Головна сторінка Випадкова сторінка КАТЕГОРІЇ: АвтомобіліБіологіяБудівництвоВідпочинок і туризмГеографіяДім і садЕкологіяЕкономікаЕлектронікаІноземні мовиІнформатикаІншеІсторіяКультураЛітератураМатематикаМедицинаМеталлургіяМеханікаОсвітаОхорона праціПедагогікаПолітикаПравоПсихологіяРелігіяСоціологіяСпортФізикаФілософіяФінансиХімія |
Заступник командира полку (окремого батальйону) з виховної роботиДата добавления: 2015-10-12; просмотров: 719
Чтобы не душить ее лишний раз латынью, я воздерживаюсь от подстрочного указания источников в каждом отдельном случае. Основную библиографию о самой Жанне я поэтому привожу здесь и здесь же делаю раз и навсегда некоторые предварительные замечания, а более подробные критико-библиографические примечания помещаю в конце каждой главы. Каждый раз, когда я, без иных указаний, привожу ее слова в кавычках и в первом лице, речь идет о ее заявлениях, записанных прямо из ее уст в актах процесса 1431 г. Протоколы допросов 1431 г., составленные для того, чтобы ее обесчестить и сжечь, — это, конечно, и есть самый основной материал, самый бесспорный и в то же время тот, в котором ее личность видна ярче и лучше всего. Никто из ее современников, даже ее самые пламенные поклонники, не были в состоянии показать Жанну столь прекрасной, как она открывается в этой непосредственной записи ее слов. Запись во время допросов велась тремя нотариальными писцами, которые затем сличали свои заметки и составляли сводный текст. Через несколько лет после смерти Жанны руанские судьи с этого французского текста сделали официальный латинский перевод, отредактированный одним из них, Тома Курсельским. В дальнейшем, при пересмотре процесса, судьи 1455—56 гг. пользовались в основном этим официальным латинским переводом. Оригинальная французская запись была им также вручена одновременно с латинским переводом, мимоходом они отметили, что кое в чем перевод не сходится с оригиналом, но полного сличения делать не стали. До нас латинский перевод дошел в трех нотариальных копиях. Французский же оригинал пропал неизвестно когда и в конце XVIII века от него была найдена только одна неполная копия — так называемый манускрипт Urfe, покрывающий около двух третей всех допросов, без первой трети, которая утеряна. Французская запись сама по себе тоже не была совершенно полном: вписывалось не все, что говорила Жанна, частью по техническим причинам, вследствие продолжительности и нарочитой путанности допросов, частью умышленно (согласно свидетельским показаниям 1455—56 гг.). Но то, что было записано, по крайней мере для первой половины протоколов, сама Жанна признала правильным, когда ей эти протоколы прочли, 24 марта 1431 г. Сличение же манускрипта Юрфэ с латинским переводом показало, что в некоторых местах судьи, составлявшие перевод, действительно уклонились от оригинала. Таких мест немного, но не трудно понять, что именно эти, сознательно введенные, разночтения могут быть чрезвычайно важны. Полный текст официального латинского перевода и параллельно сохранившуюся часть французской записи по манускрипту Юрфэ впервые опубликовал Jules Quicherat в I-м томе своего изумительного труда: „Procès de condamnation et de réhabilitation de Jeanne d’Arc”, 1841 sq. Новое, критически исправленное издание латинского текста и манускрипта Юрфэ (с ценными примечаниями и с переводом на современный французский язык) дал P. Champion: „Procès de condamnation de Jeanne d’Arc”, Libr. Champion 1920—21. Недавно о. P. Doncoeur заметил, что и внутри самого латинского перевода существует разночтения, между текстом самих допросов, с одной стороны, и, с другой стороны, очень пространными выдержками из допросов, приведенными в примечаниях к каждой из 70-ти статей обвинительного акта, причем эти примечания, составленные прокурором трибунала Эстивэ, везде совпадают с текстом Юрфэ, там, где он сохранился. Получается, что судьи, „почистив” перевод допросов, забыли соответственно „почистить” примечания к обвинительному акту, которые тем самым являются хотя и переводом, но более точным, чем перевод самих допросов. Одновременно о. Донкер вновь обратил внимание на манускрипт № 411 Орлеанской библиотеки, который уже в конце XVIII века некоторым исследователям представлялся копией первоначальной французской записи, но в дальнейшем был сочтен и Кишера, и Шампионом за простой перевод с латинского текста обратно на французский язык. Текст Орлеанского манускрипта о. Донкер издал параллельно с текстом Эстивэ и Юрфэ (R. P. Doncoeur: „La Minute française des interrogatoires de Jeanne la Pucelle”, Melun, Librairie d’Argences, 1952) и показал, что всюду, где к Орлеанскому манускрипту имеются параллельные тексты Эстивэ и Юрфэ, он с ними, в общем, совпадает, причем в ряде случаев приводит слова или даже целые фразы, которые приведены также в Юрфэ или у Эстивэ, но пропущены в латинском переводе. Тем самым доказано, что Орлеанский манускрипт не обратный перевод с латыни на французский, а представляет собою, действительно, копию первоначальной французской записи (вернее, как это видно из одного места протокола 22 февраля, орлеанский переписчик пользовался и французским оригиналом, и латинским переводом, в основном следуя, однако, первому). Нужно, однако, оговориться, что, к сожалению, это — плохая копия первоначального французского текста: сравнение с Юрфэ и Эстивэ показывают немедленно, что Орлеанский переписчик часто ошибался, иногда с ущербом для смысла, отдельные места сокращал, как видно, сознательно, или пропускал по недосмотру, один раз пропустил даже много страниц и так и не заметил, что с середины одного допроса попал в середину другого. В силу всего этого в дальнейшем я следую: 1) Тексту Юрфэ или Эстивэ везде, где они имеются; 2) За неимением Юрфэ и Эстивэ, Орлеанскому тексту там, где он вносит дополнения, явно пропущенные сознательно в латинском переводе; 3) Латинскому тексту там, где он более подробен, чем Орлеанский манускрипт, который тут, наро думать, опять испорчен пропусками и сокращениями переписчика.
* * *
Среди остальной документации о Жанне на первом месте стоят, конечно, свидетельские показания процесса Реабилитации, текст которого воспроизведен у Кишера в его II-м и Ш-м томах. Иного издания процесса Реабилитации, равнозначного Кишера, до сих пор не существует; только проведенное по распоряжению Карла VII первое дознание („анкета Буллье”) и предварительное дознание кардинала д’Эстутвиля имеются теперь в улучшенных изданиях о. Донкера по найденным им, несомненно более точным, латинским текстам (P. Doncoeur et Y. Lanhers: „L’Enquête ordonnée par Charles VII en 1450”, Paris, Libr. d’Argences, 1956; „L’Enquête du Cardinal d’Estoute- ville en 1452”, ibid., 1958). В двух последних томах (IV и V) своего труда (который принято сокращенно обозначать „Рг.”) Кишера собрал всю остальную документацию о Жанне, какую мог найти: ее письма, письма современников о ней (Perceval de Boulainvilliers, братья Laval, Alain Chartier), все доступные тогда известия хроник, поэму Кристины Пизанской и целый ряд других документов, вплоть до счетов. Кишера же издал в дальнейшем записи Greffier de La Rochelle („Revue Historique” t. IV), a также отрывки из парижской „Chronique sans titre” и некоторые другие документы („Supplément aux témoignages contemporains sur Jeanne d’Arc”, „Revue Historique”, t. XIX, 1882). Из французских хроник Кишера привел только то, что относится к Жанне непосредственно. Все они (или почти все) существуют кроме того в полных изданиях, которые я указываю в соответствующих примечаниях к главам. * Существенно новыми после Кишера явились итальянские известия: „Chronique d’Antonio Morosini” publiée par Dorez et G. Lefevre-Pontalis (1896—1902) и записи проживавшего в Риме французского клирика: L. Delisle „Nouveau témoignage sur la mission de Jeanne d’Arc” (Bibl. Ec. Chartes, 1885), a также из французских известий, памфлет парижского англо-бургиньонского клирика (Annuaire-Bulletin de la S-te de l’Histoire de France, 1906), „Chronique de Tournai”, publ. p. Smet (1956, „Chroniques de.Flandre”, t. III), „Mystère du Siege d’Or- leans”, publ. p. Guessard et Certain (1862). С другой стороны, Кишера знал лишь частично бургиньонского хроникера Chastelain (publ. p. Kervyn van Lettenhove, Bruxelles, 1863-66), Thomas Basin „Histoire de Charles VII” (publ. p. Samaran, 1933) и немецкую хронику Эбергарда Виндеке: G. Lefevre-Pontalis „Les Sources allemandes de l’histoire de Jeanne d’Arc” (Fontemoing, 1903). Все эти сообщения современников можно разделить на две основные группы. С одной стороны, — все то, что писалось при ее жизни. Ценность этих известий именно в том, что они писались во время событий и не подвергались никакой последующей обработке. Сюда относятся письма французских очевидцев, Greffier de La Rochelle, „Gestes des nobles de France”, „Chronique sans titre”, ,Journal d’un Bourgeois de Paris”, частично „Journal du Siege d’Orleans”, хроника Морозини и ряд немецких известий; сюда же относятся меморандумы Жерсона и Желю (Pr. III), составленные по официальной документации, которая сама до нас не дошла; именно в этом, в констатировании фактов по официальной документации, — интереснейшая сторона обоих меморандумов и как раз ее почти никогда не замечают, ограничиваясь чаще всего разбором оценок Жерсона и Желю; у меня сложилось даже отчетливое впечатление, что большинство авторов, писавших о Жанне, толком не прочли ни того, ни другого (кстати, Люсьен Фабр относительно Желю в конце концов в этом даже признался в печати, на страницах „Etudes”). Вторая категория — это воспоминания современников, составленные после событий: в первую очередь, показания свидетелей на процессе 1455—56 гг. и затем сообщения хроник, написанных после смерти Жанны. Здесь собран огромный фактический материал, но не без существенных пропусков: процесс Реабилитации велся таким образом, чтобы обходить молчанием некоторые обстоятельства, которые могли явиться слишком большим соблазном для благоразумных людей. Только сопоставляя известия первой и второй категорий, проверяя их одни другими и взаимно дополняя, можно отдать себе отчет в действительном характере того, что было. Насколько верны показания 1455—56 гг., сделанные через 25 лет после события? В них бесспорно вкрались технические погрешности (которые во многих случаях поддаются контролю): свидетели нередко путают хронологию, противоречат друг другу в изложении сопровождающих обстоятельств. Но показания, в общем, очень точны в том, что казалось свидетелям (и было) самым важным. Приведу только несколько примеров (их очень много). Рассказывая о первом разговоре с Жанной, Жан де Нуйонпон приводит ее слова: „Я должна быть у Дофина, хоть бы мне пришлось для этого истереть ноги до колен”. Со своей стороны, Анри Леруайе говорит, что слышал из ее уст такую фразу: „Даже если мне придется всю дорогу к Дофину ползти на коленях, я к нему приду”. Совершенно ясно, что это — образ, который был действительно у нее в голове. Она высказала его в двух разных разговорах двум разным лицам: оба запомнили ее слова достаточно точно. То же самое нужно сказать о фразе, которую я ставлю эпиграфом этой книги. Она дошла до нас, в двух вариантах. Маргарита Ла Турульд передает слова Жанны, которые она сказала комиссии в Пуатье: „В книге Господа моего есть больше вещей, чем в ваших”. Пакерель говорит, со своей стороны, что она сказала ему в какой-то совсем другой момент: „Есть у Господа книга, которой ни один книжник не читал никогда, как бы ни был он силен в книжном учении”. Тот же Пакерель передает ее слова, что ее Голоса ей сказали: „Прими знамя от Господа Твоего”. Она действительно это говорила, не ему одному: эти слова стоят, повторенные ею почти буквально, в протоколе ее допроса 17 марта 1431 г. Орлеанский священник Пьер Комплэн говорит, что во время обедни она обыкновенно „сильно плакала при вознесении Даров”. Герцог д’Аленсон рассказывает со своей стороны, что она обыкновенно „сильно плакала, когда видела Тело Господне”: трудно сомневаться в том, что это — действительная черта ее мистической жизни. Эпизод ее пробуждения во время боя под фортом Сен-Лу рассказывают, с большими или меньшими подробностями, но совершенно одинаково, д’Олон, Пакерель, Луи де Кут (все люди, которые в этот момент находились при ней), а также Симон Бокруа и три орлеанских жителя (Колетта Милэ, ее муж Пьер и Андре Виоль). Луи де Кут вообще сильно не в ладу с хронологией, и если бы у нас было только его показание, мы никогда не узнали бы, в какой именно момент это произошло. Но его показания было бы достаточно, чтобы восстановить самое сцену довольно точно. Я не поручусь, что именно в Шато-Тьерри разыгрался маленький эпизод, о котором рассказывает Луи де Кут: как Жанна, по обыкновению, изгоняла из лагеря девицу легкого поведения и, поймав ее, стала ласково наставлять на путь истинный. Допускаю вполне, что де Кут перепутал и время, и место; но ничуть не сомневаюсь в том, что этот случай он видел, — не в Шато-Тьерри, так в другом месте. То, что было так ярко, то, что стоило запомнить, запоминалось. Тем более, что в эпоху, когда не было газет, когда люди читали мало, а чаще всего не читали вовсе, все держалось на устной передаче, и устная передача укрепляла память. Свой решающий разговор в Вокулере Жан де Нуйонпон в тот же день, самое позднее на следующий день, пересказал Бодрикуру и Пуленжи. Спустя несколько недель он повторил его представителям короля в Шиноне. Там же, в Шиноне, он рассказал его Симону Шарлю и, без сомнения, десяткам других людей, начинавших интересоваться этим „случаем”. Потом по мере того, как „случай” разрастался, он повторял свой рассказ в Пуатье, в Туре, в Блуа, в Орлеане десятки и, вероятно, сотни раз. Он давно окончательно зафиксировал этот рассказ в памяти, знал его наизусть и еще в течение 25 лет вновь и вновь повторял его каждому встречному, который вдруг узнавал, что это он — тот самый офицер из Вокулера. И наконец Нуйонпон повторил этот рассказ под присягой перед следователем в 1456 г. В большей или меньшей степени то же самое было и со всеми другими свидетелями. Там, где мы имеем дело не с прямыми рассказами очевидцев, нужно прежде всего отдавать себе отчет в том, что может быть действительно известно данному автору, хотя бы он и был плохо осведомлен о другом (это делается далеко не всегда). Greffier de La Rochelle, например, свою информацию получает из Пуатье. Следовательно, от него нельзя ждать точных сведений о том, что происходит на другом конце Франции. Но то, что происходит в арманьякском центре, он знает. В хронике Эбергарда Виндеке ясно различимы известия трех категорий, которые у него даже сгруппированы в разных местах. Во-первых, это — рассказ, составленный по официальным реляциям и представляющий исключительный интерес; во-вторых, это — информация, полученная им от какого-то французского священника и, на мой взгляд, заслуживающая некоторого внимания; в-третьих, это — рассказы немецких купцов, представляющие собой сплетение легенд, интересное лишь, как отдаленный отзвук впечатления, произведенного Жанной. Морозини в своей хронике приводит письма, полученные из разных мест. Некоторые из них идут из Авиньона; в это время Авиньон — город заброшенный, потерявший свое прежнее значение папской резиденции, и тамошние корреспонденты Морозини передают только слухи, которые сплошь и рядом неверны. С другой стороны, Морозини приводит письмо, полученное от кого-то маркизом Монферратским, — сплошную фантастику, в которой, сколь можно судить, нет ни одного слова правды. Но основная масса приведенных писем исходит из Брюгге от венецианского патриция Панкрацио Джустиниани; Брюгге в это время — центр северной половины бургундских владений, один из узлов европейской политики; Джустиниани связан оттуда с самыми различными пунктами во Франции, он всегда тщательно указывает источник своих сведений и, хотя в них вкрадываются иногда некоторые неточности, его информация, в общем, очень интересна. Тома Базен многие факты сообщает сбивчиво и в особенности путает хронологию. Но в местах, которые ему представляются особенно важными, он старается быть точным и тут имеет хорошую привычку указывать свой источник. И. относительно тайного разговора Жанны с королем он подчеркивает, что именно эту информацию он имеет от графа Дюнуа, друга детства и ближайшего доверенного Карла VII, — а сам он, Базен, действительно был близок с Дюнуа. И так далее. Приводя свидетельства современников о Жанне, я, как правило, указываю в самом тексте, кто именно это говорит. Для непосредственной оценки серьезности известия, важно это, а не указание, например, той или другой страницы Кишера, которое само по себе не говорит ничего, — у Кишера собрано все, что угодно. Специалист же без труда проверит тот или другой текст, коль скоро он знает, из какого первоисточника этот текст взят. „Pucelle” — слово, лишенное всякой торжественности, в XV веке применявшееся на каждом шагу. Это, во-первых, просто „девушка”: выражения „jeune fille” еще не существовало, во всех случаях, когда теперь по-французски сказали бы „jeune fille”, в начале XV века говорили „pucelle”. Более узко этим же словом регулярно обозначали незамужнюю женскую прислугу (как и в России еще теперь женскую прислугу называют „девушками”). По-немецки „Magd” совершенно точно: „девушка” с оттенком „служанка”, может быть, только с чуть-чуть более подчеркнутым утверждением фактической невинности. Под этим названием Жанну знали современники, и оно осталось за ней навсегда: Девушка с большой буквы.
* * *
Среди ее биографий мне хочется назвать прежде всего на редкость точную книгу английского историка Andrew Lang: „The Maid of France” (London, 1909); лично я обязан Лангу тем, что он впервые дал мне по-настоящему почувствовать Жанну. От почти всех французских работ книга Ланга отличается тем, что ее автор — не рационалист, он понимает и мистическую жизнь Церкви, понимает также, что Жанна была церковна, и в то же время он не старается ввести ее в католическую схему. Утверждая „сверх-нормальный” источник ее вдохновения, Ланг, однако, мало углубился в ее мистицизм и совершенно не определил ее место в общей духовной истории Средних веков. Последнее попытался сделать Gabriel Hanotaux: „Jeanne d’Arc” (Hachette, 1911). Но стараясь ввести ее в „ряд” великих мистиков западного Средневековья, Аното не доглядел, сколько в ней „особенного”. При этом в своей трактовке средневековой мистики вообще он не хотел выходить за рамки официального католичества. Но в духовной жизни и в самой церковности средневековой Франции было вообще немало „особенного”, что в эти рамки по-настоящему не укладывалось никогда. Предпосылки духовного мира Жанны и нужно искать прежде всего здесь, а потом уже в Италии или в Испании. Христианство не римское, а галликанское (не в узко административном, а в самом широком и глубоком смысле слова) выпало из книги Аното и у него все кончается выводом, исторически по меньшей мере странным: Жанна спасала единство Римской Церкви. Известная книга Анатоля Франса („Vie de Jeanne d’Arc”, 1907) исторически совершенно ненадежна, при всем своем обилии сносок на каждой странице; проверка этих сносок показывает, что названные в них документы часто вообще не имеют никакого отношения к утверждениям Франса; но еще чаще Франс прибегает к другому методу: пересказывая данный документ, он вставляет несколько слов от себя; неискушенный читатель уверен, что дура, над которой издевается Франс, описана в документе, но в дураках — читатель. Свои рационалистические толкования Франс построил главным образом на отдельных соображениях серьезного, но порою увлекающегося своими теориями историка, каким был Simeon Luce („Jeanne d’Arc a Donremy”, 1886), и отчасти Michelet (в V томе его „Histoire de France”, 1841), последний дал блестяще написанный опыт биографии, но, к сожалению, знает лишь из вторых рук даже те источники, которые уже были доступны в его время. Маленькая книжка П. Шампиона („Jeanne d’Arc”, Flammarion, 1933) не дает решительно ничего нового. И тут-то выясняется, что Шампион так углубился в изучение технических деталей процесса, что в конце концов забыл и спутал, кого Жанна увидала в первый раз — архангела или святых. Прямое недоумение вызывает F. Funck-Brentano: „Jeanne d’Arc, chef de guerre” (Flammarion, 1943). У этого крупного „правого” историка мистическую сущность Жанны разглядеть вообще невозможно, осталась только Жанна — „военачальник”. И если внимательно просмотреть библиографию и сноски, то сомнений не остается: книга написана небрежно, все больше по Франсу да старику Валлону. J. Calmette дал ее краткую биографию, которую, однако, нужно причислить к числу лучших вещей, о ней написанных („Jeanne d’Arc”, Presses Universitaires, 1946). Как всегда у Кальмэтта, прекрасно разработаны политическая и социальная обстановка и линии их исторического развития. Но религиозно-исторический фон почти отсутствует. А в самом жизнеописании — странные оплошности (почему, например, Гийом Фронтэ был „священником явно францисканских тенденций”, когда о нем не известно, в сущности, почти ничего? Или — уж совсем странная вещь — где Кальмэтт нашел в показании Сэгена, как якобы произнесенную в Пуатье, знаменитейшую фразу о благодати — „Si je n’y suis pas...”, — которая была произнесена в Руане и стоит в протоколе допроса 24 февраля 1431 г.?). Lucien Fabre: „Jeanne d’Arc” (Tallandier, 1948), несмотря на большую любовь к ней и на большое старание, все же не проработал всего материала и, в частности, переоценивает процесс Реабилитации, — все-таки Жанна была прекраснее и больше и судьба ее была трагичнее того, что хотели показать судьи, ее „оправдавшие”. Поэтому и анализ юридической стороны процесса 1431 г. у Фабра является даже некоторым регрессом по сравнению с более ранними работами (об этом — в своем месте; вообще же я твердо уверен в том, что в книгах о Святой Жанне лучше не иметь тех пометок, которые стоят у Фабра на обороте заглавного листа: „nihil obstat imprimatur”). Вышедшая почти одновременно книга J. Cordier: „Jeanne d’Arc” (ed. de la Table Ronde, 1948) снабжена подзаголовком „Личность и роль”. Узнать личность можно по ее словам и действиям, не только крупным, но и мелким. Все эти „мелочи” — все прелестное, трогательное, патетическое, глубокое — Кордье пропускает, как неинтересный „анекдотический элемент” (из показания Дюнуа о разговоре в Лошском замке он приводит единственно просьбу Жанны идти на Реймс, — „после чего она дала некоторые разъяснения своих 'Голосов' ”). Кордье сажает ее в банку и клеит этикетку: „Боевые устремления, более ранние, чем мистическая конструкция, представляющая собой лишь их продолжение... Тонкая связь врожденного характера с привнесенным коллективной психологией фидеистским элементом”. Результат: дойдя, наконец, до процесса, Кордье с удивлением находит перед собой девушку не только абсолютно чистую и самоотверженную, но умную и тонкую — „черты, которых мы до сих пор не видели”. Надо же было написать 331 страницу „о личности”, прежде чем разглядеть черты, которые, очевидно, были этой личности присущи от рождения, а не возникли внезапно в Руане... А так как у Кордье нет личности, то нет и роли. Хотя он от этого как будто зарекается, у него действует, в общем, все та же дурочка, которую придумал Анатоль Франс (пока он не спохватывается на процессе). Но тогда поневоле то, что исторически было действием веры в святую пророчицу, у Кордье превращается в кабинетный расчет королевского совета (и какого совета! „Одного из самых бездарных правительств, какие были в истории Франции”, по собственному определению Кордье). Наивная вера во всемогущество администрации, „l’autorité publique”, окончательно нелепая, когда речь идет о Франции XV века, у Кордье становится порою даже забавной, например, когда он полагает, что Катерина Леруайе, в Вокулере, не могла приютить Девушку у себя дома иначе, как „по реквизиции” от властей предержащих, или когда он думает, что мать Девушки (или ее братья — в данном случае это безразлично) могли озаботиться приисканием ей постоянного духовника только тогда, когда официально решено было формировать ее конвой... Показать широкой публике Жанну без глупостей, т. е. по текстам, — это предприняла в 500-летнюю годовщину Реабилитации Regine Pernoud, хранитель музея истории Франции, выпустив остов биографии, составленный из одних хорошо подобранных текстов показаний 1455—56 гг. („Vie et Mort de Jeanne d’Arc”, Hachette, 1953). Конечно, это только остов, поскольку свидетельские показания Реабилитации — все же не вся Жанна и даже не самое важное в ней; тем не менее, это Жанна подлинная, хотя и не вся. К тому же в своих кратких пояснениях к текстам Режина Перну показала хорошо и по-новому, как у судей Реабилитации невольно открывались постепенно глаза на красоту и безмерную значительность Жанны. Для самой Режины Перну Жанна, как видно, стала той темой, от которой она, как Пэги, как Лэнг, как Людмила Питоева, больше не может оторваться: вслед за этой книгой она издала прекрасный альбом фотографий мест, отмеченных прохождением Девушки („Dans les pas de Jeanne d’Arc”, Hachette, 1956), выпустила ее краткую биографию для детей („Sainte Jeanne d’Arc”, Caritas, 1956), организовала юбилейную выставку, создала в Орлеане музей, написала в сотрудничестве с М. Rambaud более общий биографический труд: „Telle fut Jeanne d’Arc” (Fasquelle, 1957), за которым последовали, не говоря о множестве статей, краткий биографический очерк („Jeanne d’Arc”, Ed. du Seuil, 1959) и ряд других книг, среди которых отличная монография „La Liberation d’Orleans” (Gallimard, 1969). В промежутке между „остовом” показаний Реабилитации и, так сказать, „развернутой” биографией Девушки Режина Перну выпустила маленькую, но замечательную книжку: „Les Gaulois” (Ed. du Seuil, 1957). Здесь Жанна названа только один раз, в связи с пережитками кельтских культов в ее родном Домреми. Но основная мысль этой книжки заключается в том, что подлинная душа Франции — мистическая кельтская душа, полярно противоположная римскому рационализму и юридизму. „Религия галлов, как и их искусство, должны были внушать отвращение (римским) умам, воспитанным на рациональной логике. Больше общего с кельтскими народами могли находить древние греки; по отношению к римлянам противоречие неистребимо”. Кельтская религиозность „безмерно превосходит греко-римскую мифологию, лишенную всякого трансцендентного чувства, и даже всю совокупность средиземноморских философских и моральных учений, чисто и только гуманитарных... Она гораздо легче сочетается с библейской религией”... „В противоположность преследованиям со стороны (римского) государства, кельтские страны воспринимают христианство с поразительной легкостью... У священных деревьев воздвигаются алтари, у священных ключей строятся часовни; но алтари Рима или Августа так не преображались, их нельзя было так преобразить. Можно было крестить культ девы, которая родит, но нельзя было крестить культ императора или Юпитера. Иными словами, мистическое чувство галлов и сущность их религии служили подготовкой к Евангелию, несовместимому с греко-римским классическим миром, который имел своим центром человека и основою — рабство”. Режина Перну подтверждает даже то, что хотел доказать Шарль Пэги: христианство во Франции — эллинского происхождения, а не римского, оно „пришло из Греции и Малой Азии”. Казалось бы, оставалось показать, в „развернутой” биографии Жанны, как этот непримиримый конфликт двух противоположных мироощущений и ими определяемых типов культур снова разыгрался в XV веке. - Но тут — разочарование: в последующих трудах Режины Перну это почему-то не сделано и даже основная — религиозная — сторона Жанниной исключительности слегка как-то стушевывается. Получились книги хорошие, достаточно точные, конечно, на фоне совершенно несомненной любви, но далеко не исчерпывающие, кое в чем слегка трафаретные и в общем даже менее яркие, чем первое простое сопоставление текстов. Это тем более огорчительно, что некоторые трафареты, повторенные в „Жанне, какой она была”, превосходно устранены, простым внимательным чтением текстов, в чуть раньше вышедшей монографии О. Leroy „Sainte Jeanne d’Arc — Les Voix” (ed. Alsatia, 1956), прошедшей почти незамеченной и однако представляющей собою первое серьезное исследование о мистической жизни Жанны. Из огромного списка ее существующих биографий я привел, конечно, лишь наиболее известные или заслуживающие внимания. Как и в только что упомянутом примере, очень часто ценнее и интереснее общих биографий оказываются монографии по отдельным вопросам, которые я указываю ниже в примечаниях к главам.
* * *
Самое важное — личность. Но у этой личности были, конечно, исторические предпосылки. Были определенные представления, которые она разделяла. Была определенная постановка вопросов, которую она перед собою нашла. Думаю даже, что был своего рода призыв, чтобы эта личность явилась. Две первые главы этой книги потребовались, чтобы отдать себе в этом отчет. Основную библиографию по затронутым в них вопросам я привожу ниже в примечаниях к этим двум главам, сейчас же ограничусь только одним замечанием общего порядка. В нынешней западной исторической литературе существуют почти только два подхода к этим материалам: 1) Роджер Бэкон рассматривается в зависимости от того, „в какой мере он содействовал эмансипации разума”; 2) Жерсон признается на том основании, что „в XIX веке он все же принял бы Ватиканский догмат”. Обе фразы, взятые мною в кавычки, выписаны совершенно точно у крупнейших современных специалистов. Между тем, мысль Бэкона или Жерсона нужно, мне кажется, рассматривать „в себе”. Чтобы понять духовные течения и конфликты раннего и позднего Средневековья, когда рационализм развивался главным образом в самой Римской Церкви и оппозиция Римской Церкви еще не была загнана в протестантизм, нужно, мне кажется, прежде всего отдать себе отчет в том, что в западном мире в то время еще действовали мощные силы, которым в дальнейшем не оказалось места ни в официальном католичестве, ни в рационалистической светской культуре. Это и были предпосылки — пути, подводящие к образу, единственному в истории.
I
„В книге Господа моего есть больше вещей, чем в ваших”.
Чтобы понять историю Жанны, „Божией служанки” и „дочери Божией”, нужно сначала понять, как и какие религиозные вопросы стояли к тому времени в Западной Европе. Поэтому лучшим введением к истории Жанны кажется мне учение и борьба того замечательного человека, который, в последние дни своей жизни и в самый момент появления Жанны, понял ее лучше всех прочих ее современников.
* * *
Весной 1399 г. канцлер Парижского университета Жан Жерсон бросил столицу и уехал в Брюгге, устроив там себе место приходского священника. Фландрский лэн французской короны незадолго перед этим перешел к дяде короля Карла VI, герцогу Филиппу Бургундскому, и герцог, уже несколько лет поддерживавший с Жерсоном близкие отношения, с удовольствием устроил его в своих новых владениях. В 36 лет Жерсон (собственно, Жан Шарлье „из” Жерсона, деревни в Шампани, где он родился) действительно был уже одним из самых видных деятелей французской Церкви. Его первые богословские труды уже создали ему немалое имя, его участие в попытках изжить церковную смуту, раздиравшую католический мир, уже превращало его в европейскую знаменитость, на его проповедях теснился весь двор и в то же время все население столицы знало его кипучую деятельность в качестве настоятеля одного из самых бедных парижских приходов. Но Жерсон отказался от должности духовника короля и уехал во Фландрию. Церковная смута продолжалась во всей своей неприглядности, „простые люди”, о которых Жерсон никогда не забывал, доходили до отчаяния от вымогательств и произвола, двор Валуа, несмотря на его проповеди, продолжал эксплуатировать болезнь короля, опустошая казну ради безумной роскоши, и цвет французского рыцарства бессмысленно дал перебить себя на берегах Дуная, под Никополем, с полным легкомыслием пойдя на „дело Божие”, в крестовый поход, как на веселый турнир. „Яд греха так распространился по телу христианского мира, неправда пустила такие корни в сердцах людей, что, кажется, нельзя больше полагаться на помощь и советы человеческого разумения”, — писал Жерсон своему другу и предшественнику по канцлерству Университета Пьеру д’Алльи. Жерсон и уехал в Брюгге искать в уединении и в чистом созерцании иной помощи и иного совета. „Ибо верно, — писал он в Брюгге в своей „Горе созерцания”, — что мы не можем ничего без особой благодати Божией. И эта благодать дается скорее настоящим созерцателям, чем людям активным”. Но идеал Жерсона — дальше: „Бывает, что человек наделен таким удачным природным характером или такой особой благодатью, что, отдавшись как следует и всецело созерцанию, он за один день получит больше пользы, чем другой человек за целый год... И бывает, что человек поднимется от активной жизни до вершины жизни созерцательной, а потом вернется и спустится назад к активной жизни. И может это произойти по двум разным причинам: или по нерадению и лицемерию, — или от избытка даров, такого, что человек будет вести обе жизни одновременно без помехи для той и другой, по своей собственной воле или по долгу... как ангелы, которые охраняют нас здесь на земле, продолжая в то же время созерцать Бога на небе”. Самое понятие „отречения от мира и от мирских страстей” означает не отчуждение от людей и равнодушие к тому, что с ними происходит: на языке христианской духовности слово „мир” означает совокупность зла в человеке и больше ничего, — Жерсон с полной ясностью утверждает это в „Горе созерцания”, приблизительно в тех же выражениях, какие можно найти и у восточных Отцов, например, у Исаака Сириянина. Ибо что такое само созерцание? У Фомы Аквината оно соответствует тому, что Аквинат рассматривает, как самое высшее в человеке: интеллекту. А вот что получается у Жерсона: „Корнем и началом созерцательной жизни должна быть любовь к Богу... И целью созерцательной жизни должна быть любовь к Богу... Итак, тот сильнее в законе Божием, именуемом премудростью, кто больше любит. И потому что созерцательная жизнь больше располагает к любви, как школа этого искусства любить, — по этой причине она больше восхваляется /.../ в особенности самим истинным Богом святой любви, Иисусом Христом, изрекшим, что Мария избрала благую часть. Почему? Потому что она сидела у Его ног, слушала и, слушая, загоралась Его любовью”. „Верно то, что иной раз человек может в своей активной жизни любить Бога больше, чем другой человек любит Его в созерцательной жизни; и он тогда совершеннее, хотя и живет в состоянии менее совершенном... А кто мог бы вести обе жизни в совершенстве, это было бы лучше всего”. „Весьма заблуждаются те, кто думают, что цель созерцательной жизни — только знание или изыскание новых истин. Цель ее — любить Бога и вкушать Его благость, — хотя этот вкус, осязание или ощущение духовное можно назвать своего рода знанием, как и Блаженный Августин говорит, что любовь есть знание. И знание это таково и столь тайно, что знать его нельзя тому, у кого его нет. Учением или словом его нельзя показать”. „Приведу грубый пример, О природе меда можно знать понаслышке или из книг, не имея при этом никакого представления о сладости меда”. Это „ощущение объединяющей любви”, „расширяя сердце до такой степени, что человек в себе самом найдет больше, чем может вместить весь мир”, преображает прежде всего волю человека и каждый момент определяет все человеческое существование. Точнее — оно и есть условие и источник всякого существования: „Ни в чем не может быть гармонического порядка без любви... Ничто не может сохраняться без единства... Также и гражданской жизни не может быть без сочетания добродетелей которые все должны восходить к любви Божией и сливаться в ней”. Решительно все подчинено этому верховному началу, которое само свободно от всякого юридизма: „Всякий закон, не только человеческий, но и божественный, имеет только одну цель: объединяющую любовь. Как только какое-либо предписание начинает препятствовать общему спасению, каждый здравый ум должен указать на необходимость от этого предписания отказаться”. Так начало созерцательное и начало активное совпадают и сливаются в единстве жизненного поведения, обусловленного этой реальностью, которая открывается только в опыте. И никакой интеллектуализм не может заменить хотя бы приблизительно это опытное знание: „Среди всех дел Божиих нет другого, которое так открывало бы Бога и Его благость, как это действие, принимаемое в наслаждении духовном, которое ощущает душа, когда Он в тайне ее посещает... Но если это так — а это действительно так, — то простой человек, принимающий такие дела Божии в свою душу, знает Бога лучше, чем иные ученые клирики или философы, основывающиеся только на внешних делах или на доводах, взятых извне. К этому нужно добавить слово Иисуса Христа, возблагодарившего Отца за то, что Он младенцам открыл высокие тайны и скрыл их от мудрых мира”. Жерсон знает, конечно, что „существует способ созерцания, изыскивающий существо Божие и Его дела посредством доводов, основанных на истинной вере”. Он допускает, что „этот способ годится для нахождения новых истин или для их защиты от еретиков и неверующих”. Но „есть другой способ, направленный главным образом на то, чтобы любить Бога и вкушать Его благость, не очень добиваясь знания более ясного, чем то, которое дается верой (или особым вдохновением, как у апостолов, являвшихся людьми простыми и неучеными, и у некоторых других). И этого могут достичь простые люди, оставив мирские заботы и сохраняя чистоту сердца. Об этом созерцании я и буду говорить и думаю, что это именно та премудрость, которой учил Св. Дионисий Французский в своих книгах Мистического Богословия. И это — наивысшая премудрость, какой мы можем достичь на земле”. Жерсон назвал здесь один из своих главных источников: мистическое христианство первых веков, учение Псевдо-Ареопагита о неприложимости к божественным тайнам каких бы то ни было категорий человеческого разума, на Востоке оставшееся навсегда основой православной мистики. Стоит отметить, что в представлении Жерсона это учение было своего рода национальной традицией: в течение всего Средневековья так наз. Дионисия Ареопагита во Франции почитали как просветителя Галлии, — что видно и из жерсоновского текста. Сущность учения Псевдо-Ареопагита о „божественном мраке” — об абсолютной непроницаемости Божества для человеческого разума — Жерсон пересказывает в другом месте „Горы Созерцания”: „Передаю вам учение св. Дионисия. Каждый раз, когда в вашем созерцании или помышлении о Боге вы знаете, что именно вы видите, и вам кажется, что это в какой бы то ни было мере похоже на земные вещи, будьте уверены, что вы не имеете ясного видения Бога; то же скажу и об ангелах. Говорю не о Боге воплощенном, Который подобен нам всем, но о божественной сущности”. Все, так сказать, „литературные” корни Жерсона — здесь. Авторы, которых он называет: Григорий Великий, Иоанн Златоуст, Кассиан, а из хронологически более ему близких — Гуго и Ричард Сен-Викторские, воскресившие для западного мира, в их знаменитом монастыре, учение Псевдо-Ареопагита. Фому Аквината Жерсон не упоминает ни разу. Зато он не раз ссылается и на Блаж. Августина (разумеется), и на представителей августинско-францисканской школы XIII-XIV веков, на св. Бонавентуру и других, упорно боровшихся с рационалистическим богословием Аквината. Вся первая часть „Горы Созерцания” — один обвинительный акт против интеллектуальной гордыни ученого клира: „Хотя большая ученость и большое знание Закона Божия и Священного Писания весьма полезны тому, кто хочет подняться на высоты созерцания, случается, однако, что такое знание становится препятствием, не само по себе, а от гордыни и надменности, которые оно порождает у ученого человека”. „Дело в том, что человек, идущий с высоко поднятой головой, то есть весьма почитаемый за свою ученость и не желающий склониться подобно малому ребенку или простой маленькой женщине, никогда не может пройти чрез столь смиренный вход”. „Простые христиане, имеющие твердую веру в благость Божию и потому нежно Его любящие, больше причастны к истинной мудрости и больше заслуживают названия мудрых, чем иные клирики, у которых нет любви к Богу и к Его святым. И хуже того — такие клирики противны Богу, подобны испорченной соли или обезумевшим мудрецам”. „Итак, вы видите, что нельзя отстранять простых людей, — будто им нельзя говорить о созерцательной жизни. И мы это видели столько раз и видим на опыте, у святых отшельников и у некоторых женщин, которые в любви Божией получили от созерцательной жизни больше пользы, чем иные очень ученые клирики. Ибо эта жизнь лучше достигается смиренной простотой, чем ученостью; как и Соломон говорит, что Премудрость Божия ходит с простыми и с ними беседует. Он же велит в другом месте просить Бога в простоте сердечной, ибо Он очень прост и простотой Его находят”. „Верно то, что все писания всего мира не приводят так созерцательного человека к его цели, как упорство с помощью Божией, по примеру той женщины, о которой я уже говорил, не называя ее”. Это — второй основной источник Жерсона: все те „простые христиане”, в особенности — это нужно отметить — простые женщины, которые опытно, экспериментально прикасаются к непостижимой для разума божественной реальности. Это — „женщина, о которой я говорю, не называя ее”, — впоследствии он ее все же назвал, в ,Духовном Диалоге”: Агнесса из Оссерра, которая навела его на мысль написать его „Духовное Нищенствование”, потому что сама она в молитве „ходила от святого к святому или становилась перед Богом, как нищенка перед богатым вельможей”; это — другая „маленькая женщина”, которую он знал больной и тоже упоминает в „Горе Созерцания”; это — Эрмина из Реймса, о которой он велел написать целый трактат, и многие другие, в ком он чувствовал „дуновение объединяющей любви”. И какая сила в этом дуновении абсолютно иррациональной реальности! „Нет для тебя ничего более доступного, как захотеть, — пишет Жерсон в самом начале „Духовного Нищенствования”, — а захотев, ты всегда можешь пойти к Богу, говорить с Ним и с Его святыми и просить их помощи”. * „Отче Наш... — обращается душа к Богу. — Если Ты мой Отец, значит я Твоя дочь. А раз так, раз я Твоя дочь, сохрани мою чистоту и мою честь... Враги из ада! знаете вы, кто я такая и с кем вы имеете дело? Я дочь Всевышнего Царя, вашего прямого Судии, Который вас осудит. Если вы не желаете оставить меня в покое, если хотите насильничать надо мной, знаете вы, что я сделаю? Я пойду к моему Отцу и Ему скажу!” Или этот призыв бесплотных сил небесных: „Вы, серафимы, пылающие блаженным огнем любви Божией, пошлите малую искру этого огня в мое замерзшее сердце и согрейте его для любви к Богу... Или приблизьтесь ко мне настолько, чтобы я отогрелась... Дайте мне немного вашего огня, чтоб зажечь мой огонь и очистить меня, как некогда Исаию... Вы, херувимы, дайте мне ясное знание, чтоб идти мне прямо и не спотыкаться, чтоб мне знать Бога без заблуждения и себя саму без снисхождения... Вы, ангелы, извещайте меня каждый день, что мне делать и что мне знать для себя и для других... Когда я буду в злой скорби, утешьте меня. В унынии поддержите меня. Во мраке зажгите меня. В хвалении Бога сопровождайте меня. В моих хулах обличайте меня. В моих добрых делах поддерживайте меня”. И моление святым: „Нет ли кого среди вас, кто взял бы под свою защиту бедную странницу, которой гибель угрожает каждый день? Что станет с вашей бедной сестрой, так бедствующей здесь на земле? А если не ради меня — ибо я недостойна этой милости, — так для выполнения того, что вы должны сделать по закону, по повелению Царя. Бог, конечно, послал меня к вам, раздающим Его милостыни. Меня легко победить, я легко заблуждаюсь. Вот поэтому я вам молюсь, поэтому прошу вашей милости и поддержки, чтоб отныне быть мне сильнее и лучше стараться... Вот все, для чего я надеюсь на Бога: чтоб Он дал мне постоянство в исполнении Его заповедей. И если не потому, что я об этом прошу, — пусть эта милость будет мне дана потому, что Он повелел об этом просить”. Через несколько строк Жерсон опять упоминает „духовную любовь” „некоторых известных мне людей, необразованных и молодых, воспитанных среди полей”. Источник очевидно тот же: в этих призывах сил небесных уже звучит нечто от тех призывов, которые спустя несколько лет шептала необразованная девочка, „созерцательная и активная одновременно”, по собственному ее выражению, „выросшая среди полей”.
* * *
Сам вышедший из крестьянской среды и никогда не отказывавшийся от внутренней связи с „простыми христианами”, черпавший из их „подлинной мудрости” и писавший для них же, Жерсон был выразителем тех представлений, которые были разлиты среди французского народа. Вся история формирования Франции стояла за этими представлениями, потому что трудно представить себе страну менее рационалистическую и строившуюся менее механическим путем, чем средневековая Франция. Постоянное ощущение божественной реальности, стоящей над реальностью земною, — и никакой рассудочной схемы; глубокое стремление к жизненному идеалу, сообразному с этим ощущением, — и на практике все делается чисто опытным, чисто эмпирическим путем. Римский строй, с его культом могущества и законности, рухнул в хаосе V века, и все попытки восстановить его с помощью военной силы сначала Меровингов и затем Каролингов кончились неудачей. К концу IX века крушение античной цивилизации дошло до предела. Не было больше ни государства, ни законов, ни промышленности, ни торговли. На территории прежней Римской Галлии не оставалось больше ни одного города, который не был бы разрушен. Как на полтора тысячелетия раньше, люди опять жили в деревянных домах, защищенных частоколами и рвами, производя сами у себя все самое необходимое для скудного существования. За этими рвами и частоколами жили и работали семьи, замыкаясь от внешнего мира, ставшего враждебной стихией, не имея над собой больше никакой власти, кроме власти отца. Это то, что осталось среди всеобщего крушения: семья. Семья разрасталась, она плодилась, она „усыновляла” чужих, приходивших искать у нее защиты. Она становилась маленьким государством со своей территорией, превращалась в „mesnie” и в лэн, которые по-латыни продолжают носить то же название: „familia”. Полное исчезновение бюрократически-правового римского строя высвободило органические основы человеческого общежития. Каролинги еще пытались выступать как наследники римских цезарей. И они отпали от нового общества малых и больших семей, где не может быть иной власти, кроме миротворческой власти отца. „Объединение королевств, подчинявшихся их власти, распалось, — пишет современник событий (Регинон), — и каждое из них пожелало дать себе короля, извлеченного из собственных недр”. Галликанское духовенство выдвинуло на вершину новой общественной пирамиды главу самой типичной и сильной из государств-семей, Гуго Капета, герцога Франции. „Он будет вам отцом, никто до сих пор не просил напрасно его отеческой защиты”, — говорил во время избрания архиепископ Реймский Адальберон. И через четыреста лет Жерсон говорит, что обещание было дано не напрасно: „Власть короля, как власть отца над его детьми’'. Этот „семейный” характер всегда был присущ французской монархии, она его не утратила до самого конца, как это прекрасно показал Ф. Функ-Брентано. Но нужно ясно понять, что это — только один элемент: естественное, природное начало. В это природное начало, которое само имеет божественное основание и может быть преображено, как вся природа, входит другой, преображающий элемент. И все дело в сочетании этих двух начал, именно так, как это с наибольшей ясностью выразит Жанна, обращаясь к Карлу VII при своей первой встрече с ним: „Ты — истинный наследник короны Франции, сын короля... Ты будешь наместником Царя Небесного, Который есть Король Франции”. В том новом сознании, которое родилось из евангелической проповеди, верховным Царем и Первосвященником нового человечества мог быть еще только Христос, воскресший и воссевший одесную Отца. Эта тайна мессианского Царя в новозаветной истории присутствует все время, от слов архангела в Благовещении и до слов возносящегося Христа, как они приведены в „Деяниях”; и в первоначальном евангельском тексте стоит бесспорно одно слово, часто пропускавшееся в более поздних версиях: „Ныне царство Мое не здешней земли”, — „ныне” (тем более во время Страстей), а в дальнейшем, очевидно, должно быть „как на небе, и на земле”. Царство Христа, которое уже есть, уже существует действительно, реально, и в то же время еще только грядет: это и есть пророческий элемент в истории христианства, не интеллектуализированный, а настоящий. По самому своему смыслу, христианство должно было не упразднить, а усилить и поднять на новую высоту пророческую сторону древнееврейской религии, т. е. признание всеобъемлющей власти Самого Бога, водительствующего на всех путях человеческой жизни. Это водительство и проходит красной нитью через первые века христианства. О христианских „пророках” и „пророчицах”, непосредственно вдохновляемых Духом Святым, „Деяния Апостолов” говорят, как о чем-то обычном и общеизвестном, св. Игнатий Антиохийский и Ерма причисляют к ним себя самих и „Дидахе”, где-то на рубеже I и II веков, видит в них выразителей „космической тайны Церкви”. По мере внешнего роста христианства интенсивность этого переживания постепенно слабела, и нарисованная когда-то Оригеном картина мира, каким он может быть, если станет христианским, не получила полного осуществления. Но основное ощущение Божией силы, господствующей над всею реальностью, оставалось везде, где было христианство. После крушения античного мира, когда человек вновь измерил и ощутил свою немощь, вообще нельзя было жить без помощи Божией. Божественное было везде; благодать через таинство, через обряд, через молитву действовала постоянно и совершенно ощутимо; своими изображениями, своими мощами, своими явлениями святые и ангелы небесной Церкви проникали во всю земную жизнь людей. И когда исчезли всякие законы, осталась одна норма поведения: закон Божий, основанный единственно на том, что он дан именно Богом, написан в богооткровенном писании и пишется Богом в сердцах людей; а сводится этот закон, как известно, к одному: возлюби Господа Бога твоего всем сердцем своим и люби ближнего твоего как самого себя, т. е. по крайней мере живи с ним в мире. „Блаженны миротворцы”. Миротворить — единственное оправдание всех усилий. Отец в своей семье, барон в своей „mesnie”, граф в своем графстве существуют для того, чтобы мирить членов семьи, мирить вассалов. Но и мирить невозможно без помощи Отца Небесного, без реального действия благодати. Новая общественная пирамида должна иметь вершину, через которую помощь Небесного Царя проникала бы во все здание. Это и есть миропомазанный король Франции. Древнееврейский обряд помазания на царство возродился в VI веке в разных местах христианского мира, одновременно на Западе и на Востоке. При этом невозможно даже точно определить, где именно он стал применяться впервые; вероятно, де Панж прав, говоря, что это явилось результатом общей потребности христианского сознания — облечь земных правителей особой благодатью, превращающей их реально в образ и в служителей единого всевышнего Царя. Действительно, уже в 451 г. четвертый вселенский Собор выразил это стремление уйти от римского цезаризма к богоуправляемому древнееврейскому царству, приветствуя нового императора возгласами: „Новый Давид! Многая лета священнику-царю!” И уже раньше, в начале IV века, Евсевий писал : „Евреи чтили под именем ’Христос’ не только первосвященников, на которых, ради символа, изливался священный елей, но и царей, которых вдохновенные Богом пророки помазывали и поставляли, как образ Христа; эти действительно носили в себе образ царской и верховной власти единого и истинного Христа, божественного Логоса, царствующего над всеми существами”. Вполне согласное с ветхозаветными текстами, это представление о том, что древнееврейские пророки по особому вдохновению Божию помазывали царей, осуществляя реальность богоправления, сохранилось на всем протяжении Средних веков; через тысячу лет после Евсевия Данте писал: помазание на царство установлено Самуилом не в качестве священника, а в качестве пророка, „ибо Господь через Своих особых посланников делал, делает и еще будет делать множество вещей, каких преемник Св. Петра не будет в состоянии делать никогда”. Церковное сознание так это и понимало: в христианском мире давно забытый древнееврейский обряд был восстановлен клиром также по особому внушению Божию. И нигде этим представлением не дорожили так, как во Франции; символически оно выражалось знаменитой легендой о том, что миро для помазания первого короля франков было доставлено с неба самим Духом Святым. Это пророческое происхождение французской королевской власти Жерсон, в частности, всегда подчеркивал и до появления пророческой девушки, которая в последние дни его жизни поведет к помазанию наследника французских королей. На фасаде Реймского собора, построенного специально для помазания королей Франции, нет уже никаких воспоминаний о римском цезаризме. Скульптуры говорят только о еврейских царях в древнем мире и о миропомазанных королях Франции в новом. И самый чин помазания „представляет собою утверждение верховного царства Христа, едва ли не самое торжественное, какое существует в литургике. Это ясно вытекает из всех формул помазания. Царское помазание превращает короля в подручного Христова, оно вводит его в сверхъестественный план”[†]. В этом же смысле архиепископ Реймский Гинкмар, в X веке, говорил, обращаясь к королю Карлу Лысому: „Вашим царским саном вы обязаны царскому помазанию, действию епископскому и духовному, гораздо больше, чем вашему земному могуществу”. И с таким же полным отрицанием античного цезаризма епископ Ланский Асцелин говорил, обращаясь ко второму королю Капетинговской династии, Роберту Благочестивому: „Мы уверены, что господство, основанное на силе, исключено из царской власти”. В годы, когда монархия находится в глубоком упадке и назревает жестокий кризис, Жерсон продолжает утверждать: „Как говорит Блаженный Августин, высшее благо есть мир. Следовательно, назначение короля есть мир между его подданными”. Мы уже достаточно знаем мысль Жерсона: мир, о котором он говорит, не есть категория только юридическая, напротив, в конечном итоге это — все то же „ощущение объединяющей любви”. Помазанный король Франции — нечто большее, чем высший из „отцов” феодальных семей: через него таинство помазания распространяется на весь народ, каждый человек становится причастен царству, как он причастен священству, и в этом — основное содержание старой французской монархии. По рассказам, распространенным среди народа, Филипп-Август говорит перед битвой при Бувине: „Я хочу, чтобы все вы были королями, как я, и воистину я не мог бы без вас управлять королевством”. Эту же мысль ярче всего выразил Св. Людовик: „Я — не король Франции, я — не Святая Церковь. Вы все вместе — король, и в той мере, в какой вы — король, вы — Святая Церковь”. „Смысл нашего существования, — писал еще Гуго Капет, — заключается единственно в том, чтобы воздавать справедливость всем и всеми средствами”. „Творить правду честно и непреклонно, не сворачивать ни вправо, ни влево, но всегда идти прямо”, — писал в свою очередь Людовик Св., который, по словам Жуэнвилля, „всю жизнь мучил самого себя, как никто другой на всем свете, ради мира между его подданными”. И это есть „священнодействие”, по собственному выражению Св. Людовика, богослужение в настоящем смысле слова. Король „монарх и священник одновременно”, „викарий Христов в светских делах”. И опять это понимается не как юридическая формула, а как совершенно реальное действие силы Божией. Никакого юридизма ни в чем. В тот самый момент, когда из хаоса начинает рождаться Франция, новая династия, вступив на престол, перестает законодательствовать. Каролинги еще писали законы, безуспешно пытаясь этим путем обуздать анархию. Капетинги ничего не нормируют, не издают никаких общеобязательных постановлений. Их отдельные решения иногда принимают силу обычая для всего королевства, иногда нет. Они действуют опытным, эмпирическим путем, „ворошат дела королевства, дабы в нем не оставалось никакой неправды”, по формулировке XI века. Если два барона подрались и взаимно бьют и грабят своих людей, король их мирит, мирит так, как выходит по данным обстоятельствам, на таких основаниях, какие подходят по местным условиям; а если они не замиряются, он их принуждает теми средствами, какие имеются под рукой: вызывает других вассалов или созывает ополчение коммун. Если город эмансипируется и желает зависеть только от короля, ему дают такой статут, какой ему нравится и сопутствует местным обычаям. Франция станет первой страной Западной Европы, ее население будет уже близко к современной цифре, и по-прежнему она не будет иметь общих законов, по-прежнему королевство будет состоять из мозаики территорий, живущих по своим „обычаям”. Все самоуправляется везде и на всех этажах и во все король может вмешиваться в случае надобности: в самые острые принципиальные конфликты, как и в брачные дела любого подданного, если от них проистекает неудобство или соблазн. Каждое дело, как бы ни было оно незначительно, может пойти на личный суд, на личное рассмотрение короля, каждый подданный может его видеть, практически каждый день. При всей иерархичности их власти, у королей Франции нет ничего похожего на недоступность германо-римских императоров, или королей Англии, основавших свой престол завоеванием, или даже итальянских патрициев; они „осуществляют слово Писания — быть среди подданных, как один из них”, — пишет автор XI века (Гильберт Ноженский). Каждый день, постоянным, постоянно возобновляющимся усилием, в каждом отдельном, отдельно рассматриваемом случае, король Франции „восстанавливает справедливость для каждого человека без исключения, для бедного, как для богатого, для иностранца, как для своего”, по выражению Св. Людовика (в ордонансе 1256 г.), С самого начала эта „литургия” окружает короля Франции совершенно особым ореолом. Она создает между ним и населением „солидарность более крепкую, чем феодальные связи” (Люшэр). В XI веке Капетинги сильны почти еще только своим моральным престижем, но они уже очень сильны. Проходит немного времени, и „человеческие толпы, покрывая равнину, взывают к королю: Мир! мир! мир!” По первому его слову они поднимаются против всякого, кто этот мир нарушает. И — отмечает далее Люшэр — „постоянные обращения к королевской власти почти всегда исходят от низшего класса, от трудящихся”. В начале XIII века этот трудящийся народ поднимается по собственному почину, запруживает дороги вокруг Парижа и идет защищать от посягательств баронов малолетнего короля, который станет Людовиком Святым. По самому своему характеру идеал, которым живет французская монархия, как-то распространяется за пределы страны. Уже Роберт Благочестивый носится с мыслью основать вечный мир, опять не посредством какой-либо схемы, а чисто эмпирическим путем: через сговор „навечно” между Францией и Германией. И уже первый великий „министр” истории Франции, Сугерий, высказывает (в XII веке) мысль, что вечный мир возможен лишь при равноправии всех наций: „Несправедливо и неестественно французам быть под властью англичан или англичанам под властью французов”. В XIII веке моральный авторитет Св. Людовика признается во всем западном мире. И он думает, опять чисто практически, конкретно, как ограничить войну и устранить ее наиболее бесчеловечные проявления: „Берегись, — пишет он в „Наставлении” своему сыну, — начинать без великого размышления войну против кого бы то ни было из христиан. А если придется воевать, всегда распоряжайся так, чтобы бедные люди, которые ни в чем не повинны, не страдали ни от сожжения их добра, ни как-либо иначе. Лучше старайся справиться со злодеем, осаждая его города и замки, чем губя добро бедных людей”. Чисто опытным, чисто эмпирическим путем складываются во Франции и отношения Церкви и государства. Никакой схематичности, только основной идеал: Церковь должна быть совестью свободного светского общества. „Наша власть такова, о государи, — писал в X веке епископ Орлеанский Иона, — что мы должны будем дать отчет и за ваши дела; поэтому важно, даже необходимо нам заботиться о вашем спасении и напоминать вам об исполнении вашего долга”. На деле галликанское духовенство вдохновляет всю миротворческую миссию монархии. В острые моменты, когда нужно обуздывать хаос, приходские священники организуют даже „милиции мира” в подмогу королю. Но светская власть духовенству ни в какой мере не приписывается, монархия остается сувереннойтв своей области. Со своей стороны, король может даже приостанавливать наложенные духовенством церковные кары, когда они представляются несправедливыми; силой благодати помазания, он действует тут, как представитель всех мирян, за которыми во Франции продолжает признаваться некоторая доля священства. Правильные взаимоотношения между монархией и клиром как бы восстанавливаются каждый момент, опытным путем. И это опять предполагает наличие небесного центра нового человечества, как и говорил синод 786 года: „Между королями и епископами да царит повсюду согласие и единомыслие, основываясь на общей вере, надежде и любви, под единой главою, которая есть Христос”. Таков монархизм Жерсона: „Как яд или отрава убивает человеческое тело, так тирания есть яд, отрава, зараза, убивающая всякую общественную жизнь. Тиран хочет, чтобы его подданные "мало могли, мало знали и мало любили друг друга. И это совершенно противно доброму королевскому правлению, которое стремится к тому, чтобы у подданных была сила, мудрость и дружба, по образу Пресвятой Троицы”. Нельзя произвольно расчленять то, что едино по существу: монархизм Жерсона таков, какова его церковность. Так же, но с предельной чистотой и на предельной высоте, это будет у Жанны. Опытное познание божественной реальности порождает свободу, — как рационалистическая абстракция порождает механическое единство.
* * *
Еще в те годы, когда он писал „Гору Созерцания” и „Духовное Нищенствование”, — за десять лет до явного раскола Университета, за тридцать лет до процесса Жанны д’Арк, — Жерсон уже знал, какая бездна лежала между ним и рационалистическим университетским большинством. Обращаясь к своим университетским коллегам, он писал из Брюгге: „Не думайте, что, комбинируя абстракции, вы найдете объяснение тайн, и отделайтесь от безумной гордыни, побуждающей вас проникать в то, что непроницаемо, даже для ангелов. Лучше научимся жить, чем рассуждать... Не в такое время мы живем, чтобы развлекать ум тысячью праздных вопросов”. Комбинируя абстракции, развивая в силлогизмах „доводы, основанные на истинной вере” — или на любой иной принятой аксиоме, — можно построить логическим путем „систему, дающую ответ на все вопросы о Боге и о мироздании”. Как отмечал еще Имбар де ла Тур, на это и было направлено главное усилие схоластики раннего Средневековья. А центральной, международной лабораторией всех силлогизмов был именно Парижский Университет.
|