Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

Бурый мишка 12 страница




Перед тем как начать писать, он спросил меня, что бы я «хотел делать в своей роли». Шутя, как если бы я хотел оза­дачить товарища, я ответил:

— Молчать в первом акте, плакать от радости во втором и упасть навзничь с лестницы в третьем.

Уже в первом акте он совершил чудо, дав мне возмож­ность молчать. Он сказал, что хотел бы закончить пьесу к Рождеству. И действительно, в этот вечер она была заверше­на. Он должен прочитать нам ее после ужина. Этот рожде­ственский ужин, хотя и замечательный, тянулся бесконечно. У нас была елка, украшенная дождиком. Жан нарисовал семь больших ангелов, по одному для каждого из членов се­мьи Таль-Мур, принимавшей нас. Наконец рождественский подарок Жана — пьеса.

Он читает ее нам своим теплым, немного скрипучим го­лосом, как всегда, в неподражаемом ритме — выделяя каж­дое слово и почти не делая связок между ними.

Какая великолепная идея! Одиночество двух существ, пожирающих самих себя. Жан хочет назвать пьесу «Азраил» (ангел смерти), но это название уже использовалось. Он ду­мает о другом: «Смерть подслушивает у дверей». Это назва­ние мне очень нравится. Еще он предлагает «Красавица и чудовище».

— О нет, Жан, — протестую я, — мне так хочется, чтобы ты сделал фильм по «Красавице и чудовищу»!

Эта поражающая странной красотой пьеса получила на­звание «Двуглавый орел». Снова Жан написал то, чего от него не ждали. Это был самый чудесный подарок, который я мог получить к Рождеству.

В Париже Жан встретился с Маргаритой Жамуа, чтобы прочитать ей пьесу, написанную, кстати, для нее. На чте­нии присутствовали госпожа Искавеско, Кула Роппа, Берар, Борис Кохно. Все были потрясены. Маргарита Жамуа встала, не говоря ни слова, вышла, потом вернулась и высказала свое суждение четырьмя фразами, как если бы Жан Кокто был неопытным двадцатилетним дебютантом. Все почувствовали ужасную неловкость и расстались мол­ча.

— Я думаю, что она боится, что не справится с этой ро­лью,—сказал я Жану.

Позвонила Кула Роппа, закадычная подруга Маргариты Жамуа:

— Поведение Маргариты было возмутительным. Впро­чем, эта роль не для нее. Она не сможет ее сыграть.

Берар того же мнения. Никаких новостей от Жамуа. Зна­чит, нужно искать другой театр, другую актрису. Я предла­гаю Эдвиж Фейер. Жан позвонил ей. Они договорились о встрече. Кажется, на 1 февраля 1944 года.

Неожиданно умер Жироду. Жан потрясен. Он позвонил Эдвиж, чтобы отменить чтение. Она сказала:

— Почему? Мое сердце, наоборот, еще более способно вас понять. Нужно продолжать работу.

Мы поехали к Эдвиж. На ней лица нет. После чтения она не скрывает своего волнения.

— Впервые, — говорит она, — я услышала пьесу, насто­ящее произведение, и притом пьесу для театра. Вы мне ее дарите?

Жан ответил, что она сделает ему подарок, приняв пьесу. Они обнялись.

Потом мы поехали в церковь Сен-Пьер-дю-Гро-Кайю, на улицу Сен-Доминик, где проходила простая, волнующая це­ремония. И возмутительный финал при выходе: на нас на­бросились любители автографов. Я поклялся больше не хо­дить на похороны знаменитостей.

Маргарита Жамуа вдруг вспомнила о пьесе, без конца звонит. По-видимому, она узнала, что Эдвиж согласилась играть ее в театре Эберто. Она приехала к Жану и обвинила его в измене. Собирается ехать к Эдвиж и Эберто. Берар, который случайно оказался тут же, успокаивает ее. Мы объясняем ей, что своим отношением она дала понять, что не хочет играть в пьесе.

Жан пишет большую и прекрасную поэму «Леона». Я в это время ставлю «Андромаху» в театре «Эдуарда VII». На­чинаю делать макеты декораций и костюмы, учу свою роль и готовлю постановку. Брессон приглашает меня сняться в его будущем фильме «Дамы Булонского леса».

— Но, по-моему, в нем должен был сниматься Ален Кюни?

(Я узнал об этом, поскольку Жан писал диалоги для этого фильма.)

— Продюсер не хочет брать Кюни.

— Я считаю неправильным, чтобы продюсер не давал режиссеру свободы в распределении ролей. Вы хотите, что­бы снимался Кюни?

— Он именно тот типаж, который нужен.

— Вы мне разрешите поговорить с продюсером Плокеном?

— Да. Он хочет, чтобы играли вы.

Я объясняю Плокену, что я отказываюсь сниматься в фильме потому, что не могу допустить, чтобы он отказал Кюни. Он обвиняет прокатчиков. Я рассказываю об этом Жану, и он просит Польве взять фильм Брессона и Кюни. Тот же ответ: прокатчики против. Польве был продюсером «Вечерних посетителей», в котором играл Кюни. Это был фильм Карне, имевший огромный успех. Ален Кюни был, как всегда, великолепен. Я возмутился этим единогласным вето, окончательно отказался сниматься и пригласил Кюни на роль Пирра в «Андромахе».

В квартире на улице Монпансье было нелегко сосредото­читься. Не понимаю, как Жан мог писать. Девицы под две­рью, на лестнице, на улице создают невообразимый шум: звонят в дверь, по телефону. Одна девушка падает в обмо­рок. Консьержка, к которой ее отнесли, зовет меня. Я узнаю ее: она уже падала в обморок на лекции по кино в «Студии 28». В третий раз она упадет в обморок на гала-просмотре «Кармен» в кинотеатре «Нормандия». В тот день фильм не имел большого успеха, возможно, потому, что билет стоил тысячу франков. Я выходил из кинотеатра вместе с толпой, которая начинала меня дергать со всех сторон. Я уже не знал, как из нее выбраться, как вдруг какая-то девушка пада­ет без сознания у моих ног. Я беру ее на руки и, воспользо­вавшись этим обстоятельством, расчищаю себе дорогу. Я кладу ее на парапет у входа в метро. И слышу: «Грубиян!» Она была без сознания не больше, чем я. И я прекрасно это понял. История этой девушки на этом не заканчивается. Од­нажды она звонит у моей двери и говорит:

— Месье, я должна участвовать в конкурсе танца. Если я получу первое место, вы согласитесь прийти ко мне на чай?

Я внимательней присматриваюсь к ней: маленького ро­ста, полноватая, доброе круглое лицо, волосы в мелких за­витках, на носу круглые очки в металлической оправе. По моему мнению, никаких шансов получить первое место, даже при наилучшей технике. Я даю обещание прийти на чай. Через неделю она приходит снова и показывает дип­лом: первое место. Я уже дал слово.

— Когда же вы хотите чаевничать? Мы пойдем к Рампельмайеру?

— Нет, мы будем пить чай у моей подруги в следующий четверг.

В четверг она повела меня на квартиру своей подруги около парка Монсо. Это была странная квартира с шикар­ной китайской мебелью, а ее подруга — хорошенькая, очень юная рыжеволосая девушка, что-то вроде Симоны Симон в детстве. Мне подают чуть теплый чай, подгорелое молоко, прогорклые пирожные. Я делаю вид, что нахожу все велико­лепным. Меня заставляют расписаться на бесчисленных фо­тографиях, среди которых много таких, которых я никогда не видел. Я не ухожу сразу, чтобы у них не создалось впечат­ление, что я выполняю повинность. Мне дают выпить слад­кого шампанского, которое я терпеть не могу, и наконец я ухожу, церемонно поблагодарив.

Несколькими днями позже (трудно даже поверить в эту историю) в нашу дверь позвонили. Жан пошел открывать и вернулся с визитной карточкой в руке.

— Владелец этой карточки хочет с тобой побеседо­вать, — сказал он. — У него в руке белая трость, он слепой. Выглядит очень достойно.

Я вышел к этому господину и спросил о цели его визи­та.

— Я отец девушки, к которой вы приходили на чай в про­шлый четверг, — сказал он. — И я хочу узнать, кем вы дей­ствительно являетесь для моей дочери.

Я рассказал ему всю эту историю. Что я могу сделать?

— Моя дочь должна сдать экзамен на аттестат зрелости, но она совсем не занимается.

— Я могу только сказать ей, если она снова придет, что я не приму ее до тех пор, пока она не сдаст экзамен.

Они пришли обе. Когда я объявил им свой вердикт, ма­ленькая толстушка упала в обморок в четвертый раз. Она не собиралась сдавать экзамен на аттестат зрелости. Испугав­шись, что ей придется снова взяться за учебу, она потеряла сознание.

Я мог бы рассказать сотню подобных историй. Они за­няли бы много страниц. В общем, все они похожи. За ис­ключением, может быть, вот этой. Я дал согласие, правда, после долгих уговоров, отвечать на письма в рубрике «Сердечная почта» в газете, посвященной кино. Занима­лась этим некая дама, которая писала ответы вместо меня. Однако я поставил условие, что буду их прочитывать. Од­нажды мне принесли письмо, на которое попросили отве­тить лично. И правда, письмо не могло не взволновать. Молодая девушка, Жаннетт Б., из деревни на севере Франции, у которой в результате несчастного случая был поврежден позвоночник, уже год боролась за жизнь. Она просила у меня фотографию. Я послал ее, черкнув не­сколько ласковых слов. Она мне ответила... и так мы об­менивались короткими письмами в течение года. Увы! Не­смотря на нашу переписку, состояние ее здоровья ухудша­лось.

Немного позже пришло еще два письма, написанных на разной бумаге и разным почерком. В одном говорилось:

«Моя сестра Жаннетт умерла. У нас большое горе. Я знаю, что она написала вам в последний раз и просила ис­полнить ее последнюю волю. Умоляю вас согласиться. Очень прошу вас, месье, и т.д.».

Другое письмо было от Жаннетт. Она писала, что слыша­ла, как врач объявил ее матери, что ей остается жить всего несколько часов. Она просила у меня последнюю фотогра­фию, чтобы унести ее с собой в могилу, и помочь сняться в каком-нибудь фильме ее нежно любимой сестре.

Фотография в могилу — это было уже слишком. Я понял, что меня разыгрывали целый год. Я поделился своими подо­зрениями с дамой из газеты. Она сказала, что я просто чудо­вище.

— Как вы могли подумать такое?

— И все-таки мы должны это выяснить.

Я позвонил в жандармерию той деревни, рассказал, в чем дело, и спросил, действительно ли Жаннетг Б. умерла. Мне ответили, что она не только не умерла, но у нее нет сестры, и посоветовали не отвечать такого рода личностям.

Думаю, у большинства актеров бывали подобные при­ключения. Но тем не менее для меня это остается странным. В доказательство приведу еще это, последнее. Оно относит­ся к тому времени, когда я жил на катере в Нейи. Я получил письмо от девушки, которая хотела, даже трудно в это пове­рить, чтобы я «сделал ей мальчика». Я не ответил. Впрочем, я никогда не отвечал. Моя мать, возмущенная моим поведе­нием, отвечала вместо меня. И продолжала этим занимать­ся. После «Вечного возвращения» я получал до трехсот пи­сем в день. Это давало Розали массу работы. Но я был счастлив, что она занята. Это меня успокаивало... Она имитиро­вала мой почерк, составила картотеку корреспонденток и отмечала посланные фотографии, чтобы не отправить одну и ту же дважды одному лицу. Не представляю, как некото­рые люди могут воображать, что актер отвечает сам! Конеч­но, они думают, что только они одни и пишут...

Никто не ответил девушке, просившей мальчика.

Как-то ночью, перед сном — было почти два часа, — я прогуливал Мулука на набережной, то есть на бульваре гене­рала Кёнига. На одной из скамеек я заметил целующуюся парочку. Чтобы их не смущать, я отвернулся и продолжал свою прогулку. Позади раздались шаги, я обернулся. На ска­мейке сидел только мужчина, а женщина стояла передо мной.

— Вы получили мое письмо?

— Какое письмо?

— Я просила у вас что-то очень личное.

— Мальчика? — инстинктивно догадался я.

— Да.

— Во-первых, мадемуазель, как я могу гарантировать, что получится мальчик, а не девочка? Во-вторых, мне кажет­ся, что на скамейке сидит некто, только того и желающий.

— Это мой брат.

— Послушайте, я выгляжу смешным, мы оба смешны. Доброй ночи, мадемуазель.

Я ухожу, она идет за мной. Я спускаюсь по лестнице, ве­дущей к берегу. Она спускается следом; я открываю дверь, хочу ее закрыть за собой, ее нога не дает мне это сделать.

— Вы так меня ненавидите, — говорит она.

— Я не ненавижу вас. Я вас не знаю.

Каждую субботу она ждала меня здесь, когда бы я ни воз­вращался. У меня больше не было сил. Однажды я сказал ей:

— Послушайте, я обдумал ваше предложение. Это мож­но устроить. Я дам вам то, что вам нужно, в пробирке.

— Неужели это возможно?

— Да. Сходите к своему врачу и договоритесь с ним. Я в вашем распоряжении.

Больше я ее не видел.

Но вернемся к тому моменту, когда я собирался ставить «Андромаху». Париж выглядел странно со своими велотакси, в которых разъезжали дамы в шляпах, украшенных тю­лем, птицами, лентами. Их головы были похожи на мону­менты в миниатюре. Жан видел в этом плохое предзнамено­вание.

— Вспомни, — говорил он, — о прическах при дворе Людовика XVI.

Мужчины редко решались ездить в таких повозках, в ко­торых мог быть один или два водителя. Я же иногда исполь­зовал их для Мулука, сам при этом ехал рядом на своем ве­лосипеде. Везти его на плечах, как я часто это делал, было очень утомительно. Это к тому же давало повод Сесиль Сорель утверждать, что я нашел еще один способ сделать себе рекламу.

Мулук пользовался большим успехом. Однажды в дверь позвонили. Я открыл. За дверью стояла очень красивая де­вушка.

— Что вы желаете, мадемуазель?

— Погладить Мулука.

Я позвал Мулука. Она погладила его и ушла, даже не взглянув на меня.

Я возил Мулука в метро, хотя собак в метро не пускали, но Мулук не был собакой. Когда мы подходили ко входу в метро, он становился на задние лапы, я заворачивал его в пальто и брал под мышку. В метро он сам прятался под си­денье, а я делал вид, что собака не моя.

Атмосфера в метро прелюбопытная! Вагоны всегда бит­ком набиты. Вот стоит полная дама, всем своим видом выра­жающая возмущение поведением сидящих мужчин. Среди них три немца. Один встает и знаком предлагает ей занять его место, сказав при этом что-то по-немецки. У него очень любезный вид. В ответ полная дама дала ему пощечину. Лица пассажиров приобрели зеленоватый оттенок, под цвет немецких мундиров. Что будет с этой дамой? Два других немца присоединились к своему товарищу у двери, с нетер­пением ожидая следующей станции. Они не вышли из ваго­на, они выскочили. Дама величественно села.

— Что произошло? — спросили у нее.

— Дело в том, что я понимаю по-немецки. Он мне ска­зал: «Клади сюда свой зад, старая корова».

Замечательно ехать последним поездом метро. Он так же переполнен, как и остальные. Кажется, он перевозит весь Париж. Все знают друг друга, обсуждают последний кон­церт, пьесу. Снаружи— затемнение, старосты кварталов, немецкие патрули, риск попасть в заложники в случае нару­шения комендантского часа.

Воздушные тревоги все учащаются. Однажды ночью была жуткая бомбежка — целый ливень из бомб. Стекла дребезжат. Дома сотрясаются. Гремят пушки противовоз­душной обороны. Я спал. Семья В. спустилась к нам вместе со своим младенцем (наша квартира похожа на подвал). Я проснулся от плача ребенка.

Одна девушка написала мне: «Знаете, что мы больше всего любим в школе? Воздушные тревоги, потому что мы спускаемся в убежище и говорим о вас».

Другой ночью после грома пушек зенитной батареи раз­дался ужасный шум: на Пале-Рояль на наш дом упал само­лет. Как потом выяснилось, он упал на магазины Лувра. Это был американский самолет, сбитый снарядом. Он загорелся, его крыло упало над улицей Дофин, мотор — над улицей Сент-Оноре, пулемет — над крытым рынком. Мне позвонил мой друг Юбер де Сен-Сенош:

— Жанно! Самолет упал...

Я прервал его:

— Успокойся, раз ты слышишь мой голос, он упал не на нас, а на магазины Лувра.

В ответ долгое молчание... Я забыл, что он был владель­цем этих магазинов.

Я дрожу за Мулука. Для розыска мин забирают собак. Их отлавливают на улицах, но иногда забирают и прямо у хозяев.

Однажды я шел пешком вниз по Елисейским полям, ко­лонна немецких солдат шла за мной. Мне было не по себе. Возвратившись домой, я сказал Жану: «Немецкая армия преследовала меня на всем пути по Елисейским полям». На что он ответил: «Ты что, не мог идти до Берлина?» В другой раз уже он поднимался по Елисейским полям, а немецкая колонна под гром фанфар шла ему навстречу. В колоннах реяли немецкие и французские флаги. Жан застыл в оцепенении, глядя на ЛФВ (Лига французских волонтеров) среди немецких войск. Шесть типов, французов, одетых в гражданское, бросились избивать Жана дубинка­ми с криками: «Эй, Кокто, ты что же не отдаешь честь французскому флагу?» Жан упал, обливаясь кровью. Один глаз был сильно поврежден. Подбежали прохожие, подня­ли его, отвели в ближайшую аптеку. Аптекарь спросил: «Что это с вами, господин Кокто?» На что тот ответил во французском духе: «Ячмень Дорио*!» Дорио был началь­ником ЛФВ.

 

* Игра слов: вместо compere-loriot — ячмень на глазу (фр.), Кокто говорит compere-Doriot, пользуясь созвучием этих двух слов.

 

Арестовали Тристана Бернара. В вагоне для скота, уво­зившем его в Дранси, он сказал: «Я жил в страхе, теперь буду жить в надежде». Когда впоследствии его привезли в больницу Ротшильда и спросили, что доставило бы ему наи­большее удовольствие, он ответил: «Кашне».

Еще одна бомбардировка: двадцать пять убитых в Коломб, сорок в Женвиллье. Огромные разрушения.

Как-то я встретил Луи Журдана и спросил его:

— Несколько месяцев назад ты мне говорил, что каждо­му из вас поручено найти двух человек. Я сказал, что хотел бы быть одним из этих двоих. С тех пор я больше о тебе не слышал.

— Я говорил о тебе, — ответил он, — мне сказали, что ты живешь с чересчур болтливым человеком.

Если он имел в виду Кокто, как я предполагаю, он оши­бался. Жан умел хранить тайны. Доказательством тому слу­жит история моей матери, которую он никогда не рассказы­вал. Жан считал легкомыслие преступлением. Он никогда не болтал попусту. Он скорее дал бы себя убить на месте, чем подвергнуть кого-то опасности. Меня задели слова Луи Журдана, но я не стал настаивать.

Париж тоже не был легкомыслен. Он был беспечен, но в хорошем смысле слова. Его лицо оставалось приветливым, несмотря на угрозу. На концертах, в кинотеатрах, в театрах не хватало мест для всех желающих. Париж храбрился и не хотел показать оккупантам ни свое беспокойство, ни свое страдание.

Жан писал «Красавицу и чудовище». А я договорился с театром «Эдуарда VII» о постановке «Андромахи». В своей комнате в Пале-Рояль я репетировал роль Ореста, используя палку от метлы вместо посоха вестника: указывал ею на лю­дей и предметы, потом снова клал на плечо, переносил вправо, влево, за спину. Вскоре мне показалось, что я ис­пользую ее слишком много. Я спросил совета у Жана, про­демонстрировав ему, как это будет выглядеть. Он меня успо­коил:

— Это замечательно, ни одному актеру не приходило в голову использовать это. В твоих руках эта палка становит­ся королевским жезлом.

Я привык к весу и размерам моей метлы. Другая трость, без сомнения, нарушила бы отработанные жесты. Мы по­шли к Пикассо на улицу Великих Августинцев. До встречи с Кокто я не видел ни одной картины Пикассо, разве что на репродукциях, и никогда не встречался с ним самим. Жан часто рассказывал мне о нем. Мне трудно сказать, видел ли я своими глазами или глазами Жана Кокто, чувствовал сво­им сердцем или его. Но помню, что это было как удар кула­ком в грудь. Мной овладели необыкновенный восторг и в то же время великое отчаяние. Пикассо был для меня вне вся­кой критики, один в созданном им мире. Я перенесся на ка­кую-то странную планету.

Потом я часто встречался с Пикассо, всякий раз робея, стесняясь, но всегда с огромным почтением. В его доме у меня было такое чувство, что я нахожусь в запретном месте, которому мое присутствие мешает, что вижу то, чего не имею права видеть, что рискую быть обращенным в соляной столб. Никаких украшений. Чердаки, громоздящиеся один на дру­гом, пустые комнаты — роскошная бедность. Он принимает нас. Это король в одежде нищего. В его лукавых, блестящих, умных глазах я читаю снисхождение и симпатию.

Я умираю от желания извиниться за то, что я лишь тот, кто есть. Во всяком случае, я не раскрываю рта. Это Жан просит его сделать из моей палки от метлы посох вестника. Пикассо тут же с удовольствием берется за дело; он наносит на палку рисунки каленым железом, превратив ее в чудес­ное произведение искусства.

На репетициях возникают трудности. При каждом ука­зании, которое я даю Кюни, он смотрит на меня с недове­рием. Может быть, он думает, что я хочу, чтобы он плохо сыграл? Он превосходен. А я страдаю из-за его подозри­тельности.

Мишель Альфа, которую я предполагал пригласить на роль Гермионы, потому что знал, что она давно о ней мечта­ет, говорит, что она неспособна произнести монолог. У меня опускаются руки. Тогда мне пришло в голову заставить ее обращаться к пустому трону Пирра. И — получилось: она говорит с троном, даже прикасается к нему, ласкает его...

Теперь я уже достаточно уверен в себе, чтобы разрешить Жану присутствовать на одной из репетиций. Он признался мне:

— Я поражен твоим авторитетом, твоими находками. Как только ты начинаешь говорить, текст становится волну­ющим, такое впечатление, что он целиком придуман тобой.

Получив одобрение Жана, я уже никого не боюсь. Моя единственная цель — чтобы ему нравилось то, что я делаю. Жан писал в своем дневнике:

«Отказ от декламации и обнаружение в тексте очень простого величия превращают этот спектакль в нечто но­вое в постановках трагедий 1944 года.

Этим новым мы целиком обязаны Жану Маре, который использует его и учит этому своих товарищей. Он играет Ореста, и,..по моему мнению, делает это даже лучше Муне и Де Макса. Его красоту, благородство, пыл, человечность трудно превзойти. Декорация: выстроенная перспектива ночной улицы, тронутая кое-где светлыми бликами, выхо­дит на высокую аркаду, выделяющуюся на фоне неба с рва­ными облаками; это что-то вроде музея Гревена*, детали которого и ложные перспективы придают персонажам неожиданную силу. Выход Андромахи с прической в виде хвоста Троянского коня, задрапированной в белое, с руками, обвитыми косами из ткани, — просто чудо.

 

* Музей восковых фигур в Париже.

 

Постановка этого спектакля выходит далеко за рамки простого интереса, вызываемого театром. Не желая того и не выступая против чего-либо, Маре попал в точку, и это вызывает злобу и восторг.

Дух обновления впервые противостоит духу «Карте­ля»*, «Комеди Франсез» и общепринятым традициям.

По-видимому, красота вызывает зависть, не поддающу­юся анализу и выражающуюся в ярости.

Мари Белл, которую я посетил в ее гримерной в пятницу перед «Ринальдо и Армидой», сказала: «С твоей стороны непростительно было позволить Жанно сделать такое, это стыд». Она ушла со спектакля, уводя за собой Ремю, со словами: «Его следовало бы расстрелять». Вчера вечером во время представления зрители слушали, как на церковной службе, по окончании спектакля без конца вызывали артис­тов, и все опоздали на последний поезд метро.

Стало известно, что г-н Лобро и его головорезы собира­ются организовать скандалы, которые привели бы к пре­кращению спектаклей.

Эта «Андромаха» — как радостный взрыв, и его алое пламя сделает другие спектакли невозможными, устарев­шими в полном смысле этого слова.

Маре может гордиться тем, что вызвал пьесой Расина такой же скандал, как «Парад», «Свадьба» или «Весна свя­щенная»**. Он заставляет внезапно пробудиться людей, которые дремлют и любят дремать.

Это ключевой спектакль, событие, воплощение разума и любви».

 

* Творческое объединение, созданное в 1926 г. Гастоном Бати, Шар­лем Дюлленом, Луи Жуве и Жоржем Питоевым.

** «Парад» и «Свадьба на Эйфелевой башне» — названия балетов на сюжеты Жана Кокто. «Весна священная» — балет на музыку И. Стра­винского по сюжету, написанному им совместно с Николаем Рерихом.

Кокто предсказал правильно: разразился новый скандал. В день генеральной репетиции и в другие дни тридцать мест было занято членами ФНП* — стоял свист, рев, на сце­ну летели зловонные пакеты, взрывались бомбы со слезото­чивым газом. К счастью, раздавались и крики «браво» муже­ственных зрителей, которые смотрели и слушали пьесу, за­жав платками носы.

 

* Французская народная партия — профашистская партия, созданная Дорио.

 

Во время сцены Гермионы, предшествующей так называ­емой сцене ярости Ореста, которую я решил играть без кри­ка, в зале стоял такой шум, что я растерялся, не зная, как же быть. Я вышел на сцену и стал говорить тише, чем собирал­ся. Шум постепенно стих, а в конце спектакля был настоя­щий триумф. Девушки вытирали мне слезы своими носовы­ми платками, сопровождая меня при выходе. Анни Дюко была великолепна, как и Ален Кюни. Мишель Альфа — ме­нее потрясающа, чем я ожидал. Несомненно, шум в зале вы­бил ее из колеи.

На следующий день критики облили нас грязью. «Это спектакль педерастов, доказательство — женщины зак­рыты до шеи, а мужчины почти голые».

На самом деле на мужчинах были кирасы и очень пыш­ные туники и тоги. На мне лично было двадцать метров тка­ни. А женщины были одеты в плотно прилегающие разно­цветные трико и платья, сшитые так, чтобы складки подчер­кивали их формы. Моя ручка от метлы, превратившаяся в посольский жезл благодаря гению Пикассо, также вызвала поток оскорблений. Все, кроме критиков, единодушно на­шли костюмы и декорации прекрасными.

Анни Дюко настояла на том, чтобы ее костюм шила ее портниха Мэгги Руфф. Во время примерки я констатировал, что получилось очень красивое вечернее платье, которое, однако, за исключением белого цвета, не имеет ничего об­щего с моим эскизом.

— Если вы хотите внести какие-то уточнения, — сказала Мэгги Руфф, — не стесняйтесь.

Я робко прошу ножницы, опускаюсь на колени перед Анни Дюко и снизу доверху разрезаю платье на глазах при­шедшей в ужас знаменитой портнихи.

— Я могу получить такую же ткань? — спрашиваю я.

— Сколько метров?

— Двадцать пять.

Мне приносят ткань, и я набираюсь наглости сделать платье на глазах у Мэгги Руфф. Платье без единого шва, что-то вроде платья-плаща, принимающего форму исключи­тельно благодаря покрою и драпировке. Позднее, когда Анни Дюко будет играть «Андромаху» в «Комеди Франсез», она потребует это платье.

Каждый раз, когда я встречался с Мэгги Руфф, она спра­шивала:

— Когда же вы снова придете ко мне шить платье?

В этой пьесе я сделал для Анни Дюко первый «конский хвост», и эта мода все еще живет.

Помимо журналистского разноса в прессе мы были удос­тоены упоминания в политической передовой статье Фи­липпа Анрио, где говорилось, что я представляю для Фран­ции большую опасность, чем английские бомбы.

Узнав об этом невероятном заявлении, я сказал своим ак­терам, что нужно ожидать запрещения спектакля.

Спектакль не запретили, но на следующий день мне по­звонили из театра, умоляя не приходить. Полиция с авто­матами заняла здание театра, чтобы помешать публике войти. До этого полицейские избили консьержа, который пытался воспрепятствовать их вторжению. Мой чудесный жезл исчез. Пришлось вернуть деньги за билеты, куплен­ные на несколько недель вперед. Мы несли большие убыт­ки. Деньги были не мои, а Поля М. (секретаря Жана) и не­скольких его друзей. Они отказались, чтобы я их им вер­нул.

Я находился в списке лиц, подлежащих аресту. Я не мог в это поверить. Но зная, что аресты производят на рассвете, я инстинктивно просыпался к пяти часам утра и прислуши­вался. Я принял решение при первом же звонке бежать через сады Пале-Рояля, расположенные с противоположной стороны от входной двери и улицы.

В конце концов я спрятался у одного из своих друзей — Юбера де Сен-Сеноша, который жил на площади Этуаль, где немного позже была пробита автоматной очередью кар­тина Дали, что сделало ее еще более сюрреалистичной. Странное убежище! Тем более что я каждый день отправ­лялся поплавать в бассейн «Рейсинг-клуба». Я ездил туда на велосипеде, с Мулуком на плечах. В общем, делал все, что­бы остаться незамеченным...

Дело «Андромахи» приобретает неслыханные размеры. Все газеты неистовствуют. Эта травля расположила публику ко мне. «Радио Алжира» и «Би-би-си» поздравляют меня, отовсюду я получаю письма с похвалами и выражениями благодарности. Травля обернулась против тех, кто ее начал. Меня обожествляют благодаря негодяям. Жан сказал мне: «Это беспрецедентный случай в театре. Ты оказал нам услу­гу, дав понять, что манера читать стихи, принятая этими господами, невозможна и станет невозможной для всех, кого твой стиль возмущает и кто нападает на тебя».

Возвращаясь из «Рейсинг-клуба», я встретился с колон­ной манифестантов — учащихся из лицея «Жансон де Сайи». Они стащили меня с велосипеда, водрузили себе на плечи, скандируя на одной ноте: «Андромаха, Андромаха. Анрио — дерьмо, дерьмо — Анрио. Полицейских — в галь­юн! Лобро — дерьмо, Лобро — дерьмо, Лобро — в галь­юн!» И так до самых ворот Дофины. Мулук бежал следом.

Коллаборационистская газета изложила эти факты следу­ющим образом:

«Горе нам!

— Ты знаешь, запретили «Андромаху»?

— Да, это английская пьеса.

Этот диалог происходил у стойки небольшого кафе вблизи «Оперы». В тот же час, в пятницу после полудня, на Елисейских полях толпа учащихся, узнав Жана Маре, став­шего, как известно, мучеником, бросилась к нему и с триумфом пронесла на плечах его самого и его велосипед за то, что он так странно подал Расина под киносоусом. Горе нам!»

«Би-би-си» вещала по Лондонскому радио: «Терпение, Жан Маре, мы скоро будем здесь». Я думаю, что это должно было исходить от Макса Корра, его несколько раз забрасы­вали на парашюте во Францию, и в свободные минуты он приходил на репетиции. Конечно, я узнал об этом гораздо позже, когда встретил его в дивизионе Леклерка, где он был корреспондентом газеты «Свободная Франция».







Дата добавления: 2015-10-02; просмотров: 166. Нарушение авторских прав


Рекомендуемые страницы:


Studopedia.info - Студопедия - 2014-2020 год . (0.017 сек.) русская версия | украинская версия