Бурый мишка 14 страница
— Вернуть деньги! Вернуть деньги! Занавес опускается. Я бросаюсь в гримерную и застаю Ивонну перед большим зеркалом. Она смотрит на себя в отупении, наконец замечает меня. Не поворачивая головы, спрашивает: — Я тебе противна, да? Я со слезами на глазах заключаю ее в свои объятия. Я не могу на нее сердиться. — Я не могу играть с ним, — говорит она, — я не хочу играть с ним. — Ивонна, Даниэль очень неплох. — От него дурно пахнет. Да, это мать из «Трудных родителей», это моя мать, это Розали. Эберто отремонтировал свой театр к премьере «Двуглавого орла». Я зашел в его кабинет, чтобы обсудить условия контракта. Увидев меня, он присвистнул: — Какой красивый костюм! Сколько ты за него заплатил? — Тридцать тысяч франков. — Я не смогу оплачивать актера, который выкладывает за свои костюмы тридцать тысяч франков. — Хорошо, тогда я покупаю ваш театр. — Аренда, недвижимость или и то и другое? — И то и другое. — У меня не было ни гроша. — И то и другое! Видишь ли, это очень дорого. — Не важно. Он мне почти ничего не будет стоить. Вы очень старый, я покупаю его у вас в обмен на пожизненную ренту. Это было жестоко. Но между нами были тысячи старых счетов, хотя бы ужин с Аленом Лобро, когда я избил его. Для меня в «Двуглавом орле» самым важным было то, что впервые после «Рыцарей Круглого стола» я согласился, чтобы Жан был режиссером театрального спектакля, в котором я играл. Если бы я всегда следовал его указаниям, разве не рисковал бы я превратиться в некий автомат, неспособный сыграть пьесу, в которой режиссером был бы не он? В кино все актеры в той или иной степени являются винтиками одной машины. Поэтому я соглашался, но при этом не мог заставить себя не противоречить ему, тогда как другие актеры, даже самые великие, принимали его советы с благодарностью. Жан страдал из-за этого, но понимал, что это мой защитный рефлекс. Перешагнув за тридцать, я наконец согласился играть в поставленном им спектакле, чувствуя, что теперь у меня достаточно сил, чтобы по-своему интерпретировать его указания. Совместная работа доставляла нам огромную радость. Эдвиж Фейер была примером послушания, доброй воли, трудолюбия, элегантности, профессионализма. Для меня было счастьем стать ее партнером. Мы играли целый год с аншлагом. Когда кто-нибудь хотел приобрести билеты в театр, ему говорили: «Все билеты проданы, но, возможно, вы их сможете достать в таком-то агентстве». «Такое-то агентство» принадлежало Эберто. Критики довольно сурово отнеслись к Жану Кокто и особенно ко мне. Они писали: «Что касается Жана Маре, то это акробат, и только». Это напомнило мне еще одно замечание, сделанное после моего первого спектакля: «Что касается Жана Маре, он красив, и только». Это критическое замечание было вызвано моим падением навзничь с лестницы в конце спектакля. Но, насколько мне известно, акробат репетирует свой номер. А я никогда не репетировал. Обеспокоенный Жан спрашивал, когда же я буду падать. Я отвечал: «Когда буду играть по-настоящему». На одной из последних репетиций я играл так, как если бы в зале сидела публика. Я упал. Присутствовавшие при этом издали крик ужаса. Это был мой первый каскад. Я совершенно не ушибся. Почему? Потому что в действительности падал не я, а персонаж, которого я воплощал. Мое тело защищалось не больше, чем тело мертвеца. Я ударился только один раз: в тот вечер, когда, уступив уговорам, упал «нарочно» для фотографа из «Франс-Диманш». По наивности я думал, что после Освобождения газеты станут такими же, как до войны. Увы! Стиль коллаборационистов оставил свои следы. По-видимому, журналисты пришли к выводу, что злоба оплачивается лучше. Странно, но злобу принимают за проявление ума, а доброту за глупость. Но критики меня не раздражают. Труднее понравиться самому себе, чем другим. Нужно быть своим самым суровым критиком. Если критик несправедлив, следует самому искать то, что справедливо, потому что, если он ошибся, у нас, определенно, есть другие ошибки, которых он не заметил. О моем падении с лестницы много Говорили. Мне предложили сниматься в приключенческом фильме по сценарию Жана Кокто «Рюи Блаз». По окончании спектаклей я поехал на съемки, в Италию. Я снимаюсь исключительно во всех испанских сюжетах в Италии. Венеция... Нельзя лучше увидеть город, чем глазами и сердцем Жана. Прекрасное и необычной раскрывается мне через призму его видения. Добраться до студии можно только в гондоле или на моторке. Мы жили в венецианском ритме. В фильме я исполнял сразу две роли: Рюи Блаза и дона Сезара де Базана, что в театре невозможно. Оба персонажа похожи, как близнецы. Мне пришлось спорить с режиссером Пьером Бийоном: он не хотел, чтобы я рисковал. Но я был упрям. Однажды я больше часа просидел наверху приставной лестницы, откуда должен был лететь, схватившись за конец веревки, и пробить своим телом витраж. В действительности вместо веревки должна была быть люстра, но, если бы я раскачивался на ней, размах был бы недостаточным. Бийон пригласил дублера. Тогда я взобрался на лестницу раньше него и отказывался спуститься. Режиссер отказывался снимать. Мы теряли дорогостоящее время. В конце концов он сдался. Работая в этом фильме, я приобрел привычку не повторять опасные или физически трудные сцены. В роли дона Сезара мне пришлось скакать на лошади, не касаясь стремян (что наездники делают очень легко). На репетициях мне это не удается. Раздается команда «Мотор! Поехали!», и у меня все получается. Я понял, что способен во время съемок сделать то, что не смог бы сделать специально. Впредь я придерживался этой методы, удивлявшей многих профессионалов. В «Рюи Блазе» я чуть не утонул. Нужно было переплыть поток, чтобы нарвать на другом берегу любимые цветы королевы. Такой поток мы нашли только во Франции, около местечка Тинь, когда там еще не было плотины. Я должен был позволить бурлящей воде унести меня и перебросить через три, расположенных друг за другом, порога. Вода была белой от пены, ледяной и неслась с огромной скоростью. Никто не предполагал, что я решусь на это. К тому же я терпеть не могу холодную воду. Мое решение сниматься без репетиции заставило режиссера пригласить пожарника, который должен был репетировать вместо меня. Но, когда он увидел бурный поток, категорически отказался. Таким образом, я снимался в этой сцене без репетиции. Я решил, что буду падать через пороги ногами вперед, чтобы не разбить о камни голову. Но из-за того, что по сценарию я оказывал сопротивление потоку воды, меня понесло через первый порог головой вперед. Я оказался в водяном смерче, зажатым в расщелине между скалами ногами вверх и вниз головой. Никто не знал, где я. Камера меня потеряла. Я попытался перевернуться. Сначала удивился, что никто не пришел мне на помощь. Меня душил немой гнев, и не без причины! Мысленно я честил всю группу на чем свет стоит. Этот гнев меня и спас, удесятерив силы. Посылая ко всем чертям технический персонал группы, я цеплялся за скалы, чтобы выбраться оттуда. Наконец меня заметили, совершенно обессилевшего. Я снова скатился в свою расщелину, и следом тонны воды обрушились мне на голову. «То, что я сделал один раз, я смогу сделать и во второй», — подумал я. Я снова слегка высовываюсь из воды. Слышу крики: «Не тяните! Не тяните! У него веревка вокруг шеи». Тут я замечаю, что мне бросили веревку со скользящей петлей, и она действительно обвилась вокруг моей шеи. Обрушившаяся, ослепившая меня вода не дала мне возможности увидеть ее и почувствовать. Это чудо. Я хватаюсь за веревку. Меня вытаскивают из воды. И только тогда я осознаю, что она ледяная, и чувствую, как сильно я замерз. Меня раздевают, растирают, дают выпить горячительного. Я прошу сигарету. Зажигаю ее и слышу рев оператора: — Скажите Жанно, чтобы прыгал в воду сейчас же, потому что солнце уходит. Мы находились в ущелье, куда солнце заглядывало ненадолго. Мне пришлось трижды прыгать в воду, стараясь при этом лететь через водопады ногами вперед. Вечером в местном бистро я услышал: — Ох уж эти киношники, хотите заставить нас поверить, что один из вас будет купаться в Изере. Они не поверили, когда я сказал, что сделал это сегодня. Позднее Тинь был затоплен*. Я мог бы наивно поверить в наказание Божье, поскольку имею смелость думать, что зло, которое мне причиняют, судьба всегда наказывает.
* Тинь был затоплен в 1952 г. при строительстве плотины.
Во время съемок «Рюи Блаза» позвонил Эберто и пригласил меня сыграть в «Двуглавом орле» в «Фениче» на театральном Биеннале в Венеции. — Это для Жана и для Франции, — сказал он, — расходы слишком большие: оплачивать работу актеров нет возможности. Я дал согласие и после съемок снова поехал в Венецию. — Что вы собираетесь покупать? — спросила меня Эдвиж. — Ничего. У меня нет денег. — Я хочу сказать: что бы вы хотели купить, если бы они у вас были? Это показалось мне подозрительным. Накануне нашего спектакля в «Фениче» давали очень красивый балет Жана «Юноша и смерть», который я не смог посмотреть в Париже, поскольку был занят в театре. Я попросил директора «Фениче» предоставить мне место в зале. Мне дали место на галерке, да такое неудобное, что мне пришлось спуститься в королевскую ложу и стоять позади занимавших ее людей, предварительно спросив у них разрешения. Изумительный балет с великолепными Жаном Бабиле и Натали Филипар в хореографии Ролана Пети. На следующий день я встретился с директором фестиваля и говорю ему: — Если бы я потребовал заплатить мне за то, что я играю здесь в «Двуглавом орле», я мог бы купить сорок билетов. Неужели нельзя было по крайней мере дать мне приличное место? — Как? Вам не платят? Я дал пятьсот тысяч франков господину Эберто. — Пятьсот тысяч франков на все дорожные издержки, декорации, костюмы, актеров? Да этого хватит только на то, чтобы еле-еле свести концы с концами. — Да нет же. За все это я сам плачу. Я дал пятьсот тысяч франков для актеров. — Хорошо. Это все, что я хотел знать. Иду к Эберто: — Итак, ты положил пятьсот тысяч франков себе в карман? Я узнаю, что ни Эдвиж, ни Варенн не согласились работать даром. Им заплатили. — Так вот, я хочу получить такую же сумму, как Эдвиж, я разделю деньги с товарищами, иначе я не буду играть, — говорю я. — Ну и что ж. Значит, ты не будешь играть. Сделаем объявление для публики, что ты отказываешься играть. Не надо было соглашаться работать бесплатно. Вынужденный играть, я поклялся, что ноги моей больше не будет в театре Эберто. И сдержал слово. Поэтому пьеса не была возобновлена. Иначе мы бы закончили сезон с аншлагом. Вернувшись в Париж, я снимаюсь в нескольких фильмах. Сначала в «Майерлинге» режиссера Жана Деланнуа. Здесь я встретился с Доминик Бланшар, которую знал еще ребенком. Она совсем юная, ей пятнадцать лет. Красивая, обаятельная, чистая, полная детского очарования. Мы подружились, и все это заметили. Несмотря на разницу в возрасте (я более чем в два раза старше), друзья воображают идиллию и будущую свадьбу. Мы с Доминик единственные, кто ничего не подозревает. Газеты ухватились за эту новость. А наш продюсер думал только о рекламе фильма. Одна наша общая знакомая даже решила серьезно поговорить со мной об этом. Я успокоил ее: «Я слишком люблю Доминик, чтобы желать ей такого мужа, как я». Это было правдой. Жан Деланнуа хочет снять еще один фильм с Жаном Кокто и со мной. Каждый день он приходит на улицу Монпансье и просит Жана написать сюжет для нас с Мишель Морган. Жан не хотел заниматься фильмом. Он увлеченно работал над большой фантастической поэмой «Распятие», и любая другая работа отвлекала бы его. Не зная, что ответить Деланнуа, Жан смотрит прямо перед собой. На красном бархате, которым обиты стены его спальни, прикреплены все гравюры, сделанные Делакруа для «Фауста». Жан рассказывает Деланнуа сюжет «Фауста». Он меняет только одно: — Когда доктор Фауст, став молодым, просит Маргариту выйти за него замуж, она отвечает: «Я не свободна, я люблю доктора Фауста». Попросите Жоржа Неве написать сценарий, — добавил он, — я не имею такой возможности. Деланнуа обратился к Неве, тот написал сценарий на другой, собственный сюжет под названием «Глаза памяти». В этом фильме я и снялся вместе с Мишель Морган — единственной женщиной, которую я смог бы по-настоящему полюбить. Но мне не повезло. Она только что познакомилась с Анри Видалем, которого сразу страстно полюбила и который впоследствии стал ее мужем. Жан больше не мог работать в квартире на улице Монпансье. Постоянно отвлекали телефонные звонки, посетители, приходившие к нему и ко мне. Он мечтал о доме. Поль нашел то, что нужно, в Мийи-ля-Форе. Мы все трое влюбились в этот дом с первого взгляда. Нам нравилось все: его стиль, портик, строгие башни, придающие ему вид аббатства, водяные рвы, сад, напоминающий монастырский, лес и парк Фонтенбло в двух шагах. Ни у меня, ни у Жана не было необходимой суммы, но, объединившись и заняв денег, мы ухитрились купить дом. Так же как при покупке дома, мы дали Полю одинаковые суммы на обустройство интерьеров. Каждый занимает свою половину: Жан — второй этаж, я — третий. Первый этаж — общий; там Жан сможет писать, рисовать, я — заниматься живописью, учиться, Мулук — прогуливаться. Начинаются съемки «Трудных родителей». Жан говорит, что от театральных постановок ничего не остается, а он хотел бы запечатлеть нашу навсегда. Он решает оставить пьесу целиком, как она есть, в замкнутом пространстве. Но благодаря его гениальности она превращается в такое же необычное произведение, как «Кровь поэта», потому что он «пишет» камерой так же, как ручкой. Кинопленка становится его чернилами. Во время съемок он ежеминутно поражал нас. Вершиной стала последняя сцена. Мы с Жозетт Дей стоим у постели только что умершей Ивонны де Бре. Камера, снимавшая нас крупным планом, отъезжает на тревелинге, и вот уже видны Габриэль Дорзиа, Марсель Андре. Постепенно камера охватывает всю комнату, квартиру, и на экране появляется слово «конец». По окончании съемок декорации разобрали. Наша потрясающая семья распалась. Во время просмотра оказалось, что рельсы тревелинга были плохо закреплены и изображение дрожало. Все — продюсер, операторы, исполнители — смотрят друг на друга в растерянности. Придется восстанавливать декорации, переснимать сцену. — Нет, — говорит Жан. — Мы не будем ничего переделывать. Я скажу текст за кадром: «А кибитка продолжает свой путь». Это подрагивание создавало впечатление, что вся квартира — большая, подпрыгивающая на ухабах кибитка. Поэт даже неудачу сумел облечь в поэтический образ. Мы снимаем «Двуглавого орла». Жану хотелось оставить материальное свидетельство игры актеров, которых он любит. Фильм отличается истинной утонченной элегантностью, такой необычной, что она поражает, тем более что у пьесы нет исторической основы. Во время съемок последней сцены фильма собрались все страховщики. Лестница насчитывала более тридцати ступеней, и все боялись, что я покалечусь. Жан сказал: — Когда ты упадешь, постарайся не двигаться, пока я не скажу «стоп», а то придется все начинать сначала. Я падаю. Жан так взволнован, что забывает сказать «стоп». Я не двигаюсь. Воцарилось нескончаемое молчание. Все затаили дыхание, особенно я, изображающий мертвого. И тут тревожный крик Жана: — Жан! Ты ранен? — Он думал, что я разбился. Я встаю. Ни единого синяка. В квартире на улице Монпансье Жан приютил одного друга, которому хотел помочь. В комнате Жана тесно, я предлагаю ему перейти в мою — она побольше. Но он не хочет ни в чем меня стеснять и деликатно отклоняет мое предложение. Мне хочется, чтобы в жизни Жана было больше комфорта. Если я перееду, Жан будет огорчен. Тогда я нашел предлог, будто мне необходимо больше воздуха и света, а квартира на улице Монпансье освещена только фонарями садов Пале-Рояля, поскольку окна находятся под арками. Я решил, что покупка катера будет расценена как временная прихоть. Я нашел небольшой крытый катер и поставил его в несудоходном рукаве Сены, в Нейи. Таким образом, мой отъезд не выглядел таковым. Если бы я нуждался в рекламе, я не мог бы придумать ничего лучше. Во всех газетах появились фотографии моего нового жилища, а его декор воспроизводился даже на выставках антиквариата. Повсюду красное дерево и медь, даже на полу, а мебель — как на судах XIX века. На берегу я разбил хорошенький садик. Однажды зимой Коко Шанель пожелала прийти пообедать ко мне на катер. Как Коко Шанель, столь любящая роскошь, будет чувствовать себя в моей плавучей кибитке? Время года отнюдь не способствовало праздничной обстановке. Я купил у цветочника двести тюльпанов, разумеется, срезанных, воткнул их в землю в своем саду. Коко в восторге. К моменту ее ухода все тюльпаны нагнулись к земле. — Они кланяются, чтобы попрощаться с вами, — сказал я. Она все поняла и от души рассмеялась. Жан часто приходил на «Кочевник»*. Я также бывал на улице Монпансье. Жан писал французский вариант пьесы «Трамвай «Желание» Теннесси Уильямса. Я мечтал сыграть в этой пьесе.
* Название катера Жана Маре.
— Колетт хочет, чтобы ты сыграл главную роль в «Шери», — сказал Жан. Я уже участвовал в радиопостановке этой пьесы с Ивонной де Бре в роли Леи, где она была изумительна. Передача имела большой успех. Директору театра «Ля Мадлен» пришла в голову идея возобновить пьесу. — Но, Жан, Колетт всегда считала, что я не тот персонаж. — Из уважения к большому писателю ты должен встретиться с ней. Я иду к Колетт. Я имел счастье быть ее другом, к тому же она очень любила Мулука. Всякий раз в ее выступлениях по радио, как и в книгах, которые, подобно листьям с деревьев в нашем саду, перелетали из ее комнаты в Пале-Рояле в мою, я находил свидетельства ее огромного расположения ко мне. Поэтому мне было очень неловко отказываться играть в «Шери». Я робко напомнил ей, что прежде она не могла себе представить Шери блондином и что я уже не в том возрасте. Она ответила своим чудесным голосом, одновременно нежным и властным: — Пьесу написала я, и я лучше кого-либо другого знаю, кто Шери. Шери — это ты. Как тут не согласиться? Я отказываюсь от «Трамвая «Желание», и мы репетируем «Шери». Очарование Валентины Тессье, доброжелательность Андре Брюле, удивительный профессионализм режиссера Жана Балла, добросовестность других актеров заставляют меня броситься в воду вниз головой. Я стараюсь быть похожим на идеального Шери. И вот триумф. Валентине, совершенно необыкновенной, критики поют дифирамбы. Обо мне, как о ребенке, говорят, что я добился некоторых успехов. В сущности, это меня устраивает. Я горжусь тем, что за десять лет добился успехов. Если я буду продолжать в том же духе, чего только я не достигну? Более того, если добиваться успеха — привилегия детей, значит, я — настоящий актер, поскольку актеры всегда остаются детьми. Как и они, мы постоянно сдаем экзамены. Во время постановки «Шери», как раз в день смерти Марселя Сердана, заболел Мулук. У него начался кашель, похожий скорее на удушье, хрип. Я звоню ветеринару и жду его в ресторанчике рядом с театром, по щекам у меня текут слезы. Я стыжусь своей слабости. Положив локти на стол, прячу глаза. Прибежал мой директор Андре Брюле: — Жанно, тебя так огорчила смерть Марселя Сердана? Мне становится еще более стыдно, и я бормочу: — Нет, Мулук умирает. Мне пора в гримерную. Ветеринар пришел туда. Он определил, что у Мулука сердечная астма. В течение двух последующих лет я всегда буду выходить из дома с раствором камфары, шприцом, эфиром и ватой. У Мулука случаются обмороки, и, где бы это ни произошло, я делаю ему укол. Однажды в метро я уронил коробку, шприц, эфир и остальное — все покатилось по полу. Окружающие смотрели на меня с осуждением, приняв за наркомана. Я все реже беру Мулука с собой на прогулку. Подумываю о покупке детской коляски, чтобы он мог со мной гулять. Но потом вспоминаю о репортерах, которые, конечно же, не упустят такого случая. Пришлось отказаться от этой мысли. Мулуку нужен сад, и я принимаюсь за поиски участка, нахожу подходящий в Марн-ля-Кокет. Разрабатываются планы дома, тут же начинаются строительные работы. Мулук умер прежде, чем был закончен дом. Однажды утром он попросился выйти и умер вне дома. Все утро я занимаюсь изготовлением дубового ящика, затем оцинкованного, в который я вложу дубовый, чтобы не проникала вода. Жан должен прийти обедать. Он не спрашивает о Мулуке. А сам я не в силах вымолвить: «Мулук умер». Через неделю Жан снова обедает у меня. На этот раз он спросил о моем друге и очень огорчился, что я ему раньше ничего не сказал. Я от всех скрываю смерть Мулука, опасаясь репортеров. Что я могу сказать? Кроме того, если я начну об этом говорить, я не смогу сдержать слез. И потом, не покажется ли смешным, что я говорю о Мулуке, как о человеке, лучшем друге? Нет, я лгу. Мой лучший друг — Жан. Несмотря на любовь, которую я питал к Мулуку, когда мне бросали избитую фразу «О собаки! Лучшего друга быть не может!», я отвечал: «Нет, у меня есть еще лучший друг, это Жан Кокто». Впрочем, я странно устроен. Если бы для спасения человека, каким бы он ни был, мне пришлось пожертвовать Мулуком, я, определенно, сделал бы это, но потом возненавидел бы этого человека. Один молодой человек как-то сказал Жану: — Актеры — это не люди, это сверхъестественные существа, божества. Кино создает ореол божественности, лишает актера человеческих черт. Однажды, подписывая фотографии на каком-то благотворительном базаре, я высморкался. Одна девушка изумленно вскрикнула: «Как! Он сморкается?» — и упала в обморок. Жан-Пьер Омон, вернувшись из Америки, где он сделал блестящую карьеру, пришел к Жану Кокто с просьбой написать сценарий для него и его жены, Марии Монтес. Жан спросил, не буду ли я возражать. Я заверил его, что нет. Он подписал контракт с продюсером Жан-Пьера Дешармом, получил от него аванс, остальное должно быть выплачено, когда сценарий будет написан. Жан-Пьер снова уехал в Соединенные Штаты. Закончив работу над сценарием «Орфея», Жан прочитал его мне. В нем заключалась вся мифология Жана. Это был не просто сценарий, а значительное поэтическое произведение. Я сказал об этом Жану. Сказал и о том, что мне так нравится сценарий, что я согласился бы сниматься даже в эпизодической роли. Впрочем, в нем было две главные роди: Орфей и Эртебиз. Я мог бы сыграть Эртебиза. Жан только об этом и мечтал. Он послал сценарий Жан-Пьеру и спросил, согласится ли он, чтобы я играл вторую роль. Жан-Пьер ответил отказом, пояснив, что ему бы не хотелось, чтобы в его первом фильме после возвращения во Францию я играл вместе с ним. Жан передал мне его ответ. Я с грустью покорился тому, что не буду участвовать в фильме, который считал самым значительным кинематографическим произведением Жана. Но моя судьба не дремала. Жан показал сценарий Дешарму, но тот ничего не понял в произведении, столь отличающемся от тех, которые он привык читать. Он решил, что над ним издеваются, что Жан сделал халтуру, лишь бы побыстрее получить остаток гонорара. Дешарм аннулировал контракт и телеграфировал Жан-Пьеру, что фильма не будет. Жан в отчаянии. Он настолько захвачен своим сюжетом, что для него будет настоящей драмой, если он не сможет его реализовать. Мы, друзья, видя его отчаяние, пытаемся помочь. Особенно старается мой импресарио и наш общий друг госпожа Ватье. Она предложила Жану самому поставить фильм на паях с исполнителями, представляемыми со-продюсером, все тем же Польве. Все это потребовало времени. Когда мадам Ватье (для меня просто Люлю) удалось все организовать, Жан-Пьер Омон уже был занят. Роль Орфея предложили мне. Счастливый, я согласился. Нужен актер на роль ангела Эртебиза. Я предложил Жерара Филипа. Но он отказался. Жан пригласил Франсуа Перье. На роль Смерти он хотел пригласить сначала Гарбо, потом Марлен Дитрих, наконец, Марию Казарес. И, как всегда, все члены съемочной группы восхищались режиссерскими находками Жана. Он старался все понять, постичь, ничего не оставляя без внимания. Сам того не желая, Жан по-новому использовал технические приемы. Он строил некоторые декорации так, что стены домов стали полом, а пол стеной, что затрудняло походку актеров и придавало ей необычность. Поначалу техники съемочной группы сомневались, но на просмотре ревели от восторга. Жан без конца придумывал новые трюки для зеркала, через которое мы должны были проходить. А главное, он использовал сверхъестественное экономно, подчиняя его определенным законам. Берар умер до начала съемок фильма, для которого он сотворил чудеса. Мы больше не увидим его бороду, шляпу, неряшливые костюмы, его собаку непонятного окраса, его пухлые руки ребенка, создающие красоту. Для нас это невосполнимая утрата, для Жана — больше, чем для всех остальных. Когда фильм выйдет на экран, Жана, как обычно, назовут волшебником, не задумываясь, в чем секрет его успеха. После фильма Жан уехал в Сен-Жан-Кап-Ферра. Он прислал мне стихотворение:
Рождество 1950
Мой Жанно! О, пусть небо Нам позволит соединиться! Без тебя жизнь нелепа Даже в солнечной Ницце.
Приезжай сюда тоже, Здесь царит красота. Красота на тебя похожа, И ее сестра — доброта.
Известный менеджер Фернан Лумброзо, организующий турне, предложил мне создать «Труппу Жана Маре». Я выбрал семь пьес, составивших шесть спектаклей: «Адская машина», «Священные чудовища», «Трудные родители» Жана Кокто, «Леокадия» Ануя, «Британик» Расина, «За закрытыми дверями» Сартра и «Леони пришла раньше» Фейдо. Я должен был играть в каждой из этих пьес, но в конечном итоге отказался от участия в пьесах «Леони пришла раньше» и «Священные чудовища». Мы отправляемся в Египет и Турцию. Играть в Ливане нам не пришлось, уж не знаю, по какой причине. Жан и коллеги воспользовались этим, чтобы открыть для себя все чудесные места нашего маршрута. Меня работа приковывает к театру. Наше турне проходит блестяще благодаря Жану. Он выступает перед публикой и озаряет своим светом всю труппу. Меня предупреждали, что, раз мы не везем с собой хорошеньких девушек, мы не будем иметь успех в этих странах. Но, что гораздо важнее, у нас были прекрасные актрисы — Габриэлла Дорзиа, Ивонна де Бре, Таня Балашова, Габи Сильвия. Нас повсюду ждал триумф. Жан Кокто настолько мало был знаком с современной Турцией, что перед отъездом спросил у Фернана Лумброзо, почему мы едем в Стамбул, а не в Константинополь. По прибытии мы узнали, что все билеты на наши спектакли давно проданы, за исключением «Британика». Одна труппа играла эту пьесу до нас в плохой постановке и с недобросовестными актерами, которые не знали текста. Это кажется мне чудовищным. Жан знает, как я дорожу этим спектаклем. Он предлагает выступить на следующий день с лекцией. Я люблю его слушать, поэтому присутствую в зале. Перед железным занавесом, который забыли раздвинуть, находится красный занавес. Жан поднимается на сцену и начинает говорить. Он говорит, что публика, как стихия, вызывает у актера морскую болезнь... Рабочие сцены замечают, что железный занавес не раздвинут, и включают механизм, приводящий его в движение. Возникший при этом поток воздуха подхватывает красный занавес и несет его в сторону зала, облепив тело стоящего посередине сцены Жана. Любой другой на его месте выглядел бы смешным. А он продолжает, как будто все это было заранее предусмотрено сценарием: «Сцена — это корабль, влекомый красными, расшитыми золотом, парусами, и рискующий попасть в бурю». Буря разразилась, но... буря аплодисментов. Затем Жан рассказывает о Турции, о ее городах, деревнях, о революции в ее литературе, о школах, учителях, о корнях ее языка, заимствованного у многих народов. Помня, как малы его познания об этой стране, я думаю, что он сошел с ума, у меня на лбу выступает холодный пот. И снова триумф! Публика устраивает ему настоящую овацию. Жан представляет «Британика», да с таким жаром, что мне приходится потихоньку уйти из зала. Уже из-за кулис я слышу, как он просит всех присутствующих прийти на спектакль. В тот же вечер все билеты были проданы. После лекции я спросил Жана, откуда он так хорошо знает Турцию. — Сегодня утром, — ответил он, — я попросил разрешения посетить университет. Никогда еще у меня не было такой хорошей прессы. Вот урок, который актер может извлечь из турне: хвалят гораздо больше, чем в Париже, а слушать комплименты опасно. Я избегаю этой опасности тем, что не читаю газет, чем часто удивляю своих товарищей. В свободное время мы совершали экскурсии по этому прекрасному городу. Нас предупредили никогда ничего не давать маленьким нищим. Как-то мы попали в бедный квартал. Едва мы успели выйти из нашего «кадиллака», как навстречу нам бросились дети с протянутыми руками. Мы сделали вид, что не замечаем их. Мое внимание привлек мальчик с бесформенным, скрюченным телом, он калека. После моего отказа он горько заплакал. Я подумал: «Черт побери, будь что будет!» — и дал ему мелочь. Мальчишка расхохотался и распрямился. Он оказался замечательным актером. Каждый вечер после спектакля я заставал его у дверей театра и всегда давал ему мелочь. Ему было, наверное, лет десять. Я подумывал о том, чтобы усыновить его. Но мне отсоветовали.
|