Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

Бурый мишка 13 страница




Жан переживал больше меня. Впрочем, я только делал вид, что спокоен. Я не хотел огорчать Жана, поддавшись своим чувствам. Я говорил, что это замечательно, что никог­да молодой актер не переживал подобного и что я этим очень горд. Я притворялся спокойным и перед Полем, кото­рый внешне ничем не выказывал своих чувств.

Отовсюду я получал письма с выражениями протеста против травли. Телефон не переставал звонить. Я не отве­чал на звонки. Усталый, на грани нервного срыва, я наконец снял трубку и услышал голос девушки: «Месье, я только хо­тела сказать, что очень огорчена из-за «Андромахи». Я отве­тил: «Я также, мадемуазель». Повесил трубку и разрыдался.

Мне пришлось лечь в больницу для удаления гланд. Жан навещал меня. Он рассказал, как на обеде в испанском по­сольстве посол сказал ему: «Я был на «Андромахе» с доче­рью Лаваля. Мы нашли спектакль прекрасным и аплодиро­вали изо всех сил. На следующий день меня стыдили за мой энтузиазм. Жозе Лаваль не смела больше рта раскрыть. Мне сказали: «Вы не француз, вы не можете понять». В Испании мы мало знаем Расина, мы предпочитаем Шекспира. На «Андромахе» Маре я понимал Расина, я жил, я восхищался. Наверное, я был неправ. Я ничего не понимаю, все зрители вокруг нас рукоплескали».

Друзья сообщили мне, что на Филиппа Анрио совершено покушение. В шутку спросили, где я был в момент покуше­ния. Я ответил, что в больнице, удалял гланды. А газеты раструбили, что мне сделана операция специально вызванным из Японии хирургом, который «вживил мне голосовые связки кошки».

С некоторых пор я вернулся на улицу Монпансье. Бомбардировки все учащаются. Все мечтают о высадке союзников. Наконец это произошло. Мы живем в ужасной неуверенности. Никто не знает, где находятся войска. Газеты Сопротивления публикуют воззвание:

«Каждый настоящий француз должен прийти в свой рабочий центр и поступить в наше распоряжение».

Мой рабочий центр — Союз артистов. Сопротивление меня не приняло, я уже рассказывал почему. Я спросил совета у Жана, он сказал, что нужно пойти туда. Я пошел. Меня послали в Театральный центр, на улицу Рояль. Я прибыл туда как раз в момент облавы немецкой полицией. Они всех обыскивают, допрашивают и уходят, ничего не обнаружив... Даже револьвер Луи Журдана в его куртке, которую он повесил на ручку двери, пока зашел пропустить стаканчик в бистро напротив, тоже не нашли. Меня принимают, возможно, благодаря спокойствию, которое я проявил во время обыска. А что бы я мог еще сделать? Мне дают повязку ФВС*, револьвер и отправляют обратно в Союз.

 

* Французские внутренние силы.

 

Мулук, как всегда, сопровождает меня. Он бежит рядом с моим велосипедом. В конце улицы Рояль заслон из немецких полицейских останавливает и обыскивает всех прохожих. Если я поверну назад, это вызовет подозрение. Если поеду вперед, меня обыщут. Я в тисках. В первый день участия в движении Сопротивления, ничего не совершив, быть арестованным — это слишком глупо! На мне костюм из небесно-голубого твида и все еще длинные волосы для «Андромахи». Попробуй проехать незамеченным! Я зову Мулука, он прыгает мне на плечи. Он лежит у меня на шее, подобно дамскому воротнику из чернобурки. Я направляю велосипед прямо на производящего обыск немца, придав лицу идиотское и пассивное выражение, останавливаюсь перед ним. У него перехватывает дыхание при виде такого придуркова­того стиляги. Он говорит «raus»*, и я проезжаю. Стилягами называли юношей, носивших длинные волосы. Невольно я ввел эту моду, отрастив длинные волосы, чтобы не надевать парик и отличаться от коротко остриженных немцев. Многие молодые люди последовали моему примеру. Но мне было неприятно, когда меня называли стилягой, и я не­сколько раз даже дрался из-за этого. Реджани тоже. Как-то один господин сделал замечание по поводу наших волос. Я пытался объяснить ему, что мы носим такие прически, поскольку того требует наша профессия.

— Хорошенькая профессия! — сказал он насмешливо.

Реджани:

— Вам повезло, что у вас очки, иначе я залепил бы вам пощечину.

Господин снял очки. Реджани дал ему пощечину.

 

* «Проваливай» (нем.).

 

В Союзе артистов не знают, что со мной делать. Требу­ются добровольцы в мэрию VIII округа. Иду туда. Мне дают автомат и с несколькими другими добровольцами посылают к больнице Божон захватить грузовик с немецким оружием. Нет ничего легче. Грузовик никем не охраняется. Мы дос­тавляем его, хотя в этом нет никакой нашей заслуги. Потом меня с моим автоматом послали занять позицию перед Елисейским дворцом. Я должен стрелять, как только замечу вражескую колонну. Я забыл предупредить, что не умею стрелять из автомата. Молю Бога, чтобы немецкий транс­порт не появился. Он не появился. Мое дежурство прошло спокойно, и вскоре меня сменили.

Я зашел за Жаном на улицу Монпансье. Мы должны обе­дать у Хосе-Мариа Серта. Странно, жизнь идет своим чере­дом, так же как и освобождение Парижа. Почти везде улицы пустынны. Преследуемые полицейские прячутся на кры­шах. Я все еще в своем твидовом костюме небесно-голубого цвета, оскорбительном, должен признаться, в подобный мо­мент. Я об этом не подумал. Мы пешком пересекаем проспект Оперы, свернув с нынешней улицы Казановы. Про­спект пустынен, везде разбросаны бумаги, газеты. Участни­ки Сопротивления, по-видимому, разгромили газету Алена Лобро «Же сюи парту» и выбросили все бумаги в окна. Ка­кой-то господин, свернув с улицы Пти-Шан, идет нам на­встречу. Сейчас он пройдет мимо нас. В тот момент, когда он приблизился к нам, с крыши раздался выстрел. Человек упал. По его спине струйкой течет кровь. Он приподнимает­ся и снова падает, уже замертво. Я всегда считал, что стреля­ли в меня. Для загнанных на крыши полицейских все было кончено. Они должны были умереть. Они это знали. Эти го­лубой костюм и длинные волосы были для них оскорблени­ем. И они выстрелили.

Квартира Хосе-Мариа Серта прекрасно обставлена: чере­паховый стол, огромный блок из цельного хрусталя, мебель Буля в стиле эпохи Людовика XIV. Особенно хорош шкаф, выполненный в той же манере. Картина Эль Греко «Мученичество святого Маврикия», еще более необычная, чем оригинал в Эскориале, следовательно, более подлинная; первые издания Паскаля, Расина, Декарта. Роскошные ткани времен Людовика XIV, в которые я драпируюсь с разреше­ния хозяина. Шикарный обед, блестящая беседа, уводящая нас далеко от баррикад.

Наконец Париж освобожден. Дивизия Леклерка вступила в город. Полицейские, отставшие от войск немцы продол­жают стрелять с крыш. Радость и беда ходят рука об руку. Перед освобождением Парижа один молодой солдат позво­нил своим родным из ближайшего предместья и сообщил, что вечером сможет их обнять. Семья на балконе ждала сво­его сына-героя, участвовавшего в высадке десанта и сотню раз рисковавшего своей жизнью, чтобы встретиться с ними. И вот он уже возле дома. Он машет им рукой. Как вдруг па­дает, убитый наповал выстрелом с крыши.

Весь Париж, собравшийся на площади Согласия, не сго­вариваясь, одет в синее, красное или белое, или в одежду всех трех цветов. Мы находимся в номере отеля «Крийон», отсюда лучше наблюдать за парадом, в котором принимает участие генерал де Голль. Он проходит спокойный, один в центре марширующих войск, медленно двигаясь на значи­тельном расстоянии от них. Генерал представляет собой хорошую мишень. Раздается автоматная очередь. Все тан­ки, участвовавшие в параде, разворачиваются в сторону нашего окна и начинают стрелять. Я вижу жерла пушек. Они сбивают одну из колонн. Поль кричит: «Ложись, ло­жись!» Я ощущаю на теле удары отлетающих кусков шту­катурки и говорю, как идиот: «Осколки, это не больно!» Жан и Поль лежат ничком на полу. Я остаюсь у окна, что­бы видеть это фантастическое зрелище. Чем дольше я за­держиваюсь у окна, тем больше они стреляют. Они видят только мою голову.

Полицейские стреляли с крыши, как раз над нашими го­ловами. Мы спускаемся на площадь Согласия, Жан и Поль уходят. Мы договариваемся встретиться в шесть часов на площади перед Нотр-Дам. Там будет выступать де Голль.

Толпа криками выражает радость освобождения: все го­ворят, перебивая друг друга, обнимаются. Люди ощущают потребность высказаться. Меня узнают. Бросаются ко мне, женщины целуют. Скоро я весь вымазан губной помадой. Можно подумать, что это я освободил Париж! Я кричу: «Мулук! Мулук! Осторожней, вы затопчете Мулука!» Мулу­ка рядом нет, он исчез. Мне удается выбраться из толпы. Дома Мулука тоже нет. Я ищу его. Наконец наступает час, назначенный для встречи, я иду к Нотр-Дам. Там я нахожу Жана и Поля с Мулуком.

— Где ты его нашел?

— На площади, он нас ждал.

Иногда Мулук ездил один на метро ко мне в театр. Это еще можно объяснить: я каждый день ездил с ним на метро и сходил на одной и той же станции. На этот раз мы имели дело с чудом... или с человеческим разумом.

Все носили на руке повязку ФВС. Я спрятал свою в ящик, стыдясь того, что ничего не сделал, чтобы ее заслу­жить. Но поскольку я все еще был в распоряжении своего профсоюза, мне поручили арестовать Рене Роше. Я отказался, объяснив, что во время оккупации Роше стал моим лич­ным врагом и это будет выглядеть как месть. Тогда мне по­ручили потребовать крупную сумму денег у Алисы Косеа и Пьера Френе. Пьер Френе ничем себя не запятнал. Поэтому я снова категорически отказался.

Частично для того, чтобы положить конец такого рода поручениям, я решил вступить в дивизию Леклерка. Там в чине капитана служил мой друг, к которому я обратился за помощью. Сначала он отказал, утверждая, что я принесу больше пользы в театре. Но я настаивал. Я сказал, что не хочу проходить подготовку в Сен-Жермен, что готов немед­ленно отправиться с ними.

— Тогда ты не сможешь быть в экипаже танка.

— Ну и что?

— Ладно. Я займусь этим. Позвоню тебе завтра.

Как сказать Жану, что я уезжаю? Мы должны были ужи­нать у супругов В., которые живут над нами. Я не пошел к ним. Жан и Поль возвратились после ужина, присели ко мне на кровать.

— Ты играешь героев в театре и кино. Ты должен быть героем и в жизни, ты должен записаться в дивизию Леклер­ка.

Я смотрю на них с изумлением.

— Это уже решено. Капитан Д. должен позвонить мне завтра. Я как раз думал, как вам об этом сказать.

Следующую ночь я провел уже в Булонском лесу в ожи­дании отъезда. Мои новые товарищи не знали, кто я. Все они были из Англии, Северной Африки и еще более отда­ленных мест. За плечами у них год или несколько лет войны. Они жаловались, что их не пускают в некоторые парижские увеселительные заведения.

— Пойдемте со мной, я вас приглашаю, вы сможете вой­ти, куда захотите, — предложил я.

Я зашел домой за Мулуком, и мы отправились. Ребята в восторге от Мулука и хотят, чтобы я взял его с собой. Мне только это и было нужно, я охотно согласился. Они чуть ли не благодарят меня.

Через два дня мы покидаем Париж. Шесть часов утра. Погода великолепная. Я в военной форме, на голове черный берет. Солдат, один из многих, следовательно, незаметен. Мулук сидит рядом со мной в открытом додже. В предме­стье Парижа собралась толпа, чтобы посмотреть на отъезд дивизии. Раздаются приветственные крики. Вдруг кто-то восклицает: «Он похож на Мулука! Это Мулук! Собака Жана Маре! Да это же сам Жан Маре!»

Толпа бросается ко мне, меня обнимают, забрасывают подарками: ликерами, вином, кофе, конфетами, пирожными. Мои товарищи смотрят на меня, ничего не понимая. Они тя­нули солдатскую лямку четыре года, они освободили Па­риж, а овации устраивают новичку, который ничего не сде­лал! Навели справки обо мне. Выяснилось, что я актер, и Мулук тоже. Это вызвало подозрение, что я — скрываю­щийся коллаборационист. Предупредили офицеров. Сдела­ли запрос на меня. Мои товарищи не знают, как ко мне отно­ситься. Я не в курсе того, что затевается, и думаю лишь о том, чтобы весело выполнять поручаемую мне работу. Так, я один разгружаю и вновь нагружаю грузовик в отсутствие товарища, которому я должен был помогать. Его фамилия Одас* (какая фамилия для солдата!). Это им нравится. Они думали, что актер будет отлынивать от работы. Очень скоро мы становимся друзьями. Обо всем этом я узнал, когда на запрос был получен ответ, что я невиновен.

 

* Отвага (фр.).

И вот я в конечном итоге помощник водителя бензовоза. Я загружаю в машину и разгружаю двадцатилитровые бидоны. Мы наполняем бензобаки танков. Я научился водить американский грузовик. Меня восхищают американские военные пайки, так красиво упакованные, что каждый раз кажется, будто получаешь рождественский подарок. Я стараюсь улучшить готовкой вкус выдаваемых нам консервиро­ванных бобов и делю еду с Одасом. На ферме покупаю кур, масло, яйца. Ночуем мы где придется — чаще всего у мест­ных жителей. Нередко мы с водителем спим в одной посте­ли.

Самый старший в роте, довольно толстый и некрасивый по фамилии Голдштайн, почти всегда устраивал так, чтобы у меня была постель. Я считал совершенно естественным, что он делил ее со мной. Через восемь месяцев такой жизни он сказал:

— У парижан очень злые языки.

— Почему? — спросил я.

— Ты помнишь, как водил нас в ночной клуб.

— Да, ну и что?

— Так вот, мне сказали, что ты педераст.

— И что теперь?

— Теперь я знаю, что это неправда.

 

Я все спрашивал, когда же я увижу огонь.

— Огонь? Но ты же видишь его каждый день!

— Нет, я никогда не видел огня.

— Как? Ты же вчера заправлял танки.

— Да, но огня не было.

— Правда... Сегодня вечером увидишь, началось движе­ние, будет жарко.

Вечером жарко не было. Наверное, мне не суждено стать героем. Танки не возвращаются для заправки, мы заправля­ем их на месте, в разгар боя. Но стоит появиться мне, как стрельба прекращается.

Скоро я получил собственный грузовик. Помощником водителя у меня был Мулук. Все его обожали. Однажды, когда 2-я бронетанковая дивизия была в полной боевой го­товности и ждала только приказа, офицеры специально за­держали выступление, чтобы дать возможность Мулуку за­кончить свои любовные дела с местной сучкой. Перед этим было испробовано все: их пытались разлить водой и даже стреляли из револьвера в воздух.

Один раз, заправившись бензином, я возвращался на базу и оказался перед только что разрушенным мостом. От него остались одни обломки. Надеясь выехать на свою дорогу по другому мосту, я спустился по косогору и увидел ленту с предупреждающей надписью: «Заминировано». Нельзя было дать задний ход, настолько крута дорога. Теперь или никогда я могу проверить свою удачу. Крылья моего грузо­вика срывают ленту, и я разворачиваюсь посреди якобы за­минированного поля. Все обошлось.

В следующий раз, выполняя задание, я проезжал по не­большому деревянному мостику. Возвращаясь, я снова хо­тел по нему проехать. Но проезд, оказывается, уже запре­щен, он охраняется.

— Почему?

— Мост заминирован.

— Я только что по нему проезжал. Они решили, что я шучу.

Я всегда получал много писем от Жана, посылки из «Максима», от Коко Шанель и от многих друзей. Мне снова пришлось попросить, чтобы мне отдавали корреспонден­цию отдельно.

Фактически только один раз я видел огонь. И при этом еще абсолютно незаслуженно получил военный крест. В связи с этим два года спустя произошла забавная история. Жак Варенн, с которым я был знаком по «Двуглавому орлу», спросил, не хочу ли я вступить в Ассоциацию актеров — ве­теранов войны.

— Они оказывают тебе честь и не понимают причины твоего отказа.

Тогда я решил вступить в Ассоциацию. Я пришел туда и был подвергнут дружескому, но пристрастному допросу.

— Что вы совершили героического?

— Я? Ничего.

— Вы убивали немцев?

— Никогда.

— Вы брали пленных?

— Да, но они сами просили, чтобы их подобрали. Танки не могут брать пленных. Когда я заканчивал заправку танков и возвращался порожняком, немцы просили их подвезти. Я привозил их в часть, но меня за это ругали: не знали, куда их девать.

— Вы получили военный крест?

— Да.

— Так за что же вы его получили?

— За то, что ел варенье.

И это чистая правда. Я никогда не носил крест из уваже­ния к настоящим героям, по праву заслужившим эту награ­ду. Я всегда попадаю в неловкие положения. Произошло это в Марькольсхайме, в Эльзасе, на дороге, тянущейся вдоль заснеженных полей, в тот единственный день, когда, по соб­ственному признанию, я видел огонь. Был чертовский мо­роз, а я боюсь холода. Мы были отрезаны, окружены, об­стреливались немцами со всех сторон. Недалеко от того ме­ста, где мы находились, я заметил машину «скорой помощи» с пробитыми осколками снаряда шинами. Я считал есте­ственным помочь санитаркам, проявлявшим огромное му­жество и приносившим настоящую пользу. Снаряды стали падать дальше. Я закончил ремонт машины «скорой помо­щи», не подвергаясь никакой опасности. Но тут обстрел во­зобновился. Снаряды падали совсем близко. Одна из сани­тарок крикнула, чтобы я ложился. Мне очень не хотелось ложиться в снег; но если я останусь стоять, подумают, что я делаю это из бравады. Я лег. Но, едва оказавшись на снегу, я заметил, что она закрывает меня своим телом от снарядов. Я сказал: «О, простите...» — встал и перелег на другую сторону. Спустя какое-то время я возвратился в кабину своего грузовика, завел мотор, чтобы согреться, и принялся есть варенье.

Я никогда ничего не брал у немцев. Другие отбирали у них сапоги, часы. Они удивлялись, что я этого не делаю. Чтобы они не думали, что я их осуждаю, я сочинил отговор­ку: я якобы настолько не терплю немцев, что не смог бы но­сить то, к чему они прикасались. Таким образом, я не вызы­вал подозрения.

В домах, покинутых эльзасцами, мы обычно обнаружи­вали следы грабежа. Когда у меня было время, я наводил порядок и чистоту. Нужно сказать, что мне было приятнее спать в чистом месте.

Но перед вареньем я не мог устоять. В качестве оправда­ния я говорил себе, что оно все равно пропадет. К тому же оно слишком напоминало варенье моей бабушки, уроженки Эльзаса... Короче говоря, я складывал банки с вареньем к себе в грузовик.

Итак, в тот день я ел вишневое варенье, сплевывая кос­точки в снег. Мои товарищи, лежавшие за дорожной насы­пью, кричали: «Иди сюда, идиот, тебя пристрелят!» Они ползком добрались до меня, увидели, что я ем варенье, а снег вокруг усеян вишневыми косточками. Вечером они рас­сказали об этом офицерам. А категорический приказ коман­дования гласил, что мы должны оставаться в своих грузови­ках, не глуша мотора. Меня представили к награде — воен­ному кресту. Мой капитан вызвал меня, чтобы сообщить об этом. Я сказал, что не заслужил награды и подозреваю, что она мне дана просто, чтобы сделать приятное Жану Маре.

— Какая-то доля правды в этом есть,— ответил он,— но мы считаем, что вы ее заслужили.

— Вы действительно хотите сделать мне приятное, капитан?

— Да.

— Тогда я бы предпочел, чтобы вместо меня награду по­лучил Мулук. Я бы очень гордился, если бы он вернулся со мной в Париж с военным крестом на шее.

Он не рассердился, а объяснил, что собака должна совер­шить особый подвиг, чтобы быть награжденной.

Так я получил военный крест...

 

Солдаты, служившие в дивизии с самого начала, есте­ственно, получали отпуска. Я их не получал. Мои товарищи возвращались из отпусков разочарованные. Париж, каза­лось, забыл о них. Так, например, им приходилось, как и всем, стоять в очереди в кино, хотя у них было мало време­ни. Я пожаловался на это в письме Жану Кокто, он предпри­нял необходимые шаги, чтобы добиться льгот для солдат.

Я узнал, что в случае женитьбы дается четыре дня отпус­ка. Наполовину в шутку, наполовину всерьез я написал Миле П., моей подруге из фильма «Кровать со стойками», спрашивая, согласится ли она выйти за меня замуж, чтобы я получил отпуск. Я добавил, что, если потом она захочет раз­вестись, я не стану возражать. К моему большому стыду, она прислала мне в ответ очень серьезное письмо, в котором призналась, что желает этого всем сердцем. Мне очень нра­вилась Мила. Она была красивая, веселая, очаровательная. Она знала мой образ жизни и мои вкусы. Я спросил совета у Жана и Поля. Первый ответил мне очаровательным пись­мом, в котором говорил, что мое счастье для него важнее всего. Второй иронизировал: «У Милы негустые волосы, а у тебя плохое зрение; представь, что у вас будет лысый ребе­нок в очках».

После Эльзасской и Лотарингской кампаний нас отпра­вили на отдых в Шатору. Там царила скука. Мила приехала повидать меня. Она оставила памятный знак на моем грузо­вике, поцеловав его. На нем отпечатался след ее губной по­мады. Ниже она расписалась: «Мила». Когда в Париже мой дивизион участвовал в параде, я жил у Милы. Перед возвра­щением в Шатору я сказал ей: «Если это и есть брак, не бу­дем больше об этом говорить». Я уже не мог выйти один даже за пачкой сигарет.

Я надеялся, что от курения мой голос станет более низ­ким. Я ненавидел табак и с большим трудом к нему привык.

Жан хотел снимать «Красавицу и чудовище». Он получил разрешение генерала Леклерка освободить меня на время отдыха войск в Эндре. Я вернулся в Париж как мобилизо­ванный на работу вне рядов армии. Один раз в неделю я должен был отмечаться в Доме инвалидов: подписывать до­кумент, удостоверяющий мое присутствие в Париже.

Желая сделать прощальный подарок Жозетт Дей, с кото­рой он разводился, Паньоль попросил Жана взять ее на роль Красавицы. Помню, с этой целью был организован ужин у Лили де Ротшильд, как раз перед ее арестом гестапо. Это было,конечно, до Освобождения. Элегантная, очарователь­ная женщина погибла ужасной смертью в газовой камере.

Она не была еврейкой, поскольку ее девичья фамилия Шамбрен. Французские полицейские, которые пришли за ней, дали ей время одеться. А в тот вечер Лили должна была ужинать с Шарлем Трене. Она думала, что ее сейчас же от­пустят, и вместо того, чтобы воспользоваться возможностью бежать, позволила себя увести. Ее отправили в Дахау. Она носила ортопедические стельки и через несколько месяцев пребывания в лагере не могла ходить. Однажды утром, не­смотря на мольбы своих подруг-заключенных, она отказа­лась встать. Ее отправили в газовую камеру. Кто мог поду­мать в тот вечер, когда мы ужинали у нее, что эту замеча­тельную женщину постигнет такая участь! На ужине были Берар, Паньоль, Жозетт Дей, Жан и я. Жан смотрел на зави­тую мелкими кудряшками голову Жозетт Дей и не видел в ней Красавицы. Тогда Берар увел Жозетт в туалет, сунул ее голову под кран, стянул волосы на затылке и скрутил их в маленький пучок. Затем он вернулся, подталкивая Жозетт, и объявил: «Вот Красавица!»

Я представлял себе чудовище с головой оленя. Я думал лишь о красоте оленьих рогов. Берар объяснил мне, что это должно быть не травоядное животное, а хищник. Рога, даже великолепные рога оленя, вызовут смех в зале, где соберется простая публика. Чудовище должно пугать. Он был прав.

Я обратился к знаменитому изготовителю париков Понте. Мы с Жаном решили сделать маску. В качестве примера я привел шерсть Мулука.

— Обратите внимание, — сказал я ему, — как от приро­ды шерсти зависит ее окраска...

Понте все прекрасно понял. Он проделал необыкновен­ную работу, и моя маска приняла трагически реальный вид. И вдруг Польве, наш продюсер, заявил, что не будет снимать фильм, считая, что никого не заинтересует актер, наряженный зверем. Жан предложил сделать пробу. Польве согласился. Я посоветовал взять самую волнующую сцену фильма. И Жан, как какой-нибудь дебютант, сделал пробу.

Супруга продюсера плакала на просмотре. Это решило дело. Фильм был принят к постановке.

До этого у нас были другие неприятности. Фильм долж­на была снимать фирма «Гомон». Когда продюсеры прочита­ли сценарий, директор производства господин Бертру был уволен за то, что взял его. Контракты были аннулированы. Польве взял фильм. Я потребовал у него на пятьсот тысяч франков больше, чем за последний фильм, чтобы наказать его за то, что он не захотел оплатить мой контракт на фильм «Жюльетта, или Сонник». Он сказал, что я не в своем уме. Тогда я попросил выплачивать мне проценты от получен­ных сборов и выиграл миллионы.

Жан пригласил на остальные роли Милу Парели, Нейн Жермон, Марселя Андре, Мишеля Оклера. Он говорил:

— Я не хочу делать фильмы, я хочу сделать один фильм, мобилизовать глубинные силы, присущие Франции, кото­рые в области духа делают ее недосягаемой.

Он говорил также:

— Сверхъестественное имеет свои законы, в нем нельзя действовать беспорядочно.

Сотни препятствий возникали на пути воплощения этого шедевра. Отсутствие электричества вынуждало нас снимать ночью. Семья Лабедуайер не разрешила использовать свой парк для натурных съемок замка Зверя. С большим трудом доставали пленку. Мила упала с лошади, в результате — воспалительный процесс; у меня — карбункул. Но самое худшее — это болезнь Жана: уже много месяцев он страдал сразу несколькими кожными заболеваниями. Во время съе­мок он почти одновременно перенес импетиго, крапивную лихорадку, экзему, фурункулы, карбункулы и флегмону. Свет юпитеров причинял ему боль. Он не мог бриться. Он рабо­тал в шляпе, к которой прикреплял бельевыми булавками лист черной бумаги с двумя прорезями для глаз. Несмотря на все страдания, он руководил нами с беспримерным тер­пением и вежливостью. Более того, он шутил. Чтобы поднять настроение у актеров, он изображал старого, впавшего в детство генерала.

— Генерал никогда не должен сдаваться, даже перед оче­видным фактом, — говорил он дрожащим голосом. Или же: — Тыл — это фронт военачальников. — Или еще: — Преимущество войны перед кино в том, что она идет при любой погоде.

Все смеялись и обращались к нему «мой генерал». Видя, какие страдания причиняет мне грим, он говорил:

— Вот видишь. Бог наказывает меня за то, что я подвер­гаю тебя такой пытке. Он и меня покрывает коростой.

Для нанесения грима мне требовалось пять часов: три — на лицо и по часу на каждую руку. Моя маска была сделана как парик: каждый волосок крепился на тюле и приклеивал­ся в трех местах. Мои зубы частично покрывали черным ла­ком, чтобы они казались острыми; на мои клыки надевались звериные клыки, державшиеся с помощью золотых крюч­ков. За обеденным столом Лабедуайеров (они в конце кон­цов согласились предоставить свой парк) на глазах у их де­тей, не приходивших в себя от изумления, этот хищный зверь мог есть только пюре и компоты. Опасаясь, что грим отклеится, я говорил мало, едва шевеля губами, что делало мою речь непонятной, отсюда мое дурное настроение...

У Жана был очень хороший ассистент, Рене Клеман. Прекрасно выполняя свою работу, он, однако, не позволил бы себе сделать больше, чем от него ожидали. Он часто го­ворил, что очень многому научился у Жана, так как Жан со­здавал на съемочной площадке совершенно особый мир. Мы восхищались постоянными выдумками нашего режис­сера, а он без устали импровизировал. Внимательный, веж­ливый со всеми — от низшего персонала до высшего. Все обожали его. Где он научился техническим навыкам? На съемочных площадках фильмов «Кровать со стойками», «Горящий флаг», «Вечное возвращение» он, конечно, на­блюдал, следил за монтажом, расспрашивал оператора, зву­корежиссера. Но в конечном итоге это была его собственная техника, основанная на врожденном чутье.

Однажды мне в студию позвонил профессор Мондор и сказал, что, если съемки не приостановить и не госпитали­зировать Жана в Институте Пастера, он может в течение двух суток умереть от заражения крови. Я решил сражаться, если нужно, чтобы уговорить его. Жан был измучен до пре­дела. Со слезами на глазах он согласился. Его поместили в стеклянную камеру. Испробовали пенициллин, доставлен­ный из Нью-Йорка (во Франции его еще не было). Вылечить полностью его не смогли, но от смерти спасли.

Жан не боялся смерти. Напротив, он относился к ней как к живущей в нем подруге. Он хотел только закончить свой фильм. Он его закончил. Первой его заботой было показать фильм своим постановщикам, электрикам, всей группе. Я знаю мало режиссеров или авторов, которые думают об этом.

Фильм имел огромный успех, но не сразу. Он пришел медленно, незаметно, почти тайно.

Из-за натурных съемок «Красавицы и чудовища» я не смог отметиться в Доме инвалидов. Так я оказался дезерти­ром. Придя наконец туда, я узнал, что моя дивизия верну­лась в Германию. Меня не очень-то приветливо встретили в кабинете. Я хотел догнать роту своим ходом, но мне отказа­лись сообщить, где она находится:

— Выпутывайтесь сами. Для нас вы — дезертир.

В дивизии никто не обратил внимания на мое отсут­ствие. Вскоре был подписан мир. По возвращении дивизии меня демобилизовали без проблем.

Жан пишет одну из своих лучших книг— «Трудность бытия». Прочитав ее, я был потрясен. Чем больше я чту Жана, тем больше стыжусь за себя. Работая над этой кни­гой, Жан живет как монах. Он говорит, что в его возрасте определенные отношения были бы суетными и смешными.

Возобновляется постановка «Трудных родителей». Какое счастье! Маленькая репетиция, когда-то происходившая в спальне Ивонны де Бре, наконец-то перенесена на сцену. Лицо Ивонны преображается при моем появлении. Я бросаюсь на кровать, сжимаю ее в своих объятиях, целую, лас­каю. Она дает волю материнским, льющимся бурным пото­ком, словам любви, вырывающимся за рамки текста. И я даю себя подхватить этому потоку. При создании спектакля я думал, что мне помогают только мои недостатки; я чув­ствую, что играю своего героя лучше, чем десять лет назад, ведь в моих объятиях была Ивонна.

К сожалению, я должен покинуть Ивонну из-за «Двугла­вого орла». Эберто не хочет ждать. Даниэль Желен заменяет меня в «Трудных родителях». Между двумя пьесами есть перерыв в несколько дней. Наконец-то я увижу «Трудных родителей» с Ивонной! И вот я в зале, занавес поднимается. Марсель Андре, Габриэлла Дорзиа удивительно правдивы. Входит Ивонна, растерянная, спотыкающаяся, потрясенная, полумертвая, как того требует роль. Зал аплодирует. Но я чувствую, что с ней что-то происходит. Я прав: она не может произнести ни слова. Ивонна мертвецки пьяна. Публика кричит:







Дата добавления: 2015-10-02; просмотров: 195. Нарушение авторских прав


Рекомендуемые страницы:


Studopedia.info - Студопедия - 2014-2021 год . (0.015 сек.) русская версия | украинская версия