас убивает.

Постараюсь же быть на тебя я похожим

И в любви своей мудрым и осторожным.

Стих один лишь найдешь на пороге своем.

 

Наблюдая, как Феноза работает над его и моим бюстами, Жан не может удержаться, чтобы не начать лепить самому. Он лепит фавна. Он не просит меня позировать, но этот фавн похож на меня, как и многие рисунки, созданные им до
нашего знакомства. Он посвящает мне следующее стихотворение.

 

Фавн

Что случилось? На Лувр я взираю с тоскою,

Ибо всюду сокрыта в нем сила любви.

Наплюю я, музей, на скульптуры твои

И секреты твои всему миру раскрою.

Я бегу, я бешусь, возвращаюсь к себе,

Оставаться один в темноте я не смею.

Быстро нос, рот леплю, как умею,

И меня этот путь вновь приводит к тебе.

Дьявол, смерть и несчастье, совсем лишь недавно

Жил я вашим законом, покорный судьбе,

Но теперь бойтесь рожек моего фавна.

И еще вот это.

Мой шедевр

Твоя краса, Жанно, осенена крылами,

Их ясно вижу на твоих плечах,

И все несхожее с любимыми чертами

Лишь отвращение внушает мне и страх.

 

Как тот дракон, что пену извергает

С копьем в боку, рыча до хрипоты,

Пока чело святой Георгий омывает

В ручье твоей небесной красоты.

 

Тебя я славлю песнею высокой,

Чтоб был ты прежним бурям вопреки,

Иначе снова станет жизнь жестокой

Без ласки твоей любящей руки.

 

Скажи, что нужно всем тем мерзким спрутам,

Что даже в дом ползут наш нарушать покой?

Тридцать девятый: мой шедевр единственный

Похожим стать на Жана, что любим тобой.

 

Я любил Жана. Маленький Лорензаччо попался на собственную удочку. Я хотел дарить счастье. Конечно, не признаваясь себе в этом, поскольку живший во мне актеришка любил благородные роли, чтобы скрыть от самого себя мелкого карьериста, каким я был. Чтобы разобраться в своих чувствах, я спрашивал себя: «На что ты способен ради него?» И отвечал без колебаний: «На все! Я отдал бы жизнь
за него».

Я задавал себе этот вопрос и по поводу других людей. Никогда не было такого же ответа. Тем не менее я не был архангелом, каким представлял меня Жан. Мне нравилось проводить время с друзьями моего возраста. Я использовал для этого вечера, когда Жан не мог взять меня с собой. Я рассказывал ему о том, что происходило на этих вечерах и с кем я был. Я рассказывал об этом и Андре Ж., а он передавал мои рассказы Жану, но по-своему.

Я часто проводил время с Денхемом Футсом по прозвищу Пижама и его друзьями. Этот юноша привлекал меня всем тем, чем я не обладал. Он американец, но воспитан, как англичанин. Непринужденной уверенностью, манерой командовать, принимать, разговаривать, хотя ему было всего девятнадцать лет, он напоминал мне Дориана Грея.

Мы с Жаном получили приглашение на костюмированный бал «Людовик XIV и его время» к Этьенне де Бомон. Я никогда не бывал на такого рода вечерах. Я знал, что Этьенна де Бомон послужила прообразом героини романа «Бал у графа д'0ржеля» Рэмона Радиге. Раньше я уже бывал в особняке на улице Дюрок. Хотя Жан был большим другом графа де Бомона, он не хотел присутствовать на этом вечере, а тем более наряжаться. Он посоветовал мне пойти туда вместе с Денхемом и одним из своих друзей — Ж.Ф. Костюмы сочинили, исходя из того, что у нас было. Мой, например, состоял из коврика из шкуры пантеры, подаренного мне Ивонной де Бре, сапог с заткнутыми в голенища виноградными листьями, парика в стиле Людовика XIV.

Денхем и Жан-Луи сделали свои костюмы из фустанеллы греческих солдат, которые им дал Жан. Среди богато костюмированных персонажей наше появление было сразу замечено, тем более что, входя, Денхем уронил золотую коробочку, из которой высыпался героин. Денхем кое-как собрал его.

Вечер был скучный. Я признал, что Жан был прав, когда отказался пойти. Умирая от жажды, мы тщетно пытались найти что-нибудь выпить. Поэтому мы очень рано вернулись в квартиру на площади Мадлен. Жан, смеясь, объяснил, что мы, наверное, неправильно поняли тему вечера. Очевидно, вечер назывался «Голод в царствование Людовика XIV». Игра заключалась в том, чтобы найти стакан лимонада, спрятанный под креслом.

Стихи перестали появляться под моей дверью. Жан был очень занят тысячью разных дел. Ко мне он проявлял почти отеческую нежность. Я согласился с этими новыми отношениями, не пытаясь их углубить. После театра я отправлялся в город и открывал для себя так называемые развлекательные заведения.

Однажды утром я нашел под дверью письмо:

 

«Мой обожаемый Жанно!

Я полюбил тебя так сильно (больше всего на свете), что приказал себе любить тебя только как отец, и я хочу, чтобы ты знал, что это не потому, что я люблю тебя меньше, а наоборот.

Я до смерти испугался, что слишком многого хочу, что не даю тебе свободы и завладеваю тобой, как в пьесе. И потом я боялся, что буду жестоко страдать, если ты полюбишь кого-нибудь и побоишься сделать мне больно. Я сказал себе, что если дам тебе свободу, ты будешь рассказывать мне все и мне будет не так грустно, как если бы ты вынужден был скрывать от меня хоть самую малость. Я не могу сказать, что мне было очень трудно принять такое решение, ибо мое обожание сочетается с уважением. Оно носит религиозный, почти божественный
характер, и я отдаю тебе все, что есть во мне. Но я боюсь, ты вообразишь, что между нами появилась какая-то настороженность, неловкость. Поэтому я пишу тебе вместо того, чтобы сказать, о самом сокровенном, что накопилось в душе.

Мой Жанно, повторяю тебе, ты все для меня. Мысль о том, что я тебе мешаю, чиню препятствия твоей прекрасной юности, для меня ужасна. Я смог дать тебе славу, и это единственный настоящий результат этой пьесы, единственный результат, который чего-то стоит и который согревает мне сердце.

Подумай, вдруг ты встретишь кого-нибудь твоего возраста, кого будешь скрывать от меня или прикажешь себе не любить, боясь привести меня в отчаяние. Я не прощу себе этого до самой смерти. Конечно, лучше, если я откажусь от части своего счастья и завоюю твое доверие и буду достаточно храбрым, чтобы ты чувствовал себя со мной свободней, чем с отцом или матерью.

Ты наверняка догадался о моих сомнениях и тревогах. Ведь ты, маленький плутишка Жанно, многое знаешь. Просто нужно было, чтобы я объяснил тебе свое отношение, чтобы ты ни на секунду не мог подумать, что между нами появилась хоть малейшая тень. Клянусь тебе, что я достаточно честен и возвышен, чтобы не испытывать ревности и заставить себя жить в согласии с нашими молитвами.
Небо дало нам так много, что будет нечестно просить у него больше. Я думаю, что жертвы вознаграждаются. Не ругай меня, мой прекрасный ангел. По твоим глазам я вижу, что ты понимаешь — никто не может обожать тебя больше, чем я, и мне будет стыдно, если я воздвигну на твоем солнечном пути малейшее препятствие.

Мой Жанно, обожай меня, как я тебя обожаю, прижми меня к своему сердцу, помоги мне стать святым или быть достойным тебя и меня. Я живу только тобой».

 

Благородный, добрый, искренний — таким я знал его всегда. Если я привожу эти письма, возможно, во вред себе, то лишь с тем, чтобы показать, что у Жана никогда не было низких помыслов. Его чувства были столь же благородны, сколь и редки.

Я согласился на это отеческое отношение. Через несколько дней под моей дверью снова лежало два желтых листка:

 

«Любимый Жанно!

Умоляю тебя прочитать это письмо сердцем, так же, как оно было написано, и, помня о нашей любви, не искать в нем тени ревности, одиночества, горечи возраста и тому подобного.

Мне очень, очень грустно, Жанно, потому что удача помогла мне добиться для тебя зенита славы. Все любят тебя. Но люди замечают малейшие ошибки и радуются им. То, что ты постоянно бываешь со своими ровесниками, — прекрасно. Но если бы это были Меркантон, Жильбер и другие, я увидел бы во всем этом только дружбу, работу, радость. Твоя чистота мешает тебе понять, что маленькая банда, с которой ты проводишь время, есть банда светских мошенников, бездельников, находящихся на содержании, недостойных тебя. Твое присутствие их возвышает, тогда как тебя это унижает. Я спорю со всеми, кто говорит мне об этом. Я говорю тебе все это, потому что хотел понять причину своей тоски, узнать, откуда она идет и не являются ли ее: мотивы низкими. Нет. Я уверен, что так. Заметь, я не прошу тебя отвернуться от этих наивных друзей. Я прошу тебя относиться к ним так же сдержанно, как я, — я бывал у них лишь время от времени и только по приглашению.

Разговоры Д. не для тебя. Его вкусы не для тебя, его стиль жизни не для тебя. Ты считаешь его прекрасным принцем, но в моих глазах и в глазах других — это никчемный парень, не нашедший своего призвания, слишком ленивый, чтобы что-то изменить в своей жизни.

Будь мужественным, открой глаза. Подумай о моей работе, о наших планах, о нашей чистоте, о нашем прямом пути и добавь к этому мою ужасную тревогу — знать, что ты опять помчался в места, где, сам не осознавая этого, ты опускаешься.

Не сердись на меня за откровенность. Я боролся с собой, прежде чем написать эти строки. Мне было бы удобнее пользоваться твоим хорошим отношением и молчать.

Поразмысли над этими строчками и найди в самом себе ответ. Не пиши мне его. Просто прочувствуй.

Твой Жан».

 

Я не нашел своих писем, написанных в ответ на его. Судя по следующему письму я был потрясен его добротой и нежностью. Я рассказал об этом Ивонне де Бре и написал Денхему, чтобы порвать с ним всякие отношения. Был ли я искренен, когда писал Жану, что поверил в его равнодушие? Не думаю. Более того, у меня была манера лгать так, что это почти невозможно было обнаружить. Говоря правду, я лгал так, чтобы мне не поверили. Например, когда я говорил Жану, что я вовсе не тот ангел, каким он меня представляет. Если мне приходилось действительно лгать, эту ложь нельзя было проверить, и я упорствовал в ней так, что она становилась похожей на правду. Если, например, я говорил какому-нибудь актеру, что нахожу его игру хорошей, я всем говорил то же самое, хотя на самом деле считал его игру посредственной. Таким образом, меня нельзя было уличить во лжи. Но мое восхищение Жаном, моя нежность к нему, моя дружба росли с каждым днем, и ничто и никто не могло с этим сравниться. Так, конечно, я ему и написал. Он тут же ответил мне, как бы снова незримо проскользнув под моей дверью:

 

«Мой Жанно!

Я вновь и вновь перечитываю твое доброе письмо. Как ты мог поверить в мое «равнодушие»? Я имел глупость играть роль, потому что мне хотелось освободить тебя и сделать счастливым. Но если мое счастье нужно для твоего, знай, что я каждую ночь плакал и страдал оттого, что не держу тебя в своих объятиях и что все мои шутки и смех были притворством. Я признаюсь тебе в этом в порыве радости, потому что чувствую, что удача возвращается в наш дом, и когда я поцеловал тебя сегодня вечером, я увидел, что ты был так же взволнован, как и я, и что мы портим чудо нашей жизни, не похожей на жизнь других. Мой прекрасный ангел, я хочу только твоего счастья, нашего счастья, и когда Ивонна де Бре сказала мне, что ты пишешь Д., я чуть не умер от признательности и нежности. С мужеством в тысячу раз большим я буду работать и бороться со злыми людьми, которые боятся тебя, как черт боится святой воды. Мой Жан, я обожаю тебя...







Дата добавления: 2015-10-02; просмотров: 190. Нарушение авторских прав


Рекомендуемые страницы:


Studopedia.info - Студопедия - 2014-2020 год . (0.021 сек.) русская версия | украинская версия