Акт второй
«Я пришел назад в город очень поздно, — говорю я, выходя на сцену, —
и уже пробило десять часов, когда я стал подходить к квартире. Дорога моя шла по набережной канала, на которой в этот час не встретишь живой души… Я шел и пел… Вдруг со мной случилось самое неожиданное приключение. В сторонке, прислонившись к перилам канала, стояла женщина; облокотившись на решетку, она, по-видимому, очень внимательно смотрела на мутную воду канала… Она, кажется, не слыхала шагов моих, даже не шевельнулась, когда я прошел мимо, затаив дыхание и с сильно забившимся сердцем. … и вдруг я остановился как вкопанный. Мне послышалось глухое рыдание. Да! я не обманулся: девушка плакала, и через минуту еще и еще всхлипывание… Я воротился, шагнул к ней… но… девушка очнулась, оглянулась, спохватилась, потупилась и скользнула мимо меня по набережной. Я тотчас же пошел вслед за ней, но она догадалась, оставила набережную, перешла через улицу и пошла по тротуару. … Вдруг один случай пришел мне на помощь»[26].
Знакомство Настеньки и мечтателя состоялось. Мне предстоит передать диалог, он лиричен. В нем большое, трепетное волнение мечтателя, робость и застенчивость Настеньки.
«“Дайте мне руку, — сказал я моей незнакомке, — и он не посмеет больше к вам приставать”. Она молча подала мне свою руку, еще дрожавшую от волнения и испуга… — Вот видите, зачем же вы тогда отогнали меня? Если б я был тут, ничего бы не случилось… — Но я вас не знала… —
{192} отвечает Настенька, открывая свой маленький белый зонтик на голубой подкладке,
… я думала, что вы… тоже… — А разве вы теперь меня знаете? — Немножко. Вот, например, отчего вы дрожите? — О, вы угадали с первого раза! … Точно, я робок с женщинами… Я в каком-то испуге теперь. Точно сон, а я даже и во сне не гадал, что когда-нибудь буду говорить хоть с какой-нибудь женщиной. — Как? неужели?.. — Да, если рука моя дрожит, то это оттого, что никогда еще ее не обхватывала такая хорошенькая маленькая ручка, как ваша. Я совсем отвык от женщин; то есть я к ним и не привыкал никогда; я ведь один… Поверите ли, ни одной женщины, никогда, никогда! Никакого знакомства!
С неожиданной страстью вырывается у мечтателя:
… и только мечтаю каждый день, что наконец-то когда-нибудь я встречу кого-нибудь. Ах, если бы вы знали, сколько раз я был влюблен таким образом!..
И лукавый и любопытный легкий вопрос Настеньки:
— Но как же, в кого же? — Да ни в кого… в ту, которая приснится во сне… Правда… я встречал двух-трех женщин, но какие они женщины? Это все такие хозяйки… — Хорошо, хорошо! Но скажите мне, почему вы узнали, что я такая женщина, с которой… ну… одним словом, не хозяйка, как вы называете. Почему вы решились подойти ко мне?»
В жизнь мечтателя вошло событие: он встретил чудесную девушку, умную, чистую, ту, о которой мечтал долгие годы. Счастливый, он бродит по городу, не решаясь воротиться домой. И тут я перехожу к «Медному всаднику»: «Сонны очи {193} К этому времени я сижу на стуле, моя голова опущена на спинку, повернутую в сторону зрительного зала. Медленно поднимаю голову, чтобы посмотреть в очи этому дню, полному грозных событий. «Нева всю ночь Я обозреваю строго и сурово разворачивающуюся передо мной картину: «Но силой ветров от залива На этих строках я медленно подымаюсь, вырастая неумолимо и грозно: «Осада! приступ! злые волны, Я простираю руку, подобно тому, как простерта рука Петра Первого на гениальном монументе Фальконе. «… Народ {194} Рука падает, я склоняюсь, голова моя падает снова на спинку стула — это отчаяние народа. Однако строфы Пушкина ведут меня дальше. Я снова поднимаю голову и веду рассказ, вот‑вот возникнет Евгений. «Тогда на площади Петровой, Отчаяние Евгения дошло до предела. Он приподымается, безумными очами обводит все вокруг. Рука простирается над пространством, где: «Вкруг него Но эта же рука, дрогнув и вытянувшись достала рукой Петра. «И обращен к нему спиною {195} Я подхожу к монтажному узлу, именно: «Кумир на бронзовом коне!» — гневно говорю я. И продолжаю еще более гневно: «Есть в Петербурге сильный враг…» (текст Гоголя). Каким образом я делаю этот монтажный узел? В сцене наводнения я как бы оседлал стул, ибо Петр — властелин города — сидит на своем коне, и несчастный Евгений тоже сидит «на звере мраморном верхом». К концу сцены наводнения я вырастаю и простираю вперед руку, подобно Петру, каким его изобразил Фальконе. Затем резко ухожу в сторону, указываю на только что бывшего здесь Петра: «Есть в Петербурге сильный враг», и продолжаю: «… всех получающих 400 рублей в год жалованья или около того». Кто мог это сказать? Обедневший дворянин Евгений, подобный тем, кто стоял тут недавно на Сенатской площади и не хотел присягать Николаю I. Тема декабрьского восстания составляет подтекст моего Евгения, но здесь она проходит еще только на одну секунду, чтобы тут же угаснуть… так как далее у Гоголя следует:
«Враг этот, никто другой»… —
я делаю большую паузу, чтобы уйти в робкого Акакия Акакиевича, зябко потирающего руки, и заканчиваю:
«… как наш северный мороз, хотя, впрочем, и говорят, что он очень здоров…».
Бунт не состоялся. Жизнь входит в свои берега. Бедные чиновники продолжают покорно бегать в свои департаменты.
«В девятом часу утра, именно в тот час, когда улицы покрываются идущими в департамент, начинает он давать такие сильные и колючие щелчки без разбору по всем носам, что бедные чиновники решительно не знают, куда девать их».
Подхожу к вешалке, снимаю висящий на ней плед, обертываю его вокруг шеи и выхожу на мороз, на петербургские улицы, по которым бегут на службу мелкие чиновники, вроде Башмачкина, мечтателя, Евгения…
«В это время, когда даже у занимающих высшие должности болит от морозу лоб и слезы выступают {196} в глазах, бедные титулярные советники иногда бывают беззащитны. Все спасение состоит в том, чтобы в тощенькой шинелишке перебежать как можно скорее пять-шесть улиц и потом натопаться хорошенько ногами в швейцарской, пока не оттают таким образом все замерзнувшие на дороге способности и дарования к должностным отправлениям».
Мелкими шажками обегаю я вокруг вешалки, стараясь «как можно скорее перебежать пять-шесть улиц». Но вот я начинаю недоумевать. Оказывается:
«Акакий Акакиевич с некоторого времени начал чувствовать, что его как-то особенно сильно стало пропекать (!?) в спину и плечо (?)»[27]
В чем дело, думаю я, совершая свое путешествие в департамент. Да, пропекать, «несмотря на то, что он старался пере-бе-жать…». Я еще усерднее бегу, мелким бесом, так сказать почти приплясывая, стараясь «перебежать как можно скорее законное пространство».
«Он подумал, наконец, не заключается ли каких грехов в его шинели».
Мой бедняга Акакий Акакиевич наконец-то догадался. Он озабоченно снимает свой плед (шинель), расстилает его на полу и, опустившись на колени, как очень близорукий человек, обследует каждый вершок своей шинели.
«Рассмотрев ее хорошенько у себя дома, он открыл, что в двух- трех местах, именно, на спине (пауза, рассматривает) и на плечах (пауза, рассматривает) она сделалась точная серпянка: сукно до того истерлось, что сквозило, {197} и подкладка расползлась. Увидевши в чем дело, Акакий Акакиевич решил, что шинель нужно будет снести… к Петровичу, (!) портному, жившему где-то в четвертом этаже…».
Здесь я меняю «декорацию» и ввожу новое лицо: портного Петровича. Я снимаю свой пиджак, остаюсь в жилете, как и подобает портным, сажусь на плед, сложивши по-портновски крест-накрест ноги и положив на колени свой пиджак. Я вооружен огромными ножницами, которыми и орудую, склонившись над пиджаком.
«Взбираясь по лестнице, ведшей к Петровичу… Акакий Акакиевич уже подумывал о том, сколько запросит Петрович, и мысленно положил не давать больше двух рублей. Акакий Акакиевич прошел через кухню, не замеченный даже самой хозяйкой, и вступил, наконец, в комнату, где увидел Петровича, сидевшего на широком деревянном некрашеном столе и подвернувшего под себя ноги свои, как турецкий паша».
Далее разговаривают три человека: Акакий Акакиевич, Петрович и я. Первым вступает Акакий Акакиевич, наблюдающий за Петровичем.
«Он уже минуты с три продевал нитку в иглиное ухо, не попадал и потому очень сердился на темноту и даже на самую нитку, ворча вполголоса».
Петрович:
«Не лезет, варварка! Уела ты меня, шельма этакая!»
Далее я:
«Акакию Акакиевичу было неприятно, что он пришел именно в ту минуту, когда Петрович сердился… Акакий Акакиевич смекнул это и хотел было уже, как говорится, на попятный двор, но уж дело было начато. Петрович прищурил на него очень пристально {198} свой единственный глаз, и Акакий Акакиевич невольно выговорил: — Здравствуй, Петрович! — Здравствовать желаю, сударь».
Поднимаюсь с пола и с пиджаком в руках, в позе просителя, стою перед Петровичем, который тоже своего рода «начальник». Мой Акакий Акакиевич, вроде кролика в эту минуту, ждет своей участи.
«А я вот того, Петрович… шинель-то, сукно… вот видишь, везде в других местах совсем крепкое… оно немножко запылилось, и кажется, как будто старое, а оно новое, да вот только в одном месте немного того… на спине, да еще вот на плече одном попротерлось, да вот на этом плече немножко… видишь? вот и все. И работы немного…».
Оставим в сторонке Акакия Акакиевича и покажем Петровича — не портным совсем, а скорее грозным воплощением рока:
«Нет (!), нельзя поправить: худой гардероб!» (!)
О, каким несчастным сделался мой Акакий Акакиевич:
«Отчего же нельзя, Петрович? — ведь только всего, что на плечах поистерлось; ведь у тебя есть же какие-нибудь… ку-сочки?» —
умоляет мой бедняк. Но грозно и высокомерно звучит голос Петровича:
«Да кусочки-то можно найти, кусочки найдутся, да нашить-то нельзя: дело совсем гнилое, тронешь иглой — а вот уже оно и ползет… — Пусть ползет, а ты тотчас заплаточку. — Да заплаточки не на чем положить, укрепиться ей не за что… Только слава, что сукно, а подуй ветер, так разлетится. — Ну, да уж прикрепи. Как же этак, право, того!.. — Нет, ничего нельзя сделать. Дело совсем {199} плохое. Уж вы лучше, как прядет зимнее холодное время, наделайте из нее себе онучек, потому что чулок не греет… а шинель уж, видно, вам придется новую делать. — Как же новую? (!) —
завопил мой бедный Акакий Акакиевич, —
— ведь у меня и денег на это нет (!). — Да (!), новую (!), —
неумолимо твердит свое Петрович. —
— Ну, а если бы пришлось новую, как бы она того? — То есть, что будет стоить? — Да. — Да три полсотни с лишком надо будет приложить. — Полтораста рублей за шинель (!!) — вскрикнул бедный Акакий Акакиевич, вскрикнул, может быть, в первый раз от роду, ибо отличался всегда тихостью голоса».
Петрович, уперши руку в бок и непринужденно играя ножницами, словно давая понять Акакию Акакиевичу, что он не какой-нибудь захудалый портной, ставящий заплаты, говорит:
«— Да‑с, да еще какова шинель. Если положить на воротник куницу, да пустить капюшон на шелковой подкладке, так и в двести войдет. — Петрович, пожалуйста, — говорил Акакий Акакиевич умоляющим голосом, не слыша и не стараясь слышать сказанных Петровичем слов и всех его эффектов: — как-нибудь поправь, чтобы хоть сколько-нибудь еще послужила. — Да нет… —
отвечает Петрович, небрежно бросая ножницы в сторону, как бы давая этим понять, что визит окончен, —
… это выйдет — и работу убивать, и деньги попусту тратить, — сказал Петрович, и Акакий Акакиевич после таких слов вышел, совершенно уничтоженный».
{200} Акакий Акакиевич натягивает пиджак на плечи и сгорбившись, неверными шагами двигается вдоль авансцены, произнося:
— «Вышед на улицу, Акакий Акакиевич был как во сне. “Этаково-то дело этакое”, — говорил он сам себе: “я, право, и не думал, чтобы оно вышло того…”… “так вот как! наконец, вот что вышло! а я, право, совсем и предполагать не мог, чтобы оно было этак”… “Так этак-то! вот какое уж, точно, никак неожиданное того… этого бы никак… этакое-то обстоятельство!..” Сказавши это, он вместо того, чтобы идти домой, пошел совершенно в противную сторону, сам того не подозревая. Дорогою задел его всем нечистым своим боком трубочист и вычернил все плечо ему; целая шапка извести высыпалась на него с верхушки строившегося дома».
Наплывом проходит тема Евгения, который находится в таком же состоянии. «Он не слыхал, «Он ничего того не заметил, и потом уже, когда натолкнулся на будочника, который, поставя около себя свою алебарду, натряхивал из рожка на мозолистый кулак табаку, тогда только немного очнулся, и то потому, что будочник сказал…»
Переходя на басы, я изображаю по-губернаторски важного будочника.
«— Чего лезешь в самое рыло? разве нет тебе трухтуара?»
Но, не обращая внимания на окрик будочника, охваченный мыслью о новой шинели, Акакий Акакиевич лихорадочно набрасывает план осуществления своего замысла:
«“… Не зажигать по вечерам свечи, а если что понадобится делать, идти в комнату к хозяйке и работать {201} при ее свечке…” С этих пор как будто самое существование его сделалось как-то полнее, как будто бы он женился, как будто другой человек присутствовал с ним, как будто он был не один, а какая-то приятная подруга жизни согласилась с ним проходить вместе жизненную дорогу, — и подруга эта была не кто другая, как та же шинель на толстой вате, на крепкой подкладке без износу…». «Отсель грозить мы будем шведу. Не помня себя, произносит вдруг Акакий Акакиевич: сшить новую шинель — это грандиозно! Это равносильно творениям Петра Первого. В эту минуту Акакий Акакиевич велик.
«Он сделался как-то живее, даже тверже характером, как человек, который уже определил и поставил себе цель. С лица и с поступков его исчезло само собою сомнение, нерешительность, словом — все колеблющиеся и неопределенные черты. Огонь порою показывался в глазах его, в голове даже мелькали самые дерзкие и отважные мысли: не положить ли, точно, куницу на воротник?..» (!!)
Маленький петербургский чиновник на мгновение трагикомически дорастает до дерзких замыслов Петра. Я резко поднимаю плед, набрасываю на себя и, выбросив руку вперед, произношу: «И он как будто околдован,
|