Пять раз подряд
Северный ветер — аквилон — развернул на шинели сзади большие срамные губы и ворвался туда, угрожая предстательной железе. Не ходите в патруль, и у вас будет все в полном порядке с предстательной железой: она доживет до глубокой старости и помрет своей собственной смертью. Лейтенант Сидоров Вова справился с ветром в хвостовой своей части, вернул полы шинели на место и, обернув ими себе ноги, продолжил путь во мгле. Снежинки, твердые, как алмазная крошка, отскакивали от задубевшего лица и противно скрипели на шее. Лейтенант Вова шел домой из патруля. Два часа ночи. Его патрульные, отпущенные ночевать в казарму, уже минут десять месят снег в нужном направлении, мечтая о вонючей подушке, а вот Вову ждет постель, супружеское ложе. Все-таки хорошо стоять в патруле: хоть в два часа ночи, а жена под боком. Вова улыбнулся поземке и поправил тяжелую портупею. В ней лежал «пистоль». Она оттянула весь бок уже сегодня, то ли будет завтра. Вот именно — завтра. Флотское завтра. Как много оно может с собой принести, это наше «завтра». Его караулит сомнительный друг подводника — случай, этот верный пёс лентяйки Фортуны. «Человек — электрохимическая система. Ей нужны пиления напряжения. Испытав эти падения, человек вырабатывает устойчивые состояния для своих атомов. Эти состояния он передаст потомству». Вот какие мысли пришли к Вове посреди полярной ночи; Вова с малолетства был философом. Но философов не любит Фортуна: кому же понравится, если мешаются под ногами и все время подглядывают. Лучшие, самые крупные куски напряжений Фортуна бережет для философов. Вова вошёл в пятиэтажную железобетонную времянку, поднялся на четвёртый этаж и, осторожно открыв дверь, вдохнул сразу двести пятьдесят органических составляющих, которые принято считать «теплом домашнего очага». Стараясь не загреметь, он зажег свет в микроскопической передней и, не раздеваясь, вошёл в комнатку, чтоб обнаружить и поцеловать теплую жену. Глаза вскоре привыкли к темноте, но на вожделенной подушке они увидели сразу две головы. Женщины тоже не любят философов. Философов никто не любит. Разглагольствования хороши только в начале той затяжной драки, которую называют супружеством. Вова остолбенел. Рухни сейчас пятиэтажное бунгало, он и не заметил бы: внутренний грохот оглушил Вову; упали высокие мечты — пять тонн хрусталя с высоты километра. Вова чисто машинально, слепыми движениями вынул свой верный «пистоль» и, как говорили в древности, «сильно посыпал пороху на полку». Он поймал в прорезь прицела подушку, зажмурился и нажал на курок. Оглохший заранее Вова ничего не услышал; «пистоль» пулял и пулял, как во сне, в скачущую, издыхающую, издающую ржанье кровать… А потом Вова тихо вышел и пошёл… в никуда… В комендатуре, под стеклом, вместе с настольной лампой, физиономией наружу сидел старый капитан, дежурный по гарнизону. Военная физиономия всегда решалась в широком ракурсе: от некоторой неподвижной опрокинутости или свежайшей отшлепанности до суровой решительности лба в полпальца величиной. У дежурного капитана все было в порядке со лбом: надбровные дуги образовывали такие надолбы, что не страшна никакая лобовая атака. Капитан впадал в коматозное состояние, обычное для дежурной службы и для двух часов ночи. Чтоб голова при падении не раздробила стол, он подложил под неё стопку засаленных дежурных журналов; устроившись сверху, он засопел, разметав по обложкам влажные губы и оставив бодрствовать лишь одну сторожевую точку в спинном мозгу. Через двадцать минут точка затеребила остальной организм: кто-то вошёл и сел. Капитан, видимо, почувствовал спиной инфракрасное излучение, потому что он моментально поднял голову и открыл глаза. Через тридцать секунд он проснулся, а ещё через двадцать к нему вернулось сознание: перед ним сидел Вова, а перед Вовой лежал «пистоль». — Я убил человека… и даже двух человек… вдребезги, — сказал Вова, простой как правда, и кивнул на «пистоль». — Чтооо?!! — капитан взвился вверх и влет ткнул увязавшийся за ним табурет. Через секунду он уже рысью исступленно бежал по адресу: дом 55, квартира 90 — и на бегу рисовал себе одну картину за другой. И что самое трагичное, хреновое, — что все это на его дежурстве, чёрт! От расстройства капитан птичкой взлетел на четвёртый. Дверь была открыта. Капитан осторожно вошёл: не наступить бы на трупы. В комнате стоял запах расстрелянного унитаза, целой стаей летали меркаптаны* и, летая, поражали обоняние, зрение и воображение. От волнения капитан не зажег свет и шарил впотьмах. В комнате царил беспорядок. В подушке (наощупь) сидело пять пуль. Трупы исчезли. Посреди комнаты, вытянувшись, лежали две огромные лужи. Они тянулись от кровати до порога и были затоптаны босыми ногами. Кровь! Капитан опустился на четвереньки, торопливо макнул палец в лужу и осторожно поднес его к лицу: это была не кровь; меркаптаны взлетали именно отсюда. Счастливый капитан легко засмеялся, как в чирикающем детстве, поднялся на ноги и вытер палец об обои. Вова промахнулся. Пять раз подряд… Командующий, когда ему обо всем доложили, сначала испытал сильнейший удар под дых, потом, придя в себя, он тут же объявил Вове десять суток ареста с содержанием на гарнизонной гауптвахте. Чуть позже командующий подумал, и, успокоившись, он приказал каждый день водить Вову на стрельбище, чтоб научился стрелять. Вот такое у нас «флотское завтра». Кто же на истинном флоте в нём уверен? Разве что тот сосущий вкусную грудь лентяйки Фортуны. Но на флоте ли он? И из нашей ли он песочницы?..
* Меркаптаны — химические соединения, которые сообщают фекалиям их неповторимый запах.
Стас
Стас меня утомил. Всю плешь проел, пока шли. Есть три темы, которые будут волновать старых каптри, пока существует подводный флот: сволочи-начальники и личное здоровье, перевод и демобилизация. Причем все темы плавно перетекают одна в другую, пока дело не дойдет до демобилизации, и дальше — сплошные розовые слюни. — Если я опять пролечу с переводом, как фанера над Парижем, тогда рапорт и дембель, — слышится у уха Стас. Ходит он шаркающей походкой, и голос у него гнусный-прегнусный; прикосновение тех звуков; которые он издает, для окружающих барабанных перепонок губительно. Его как-то заслали читать лекции по гражданской обороне директорам заводов. В первом же перерыве директора собрались в кучу, выбрали старшего, и тот, рыдая в голос, помчался и добился у начальства, чтоб Стаса убрали. Сколько помню Стаса, он все время находится в состоянии перевода, то есть он все время ходит, канючит и у всех спрашивает: не слышал ли кто-нибудь о том, что он куда-нибудь переводится. Ему нужна должность, Ленинград и оклад. Ни много ни мало! В отделе кадров ему сказали: «За Уралом все ваше», — на что он заявил, что «за Уралом для офицера земли нет». Он был старше меня лет на десять и в подводниках просидел уже лет двадцать. Представляете, что это был за ужас! Эта рептилия мезозойской эры, уцелевшая под ногами у мамонтов, надоела своим вечным плачем не только мне — она надоела всем своим родственникам, себе и природе. Боже, сохрани нас от бессмертия! — Ты понимаешь, в чем, собственно говоря, дело? — гундосил Стас, а я кивал и кивал. Шли мы после обеда на построение, и он портил мне то, что с таким превеликим трудом растворило мой желудочный сок. Витамины мои находились под угрозой исчезновения. Стас своей рожей напоминает лошадь. «Ах ты, — думал я, предварительно выделив ему полуха, чтоб кивать впопад, — чучело галапагосское! Надо же было нам встретиться!» В общении со Стасом должно быть одно железное правило: увидел его — беги. Стас не может без слушателя. Обязательно вцепится. Хватка у него железная: вцепится и повиснет, и вместе с ним повиснут на тебе все его заботы, мысли, горести, неудачи, переводы, и через пять минут ты уже ощущаешь, как тяжело тебе идти и жить. После автономки Стаса лучше не встречать: тогда он бывает в тридцать раз разговорчивей. — А может, мне написать в ЦК?.. ещё раз, а? Я же национальный кадр! «Господу Богу напиши! Во вселенский совет. Детеныш диплодока!» — чуть не подумал я вслух, но спохватился и сказал только: — Конечно, напиши. Стас, по-моему, не писал о своем переводе только Саманте Смит, остальные уже в курсе. Например, он уже давно не даёт безмятежно жить Совету Национальностей. Спокойно слушать Стаса невозможно, все тянет дать ему в ухо. Когда он стоял вместе с лодкой в ремонте, то тамошний флагманский даже приставил к нему специального лейтенанта, чтобы тот вместо него, флагманского, слушал Стаса. Обалдевший лейтенант ходил за ним, как Эккерман за Гете, и записывал его мысли в блокнот. — …и запишите! — талдычил Стас, и лейтенант, потеряв всякую сопротивляемость, записывал. Настоящее имя Стаса — Генрих-Мария-Леонардо-сын-Леонардо. Матросы называют его Машкин Леопардо, а офицеры — почему-то Стасом. Он из прибалтийских немцев или что-то вроде этого, но, по-моему, на его генеалогическое дерево влезло несколько пьяных испанских конкистадоров, и влезли они не одни — прихватили ещё с собой и итальянских бандитов. Стаса никто не любит. Однажды он одолжил кому-то прибор, и его обманули, не вернули. (Офицеру вообще верить нельзя. Способный офицер способен на все.) И вот лодка собирается в завод, идет приготовление корабля «к бою и походу», на пирсе появляется Стас, он явился за прибором; приготовление, «швартовные команды наверх!», беготня, последние ящики с продовольствием, что-то ещё не списано, акты летают по воздуху, аттестаты, все снуют туда-сюда — появляется Стас и говорит в «каштан»: — Где мой прибор? — Что такое? — слышится из «каштана». — Почему «каштан» верхнего вахтенного на месте? Связисты! До каких пор?! Немедленно убрать «каштан»! — Отдайте прибор! — не отстает Стас, но его уже никто не слышит, команды так и сыпятся: — От-дать! Концы! — Перестаньте отдавать концы! Отдайте прибор! — не унимается Стас. — Стас! — кричит с рубки командир. — Двух автоматчиков наверх! Отогнать его короткими очередями! Свой собственный экипаж Стаса единодушно ненавидит. Стас — зануда, он способен кого хочешь достать. У них в экипаже давно существует группа, которая поклялась донимать Стаса. В автономке кто-то из этой банды посоветовал Стасу сухую мойку головы — Стаса с рожденья одолевает перхоть, и волосы, облезая, обнаруживают под собой ребристый остов. И вот, чтобы они не облезали и не обнаруживали, нужно посыпать их — волосы — мукой и потом (чтоб вы думали?) вычесывать их гребешком. Французское патентованное средство. Стас сел на затылок интенданту и не слез с него, пока не добыл муку. Вычесыванием он занимался на ночной вахте перед зеркалом, что висит над умывальником. Мука летела в умывальник, где-то там, далеко в трубопроводе, превращалась в тесто и забивала трубу. Прибегали трюмные, отворачивали трубу, пробивали-продували и ругали Стаса площадно, как водопроводчики не ругают ни одно живое существо. После всех этих скандалов Стас стал вычесывать свою мукомольную голову в огромную банку из-под сухарей. Садился, обхватив её руками и ногами, и, опустив в неё башку, чесал все это часа четыре. Через месяц такой интеллектуальной работы у него созрела одна-единственная мысль: помыть голову. Он взял её и помыл, и получилось тесто, из которого трудно было достать даже оставшиеся волосы. С такой головой среди ночи Стас явился в безмятежно хрюмивший в глубинах Атлантики центральный пост и, удивив его насмерть, потребовал доктора. Голову побрили, но группа по уничтожению Стаса не успокоилась и, когда все улеглось, предложила Стасу японское патентованное средство: чеснок, настоенный на спирте. Все это льется опять на башку, и волосы растут как бешеные. Стас развёл чеснок в трехлитровой банке со спиртом и стал его лить на себя кружками. Лечение должно было продлиться целый месяц. Соседи по каюте нюхали Стаса только два дня, а потом выбросили его в проход между каютами. — Напишу-ка я в ЦК… все-таки… — сказал Стас, подводя меня к моему пирсу. Наконец-то я от него избавлюсь. — Давай, Стас! — сказал я ему с чувством, чувствуя близкое свое освобождение. Стасу сюда, а нам, пардон, отсюда. Слава Богу! — Пишите! — сказал я ему с ещё большим чувством. — Рыдайте, и вас услышат. Бейте себя наотмашь коленом по лицу! Побольше эмоций. Взывай к сердцу и к разуму. Кричи в каждой строчке: «Я! Так! Больше Не! Могу!» Где правда? Где справедливость? Да что ж это такое, санта ляпинда дельмоно моэрто, что в переводе на русский означает: скольки ж можно! Служите на «железе» сами! Стойте по пятьдесят лет в строю! Переведите меня куда хотите! Состарился, отупел, исподличался, дурно пахну! Барабанные перепонки воспринимают только барабаны, отвыкли от флейты напрочь! Дети родные не узнают после автономки папу, кидают в меня кирпичами! Семья — ячейка общества — рушится: жена который год хронически беременна моим переводом, не может мне простить моего национального происхождения, грызет ежедневно мои тонкие кишки, неприлично урча. Кричи: «Дедушка в Америке завещал завод ядохимикатов!» Звонили, скажи, предлагают вступить в права наследства. Кричи: «Кругом заговор! Молчания! Кругом враги!» Угрожай, шантажируй, юродствуй, ерничай, тряси исподним. Все средства хороши, потому что цель — святая. — Как ты хорошо сказал! — обнял меня Стас, и я почувствовал, что где-то переборщил. — Как ты хорошо сказал! Я же чувствую, чувствую, а сказать не могу. Я же никогда не мог так сказать! Я же национальный кадр! Я не могу так по-русски, как ты! Слушай! — осенило его. — Напиши для меня все это! Прямо сейчас! Я выучу наизусть! Для ЦК! И он подхватил меня своей железной рукой и поволок за собой. — Как ты хорошо сказал! — орал он по дороге. — Точно! — орал он. — Дедушка! В Америке! Ядохимикаты! Лахудры! Пускай проверяют! Вечером он сошел с ума.
ВРИО
(неприличный рассказ)
Я стоял перед зданием санпропускника, из каждого окна которого выглядывала какашка, и думал: «И чего я такой несчастный? Не везет. Стоит только флагманскому химику намылиться в отпуск, оставив меня за себя в качестве тела, как на следующий день сваливаются комиссии, проверки, инспекции. И хватают меня бедного, визжащего за ножонки тонкие и кривые, и бьют молекулярными мозгами об асфальт. Вот, пожалуйста, санпропускники завтра проверяет командующий, а сегодня — конечно же — замкомандира дивизии плюс начпо. Стекол нет, рам нет, электричества нет, батарей нет! Одни глазницы пустые, как в Сталинградском сражении, и на каждом этаже наложено, потому что когда возводили это удивительное строение для окружающего северного ансамбля, забыли в нём сделать туалет. И над всем этим приютом на крыше облупившейся — лозунг „Слава КПСС“. Каждая буква — метра на три». Весь в тоске собачьей, я повернулся и увидел знакомого особиста, рисующего мимо штрихпунктирную по направлению к штабу. За такую прыгающую походку его называют Джоном Сильвером. — Привет, — сказал я со скуки, — хочешь, антисоветский лозунг покажу? Джон застыл с поднятой ножкой. Эти ребята с детства начисто лишены чувства юмора. Осторожней с ними вообще-то надо, но мне-то, честно говоря, плевать. — Ногу-то опусти, — сказал я ему, — смотри, дарю бесплатно; видишь, написано «Слава КПСС», а под ней какая кака? А? это ж прекрасный фотомонтаж для Дикого Запада. — А-а… — сказал он, — вот ты о чем. Ладно, скажу ребятам. «Хоть кого-то укусили, — подумал я ему в спину, — теперь лозунг или снимут, или покрасят». Между прочим, я кроме обязанностей врио флагманского химика ещё и старшим в экипаже числюсь, и дежурным по дивизии я только вчера отстоял. За это время отопление в казарме сделал. Пришёл в тыл к этому прохвосту с батареями, сел на диван и сказал: — Ну-у?.. И когда же я буду целовать ваше длинное тело? — Вы по какому вопросу, товарищ? — спросила меня эта сволочь красная. Я неторопливо отпил у него из графина, взял со стола овсяное печенье, зажевал и потом, глядя ему прямо в очи, достал из своего баула пустую трехлитровую банку и поставил её ему на стол. — Видишь? — показал я ему на банку. Он не видел, тогда я объяснил: — Пока у меня в казарме будет пять градусов жары, я у тебя здесь на диване жить буду и никуда не выйду, даже по нужде. А в эту банку я гадить буду. — А ну-ка! — сказал он. — Сядь! — сказал я ему. — А то начну гадить сейчас и мимо банки. В тот же день батареи стояли. А вчера на дежурстве меня искали, чтоб наказать. Правда, уже по другому поводу. Схватили перед самой сменой. — Ты где шхерился?! — набросился на меня начальник штаба. — Тебя командующий с вахты снял. — Так я же уже отстоял! — Неважно! Беги в зону. — Так я только оттуда! — Ты слушай, что тебе говорят! Беги в зону. Там где-то третьи сутки лежит коробка. — Какая коробка? — Не знаю, картонная. Найдешь коробку и скажешь мне её название. Из-под чего эта коробка. Понял? Я на тебя приказ о наказании струячу, и мне в нём надо эту коробку обозначить. Давай, рысью. — А где она лежит? — А я откуда знаю? — Так это из-за коробки меня сняли? — Ну да, давай в темпе. Позвонишь оттуда. И я сдуру отправился в зону. Обшарил её всю, ни черта не нашел, позвонил и сказал: — Пишите: коробка из-под банок сгущёнки. На следующий день меня чуть не загрызли. Во-первых, коробка как лежала, так и лежит, и, во-вторых, она не из-под банок сгущёнки, а из-под компота. Ну что ж, нужно подниматься на эти проклятые санпропускники. Пошли попку готовить. Сейчас заявятся и разнесут её в клочья. На командующего лучше не нарываться. Он меня уже щупал однажды на камбузе за влажное вымя. Я там был, конечно же, в качестве дежурного по дивизии, а дежурным по камбузу стоял молодой лейтенант. Камбуз — это тот кингстон, в который с диким визгом вылетает многолетний безупречный офицер. Здесь можно очень крупно пасть в глазах начальства. Дежурным по камбузу, по инструкции, может быть не ниже, чем капитан-лейтенант. Но наша дикая дивизия давно обезлюдела, поэтому я стою дежурным по дивизии, а лейтенант — по камбузу. Вот только командующему не объяснишь, что у нас людей в наряды не хватает. Он как разинет свою у-образную глотку. — Пулей, — сказал я лейтенанту, — радостно блея! Даю две минуты, чтоб сделал из себя капитан-лейтенанта. Лейтенант замешкался. Он меня, видно, не понял. — Объясняю медленно, — сказал я, — для круглых интеллигентов и золотых медалистов. Берешь себя и ещё одного лейтенанта. Раздеваешь его. То есть звездочки с него снимаешь и из двух по две делаешь одного по четыре. Понял? — (Дошло.) — Ну, слава Богу. В темпе вальса! Рысью! Через пять минут у меня лейтенант превратился в капитан-лейтенанта. Но командующий его все равно прихватил. За расстояние между звездочками. Ну что ж! Посмотрим, за что нас сегодня будут драть по срамным местам. Между прочим, у меня обостренное чувство долго поротой жопы. Начнем с пятого этажа. Дверь, за которую я легкомысленно потянул, рухнула на меня вместе с трехметровым косяком, возмутив многолетнюю пыль, но моя природная реакция была на месте, и я уцелел. Под ногами битое стекло. Здесь не жили лет триста. Загаженные шкафы сгрудились печально вокруг кучи сношенных ботинок, ветоши. Все это покрыто бархатной плесенью. В оконные проемы врываются лохмотья полиэтилена, рождая шелест. В углу средневековым факелом, видимо, долго-долго горел рубильник. А потолок какая-то сволочь выкрасила в шаровую краску. От мороза краска лопнула и теперь отваливается целыми рулонами. В середине пирамида возведена не руками человеческими, а другим плодоносным местом. Все это уже давно перешло в перегной. Кусок лопаты я нашел за дверью. Ну что ж! За работу. Не так уж все и сумрачно вблизи. Нужно устранить хотя бы эти следы устного народного творчества, чтоб не возмутить глубинных процессов в недрах организма командующего. Может быть, он излишне брезглив. Через двадцать минут я все убрал. Мусор я выбросил. Там в углу есть заколоченная дверь на нехоженый трап. Туда все все выбрасывают. Последней туда полетела лопата. Дверь я поставил на место и забил ногой. Так. До посещения замкомандира дивизии и начпо у вас ещё два часа тридцать минут. Успеем. Ровно в 12.00 наверху послышалась какая-то возня. По-моему, замкомдив и начпо уже мечтают на меня посмотреть. Замкомдив — старый матерщинник и клинический балбес — уставился на меня. Из-за него выглядывал начпо. Сейчас этот Тянитолкай что-нибудь изрыгнет в два голоса, что-нибудь поражающее своей новизной. Что-то не видно радости на их рожах. Ах, они уже побывали наверху. — Как же здесь люди раздеваются? Это начпо. Ну, он у нас с планеты Сириус недавно прилетел. — Хымик! — начал замкомдив, и в течение следующих двадцати минут самым порядочным словом в мой адрес было слово «хуй». Мне захотелось встать по стойке «смирно», сказать: «Есть! Так точно! Прошу разрешения!» — а потом расстегнуть штаны и помочиться прямо на «товарища капитана первого ранга» тугой струей, стряхнуть на него последние капли и сказать: «Есть, товарищ капитан первого ранга, есть! Все ваши замечания устраним!»; застегнуть штаны и добавить: «Ночевать здесь будем, а устраним» — и встать по стойке «смирно», едя глазами. Интересно, что б мне было? Наверное, ничего бы не было. — Ночевать здесь будешь! Жить! Я тебя здесь поселю! Вы что, добиваетесь, кусок лохматины, чтоб нам навсегда сделали козью рожу?! «Сын трахомной собаки, — подумал я, на него глядючи, — таких орлов, как ты, у нас до Пекина раком не переставить», — а вслух сказал: — Товарищ капитан первого ранга, хорошо, что вы не пришли сюда два часа назад. Это я ещё убрал здесь немного, и сейчас здесь уже пейзаж по сравнению с тем, что здесь до этого было. Все-таки я люблю, когда начальство бьется передо мной в истерике, выкидывая коленца и одновременно пытаясь сформулировать стоящие передо мной задачи. Я люблю выключить звук и наблюдать человеческое лицо. На нём оживают все его активные центры. Они так и пульсируют, так и пульсируют. Ладно. Ночевать так ночевать. В сутках 24 часа. 25 не может сделать даже командующий Северным флотом. Когда я вышел на улицу, я обернулся и посмотрел на «Славу КПСС». Её уже красили.
|