Головна сторінка Випадкова сторінка КАТЕГОРІЇ: АвтомобіліБіологіяБудівництвоВідпочинок і туризмГеографіяДім і садЕкологіяЕкономікаЕлектронікаІноземні мовиІнформатикаІншеІсторіяКультураЛітератураМатематикаМедицинаМеталлургіяМеханікаОсвітаОхорона праціПедагогікаПолітикаПравоПсихологіяРелігіяСоціологіяСпортФізикаФілософіяФінансиХімія |
Командир дивізіону - начальник протиповітряної оборони полкуДата добавления: 2015-10-12; просмотров: 673
О семье и пр. - ее заявления на допросе 21 февраля и при чтении протоколов. Показания свидетелей из Домреми и Вокулера: Рг. III. Не следует удивляться тому, что она свой возраст указывает только приблизительно: за неимением метрических свидетельств, в XV веке решительно все люди, за исключением представителей высшей аристократии, во всех официальных актах всегда указывают свой возраст „приблизительно”. Тем самым можно спорить о том, родилась ли Жанна в 1412 г. или на год или на два раньше. Но конечно, речь может идти о разнице примерно на год, а не больше. Все старания ее „состарить” строятся в конечном итоге на показании Овиетты, которая заявила в 1456 г., что ей самой „приблизительно” 45 лет и что Жаннетта была года на три или четыре старше ее. Если предположить, что Овиетте было на самом деле 42 года, а Жаннетта была на 3 года старше ее, то это дает приблизительно ту же цифру: 1411 г. И во всяком случае человеку в 40-45 лет легче спутать свой возраст и состарить себя на три года, чем человеку 24-летнему ошибиться на пять лет, говоря, как говорила Жаннетта: „Кажется, мне девятнадцать”. При этом все современники помнят совсем молоденькую девушку, на вид 17-18-19 лет, самое большое – 20-и (в 1431 г.). Ссылка на обратное указание „Bourgeois de Paris” неосновательна: у него тоже стоит „17 лет”, а „27” было только по ошибке написано в одной из копий. Тем самым, просто по своему возрасту Жанна никак не могла быть дочерью Людовика Орлеанского и королевы Изабо, вопреки тому, что пытался доказать наш соотечественник И. П. Якоби и что с тех пор без конца повторяют за ним некоторые любители, все время обещая „новые доказательства”, которых, однако, не появляется никогда. В книге И. П. Якоби (J. Jacoby: „Jeanne d’Arc, la Pucelle d’Orléans”, éd. Mercure de France, 1932) антиисторично уже само заглавие: наименование „Pucetle d’Orléans” было в первый раз применено к Жанне через сто лет после ее смерти, притом в Испании, а во Франции оно появилось еще позже; и оно лишено всякого смысла, потому что мистическое название, под которым ее знали все ее современники, - „Pucelle”, „Puella Dei” - „Божья Девушка”, „Служанка Божия”: герцоги Орлеанские тут вовсе не при чем. И дальше - всевозможные фактические несообразности, на которые с полным основанием указывали много раз: в самом начале своего первого допроса она не боится заявить, с опасностью для жизни, что на некоторые вопросы она отвечать не будет, - но из своего происхождения она как раз никакой тайны не делает; герб с королевскими лилиями, на котором И. П. Якоби особенно настаивает, был дан не столько ей, сколько ее братьям, которые уж никак не были „бастардами Франции” (к тому же Жиль де Рец одновременно также получил лилии в герб, и притом не три лилии, а „столько, сколько их может поместиться”); если бы Пуленжи, как уверял И. П. Якоби, был приставлен опекать „полупринцессу”, то неужто он не осадил бы Боденкура, когда тот стал, в его присутствии, разговаривать с этой „полупринцессой” так, как он с ней разговаривал? Но оставив даже в стороне вопрос возраста, все эти и прочие несообразности, остается самое главное: можно принять даже сложную, даже малоправдоподобную теорию, если она что-то объясняет; но теория И. П. Якоби не объясняет вовсе ничего. Незаконная дочь Людовика Орлеанского могла претендовать на место при дворе, а не на то, чтобы объявлять амнистию и вести войска. Жанна же пробралась в Шинон не для того, чтобы занять место при дворе, а для того, чтобы предпринять дело мессианского порядка. Были Голоса или не было Голосов? И.П. Якоби, который, между прочим, любил ее несомненно, сам отлично знал, что были. Но тогда все дело в этом. Люди, которые целовали бы ручку незаконнорожденной Орлеанской принцессе и не подчинялись бы ей никогда, подчинялись Жанне, когда начинали верить, что она — Вестница Божия. И отдельные из ряда вон выходящие случаи ее жизни, которые несомненно имели место, и самый свет, который излучает ее личность, были бы у „полупринцессы” не больше и не меньше удивительны, чем у крестьянской дочери. Думать же, что Голоса могли быть только у принцессы, а не у крестьянской девочки, - это уже какой-то марксизм навыворот (кстати сказать, в XV веке именно так рассуждал Зенон ди-Кастильоне, говоря, что человек „такого низкого состояния”, как Жанна, не мог иметь откровений от Бога). Относительно обстановки, в которой росла Жаннетта, огромный материал собрал Siméon Luce; по своей документации его (уже указанный) труд до сих пор остается классическим, несмотря на некоторое пристрастие автора к поспешным и порой совсем произвольным выводам. Некоторые новые данные о состоянии восточной окраины Франции приводит Grosdidier de Matons: „Le Mystère de Jeanne d’Arc” (Félix Alcan, 1935). - Все, что относится к „месторазвитию”, очень подробно изучил и очарование Домреми прекрасно передал Е. Hinzelin: „Jeanne d’Arc, la bonne Lorraine” (éd. Berger-Levrault, 1929); можно лишь пожалеть, что автор счел нужным добавить к этому очень слабо написанную общую биографию Девушки. См. также Jean Colson: „Domremy ou la vallée inspirée”, éd. S.O.S., Paris, 1973. Этот труд католического священника особенно хорош тем, что, преодолев обычный католический страх имманентности, он сознательно показывает благодатную предопределенность этой долины, ее пронизанность Божиими энергиями, что затем сказалось на Жанне. Вопрос о том, на чьей земле она родилась, исчерпывающе разобран де Лиокуром (ук. соч.). Gerson „Instruction des curés”: французский текст парижского издания 1557 г. Жанна и францисканский орден: A. de Sérent in „Revue d’Histoire franciscaine”, 1931, VIII. О родстве св. Франциска с Бурлемонами см. J. J. Brousson в предисловии к его книге „Les Fioretti de Jeanne d’Arc” (Flammarion, 1932) и с другой стороны М. Beaufreton, op. cit. (Appendice III). Siméon Luce, „приписавший” ее к францисканскому ордену, первым указал на совпадение ее символики с символикой иезуитов, не упоминая, однако, о том, что эти последние были связаны не с францисканцами, а с августинцами; Габриэль Аното, склонявшийся скорее к августинской „филиации” Девушки, странным образом также не заметил этого обстоятельства, которое упомянуто у F. Vernet: „Spiritualité médiévale” (Bloud et Gay, 1929). Бр. Эгидий и Людовик Св.: „Les Fioretti de St. François” (trad. De Wyzewa, 1920). „Наставления” Св. Людовика — в издании мемуаров Жуэнвилля N. de Wailiy, 1872. „Дерево Фей” - допросы 24 февраля и 1 марта. О своих видениях она рассказала главным образом на допросах 22, 24 февраля, 1, 3,12 и 14 марта. О беженцах: „Bourgeois de Paris”. Попытка де Лиокура (ук. соч.) перекроить всю хронологию домремийского периода не выдерживает критики. Налет д’Орли он относит уже к 1423 году, чего не могло быть, т. к. притоном д’Орли был в это время замок Дулемон, которым он овладел только в начале 1425 г. — см. Кольсон, ук. соч., стр. 30. И совсем непонятно, почему крестьяне Домре ми бежали бы в Нефшато сразу же после этого, благополучно окончившегося, налета, как того хочет Лиокур. Верно то, что есть противоречие между заявлением самой Жанны, сказавшей, что она пробыла в Нефшато дней 15, и показаниями, на процессе Реабилитации, пяти свидетелей, определивших длительность этого пребывания в 3-4 или 5 дней. Другие свидетели из Домреми говорят только „короткое время”, а в подавляющем большинстве, упоминая о самом факте, никак не определяют его длительности. Но все поголовно они говорят, что Жаннетта была там только со своими родителями. Вопреки Лиокуру, совершенно невозможно предположить, что это было сразу после налета д’Орли и что в 1428 г. Жаннетта вторично, и притом одна, была у той же Ла Русс в Нефшато, чтобы оттуда отправляться в Туль для церковного суда со своим непрошенным женихом. Раз уж она в этом вопросе ослушалась своих родителей, то убегать прямо в Туль ей было, наверно, не сложней, чем через Нефшато! И не могли же в Домреми так никогда и не узнать об этом вторичном ее появлении в Нефшато... Кроме того, возраст свидетелей 1456 г. показывает, что бегство в Нефшато произошло достаточно поздно, чтобы они все его помнили. Верно, что в 1428 г. дело не дошло до осады Вокулера, но тревога была достаточно серьезной, чтобы крестьяне именно в этот момент бежали в укрытое место. И не удивительно, что после возвращения деревня оказалась разгромленной и церковь сожженной: хотя главные неприятельские силы сюда и не дошли, всевозможных шаек, бродивших по этому району и способных наброситься на покинутое село, было сколько угодно. Остается признать, что относительно точной длительности пребывания в Нефшато кто-то ошибся, и удовольствоваться тем, что оно было недолгим. И конечно, в 1428 г. Общую атмосферу Вокулерского этапа прекрасно воссоздал Henri Bataille: „Le Départ de Jeanne d’Arc” (Vaucouleurs, 1945), хотя в некоторых деталях я с ним согласиться не могу. Cordier, проглядев „личность”, в объяснение хода событий вынужден здесь, как и в других местах, нагромождать догадки и строить теории, одну сложнее другой. Действительный ход дела очень прост: своей очевидной, бросающейся в глаза чистотой и святостью, своей абсолютной, заразительной верой в свое призвание семнадцати летняя девочка убедила целый ряд людей в том, что ее на самом деле посылает Бог. Ничего другого в Вокулере не было, но это было. Кордье это проглядел; зато он заметил, что 24 января Рене Анжуйский написал из Pont-à-Mousson герцогу Лотарингскому письмо „неизвестного содержания”, 29-го написал Бодрикуру другое письмо, тоже неизвестного содержания, а потом поехал в Нанси, „приблизительно” в то время, когда там находилась Девушка. Происшествия как будто совершенно банальные: мало ли о чем Рене мог писать своему тестю, мало ли о чем он мог писать Бодрикуру и почему бы ему было не поехать в Нанси, куда он наезжал весьма часто, в качестве наследника герцогства Лотарингского; но Кордье догадывается: значит, Бодрикур заинтересовал Рене этой визионеркой и, „вероятно”, через Рене снесся с Шиноном. Все это не только противоречит полностью собственному показанию Девушки о ее поездке в Нанси: Кордье забывает еще сказать, что Рене как раз в это время решил присягнуть английскому королю. Но если бы даже все это было верно, вопрос в конце концов опять уперся бы все в то же самое: почему Рене принял эту „визионерку” всерьез настолько, чтобы рекомендовать ее Шинонскому двору. О ее наружности наиболее подробно говорят cTAlencon и d’Aulon. Филипп БергамскиЙ: Pr. IV. „Пророчество Энгелиды”: Pr. V. - См. также Adrien Нагmand: „Jeanne d’Arc, ses costumes” (Ernest Leroux, 1929) . В вопросах хронологии ухода я следую в основном исследованию Boissonnade: „Une étape capitale de l’histoire de Jeanne d’Arc” in „Revue des Questions Historiques”, 1930, который показал, что если принять старую теорию (отъезд из Вокулера 23 февраля - приезд в Шинон 6 марта), то дальше никак не получается шесть недель, в действительности прошедшие между началом дознания в Шиноне и решением Комиссии в Пуатье; к тому же самый старый источник, Greffier de La Rochelle, хорошо информированный именно об этом периоде, указывает 23 февраля как дату ее приезда в Шинон. Относительно покрытия дорожных расходов: показание Жана де Нуйонпон. IV
„Я хотела бы, чтобы все слышали Голос так же хорошо, как я”.
„Повсюду, кроме мест, обнесенных стенами, земля была разорена и опустошена и жить трудом своих рук стало до такой степени ненадежно, что многочисленные крестьяне, движимые отчаянием, оставляли плуг и становились разбойниками. Днем они рыскали по лесам, как дикие звери, врасплох нападая на путешественников, отнимали у них одежду и деньги и подвергали их всевозможным пыткам, требуя выкупа, или убивали их без пощады. По ночам они врывались в дома, выталкивали людей через окна или еще как-нибудь, часто голыми, и спокойно грабили жилище”. Так монах из Сен-Дени описывает состояние страны, по которой маленькому отряду предстояло пройти 400 километров, от Вокулера до королевской ставки в Шиноне. Не менее опасны, чем этот разгул анархии на дорогах, были и „места, обнесенные стенами”, — укрепленные пункты, находившиеся в руках неприятеля. Надо было дойти до самой Луары, чтобы попасть в район, признававший „Буржского короля” (причем на дорогах и здесь грабили так же, как везде). Отряд передвигался часто по ночам, стараясь как можно меньше привлекать внимание бургиньонов на стоянках, в городах или в монастырях. Не удивительно, что Нуйонпон и Пуленжи были крайне встревожены. Но Девушка была совершенно спокойна, совершенно уверена в успехе. „Я часто слышала тогда мои Голоса... Когда я должна была отправиться к моему королю, мне было сказано моими Голосами: Иди смело, когда ты будешь перед королем, он получит верный знак, чтобы принять тебя и поверить”. По словам ее спутников, она говорила им, „что они не должны бояться ничего, что у нее было повеление это сделать, что ее братья из рая говорят ей, как она должна действовать”, и что „Дофин окажет им добрый прием”. Этим людям, делившим с нею опасность, она впервые довольно откровенно рассказывала о своих видениях, о том, „как уже четыре года или пять лет ее братья из рая и ее Господь, то есть Бог, говорили ей, что она должна пойти на войну на помощь королю Франции”. Много раз она им говорила в дороге, что „хорошо было бы пойти к обедне”. А они, стараясь как можно меньше появляться на людях, приходили в ужас от этого намерения и только два раза уступили ей — в монастыре Сент-Юрбэн и в Оссерре. На остановках она спала между ними, завернувшись в плащ, не раздеваясь, „застегнутая и зашнурованная”. Пуленжи говорит, что он заранее опасался, как бы ему не пришли грешные мысли, — и заявляет под клятвой, что нет, не пришли никогда. То же говорит про себя Нуйонпон. Одна женщина, Маргарита Ла Турульд, опрошенная в 1456 г., рассказала, со всякими фантастическими подробностями, якобы со слов спутников Девушки, что, выступая из Вокулера, они имели на нее самые гнусные виды и только потом покорились ее чистоте. Рассказ этот совсем несуразен в приложении к Нуйонпону и Пуленжи — оба явно поверили в Девушку уже раньше. Если это не просто выдумка, то это, вернее всего, отголосок — и некоторое подтверждение — рассказа о первоначальной реакции Бодрикура. Целый ряд свидетелей говорит о том, что мужчины инстинктивно склонялись перед чистотой этой девушки. Обращалась она с ними совершенно просто, без малейшей аффектации; правда, она реагировала как молния, как Афина Паллада, т.е. приложением рук, если кто-либо из них позволял себе намек на что-нибудь лишнее. Но раньше ужасных дней и ночей в тюрьме ей почти никогда не приходилось к этому прибегать. „Хотя она была молоденькой девушкой, красивой и хорошо сложенной, — говорит ее оруженосец д’Олон, — и я не раз видел ее сосцы и ее голые ноги, когда помогал ей надевать латы или перевязывал ее раны, я никогда не ощутил плотской похоти по отношению к ней и так было со всеми ее людьми, судя по тому, что они мне говорили и повторяли не раз”. То же самое „с удивлением” говорят про себя и другие свидетели. Оруженосец короля Гобер Тибо уточняет: „Я слышал от ратных людей, постоянно бывавших с Жанной, что... иногда они ощущали к ней плотское влечение, но никогда не смели дать ему волю, им казалось немыслимым ее возжелать; и часто, когда они говорили между собою о плотском грехе и произносили слова, разжигающие кровь, как только они ее видели и она к ним приближалась, они больше не могли об этом говорить и их плотские увлечения сразу прекращались”. Жанна была красивой и очаровательной девушкой, и все встречавшиеся с ней мужчины это чувствовали. Но это был эрос самый подлинный, т. е. самый высокий, преображенный, девственный, возвращенный в то состояние „Божьей любви”, которое отметил Нуйонпон у себя самого. Так пробирались они десять дней. Наконец, перейдя через Луару у Жьена, они вступили в сопротивлявшуюся зону и на одиннадцатый день остановились в деревушке Сент-Катрин-де-Фьербуа — знаменитом месте паломничества к одной из небесных руководительниц Жанны. „Там я пошла к трем обедням в один день” (она возмещала свое воздержание за все время перехода). „И я послала письмо моему королю; я ему писала, что посылаю к нему, чтобы знать, могу ли я войти в город, где он находился; и что прошла сто пятьдесят миль, а то и больше, чтобы быть с ним и прийти ему на помощь; и что я знала много хорошего для него. Кажется, в этом письме было даже сказано, что я сумею узнать короля среди всех других” (последняя фраза, не очень уверенная, стоит в связи с постоянными расспросами судей о том, каким образом она узнала Карла VII). На другой день, 23 или 24 февраля, она вступила со своими спутниками в Шинон. Протокол ее допроса (22 февраля 1431 г.) в этом месте дает лишь общий пересказ ее ответов, не указывая даже, как и какие вопросы ей ставились: „Жанна сказала затем... что она прибыла в Шинон около полудня и остановилась в гостинице. И после обеда пошла в замок к тому, кого она называет своим королем... Сказала также, что Голос обещал ей, что король примет ее, как только она к нему придет”. Если этот текст не совсем скомкал ее рассказ и она действительно хотела сказать, что была принята в самый день приезда в Шинон, то ее память на этот раз ей изменила: из показания Дюнуа, подтвержденного целым рядом других свидетелей, известно, что она дожидалась аудиенции два дня. В нормальные времена доступ к королям Франции был чрезвычайно прост — характерная черта, сохранившаяся до самого падения старой монархии и вызывавшая удивление иностранцев. Еще при Людовике VII учившиеся в Париже немецкие школяры говорили с неодобрением, что он „живет среди своих подданных, как простой гражданин, и не ходит окруженный вооруженной стражей”; через сто с лишним лет после Девушки венецианский посол Суриано отметил в свою очередь: „Люди самого низкого состояния входят, когда хотят, в секретный кабинет короля”. Но в эпоху жесточайшего кризиса, после тяжких парижских событий, этот обычай было по меньшей мере трудно соблюдать. Карл VII, призрачный монарх, лишившийся спокойного чувства уверенности в своей безопасности, не мог позволить себе эту роскошь принимать кого угодно. Жанне д’Арк пришлось ждать разрешения явиться к королю (и это доказывает лишний раз, что не по распоряжению королевской ставки ее доставили из Вокулера в Шинон). По словам Нуйонпона, Карл VII запросил его тем временем об этой девушке. Как рассказывает Симон Шарль, председатель Счетной палаты, в этот момент только что вернувшийся в Шинон из Венеции, королю не было доложено о том, что она привезла рекомендательное письмо от Бодрикура, и о существовании этого письма Карл VII узнал только, когда она уже входила в Шинонский замок: вероятно, господствовавшая при дворе группа Жоржа де Ла Тремуй старалась не допустить до короля возможность какого-то постороннего влияния. Что касается ее собственного письма, оно не содержало, в общем, ничего кроме невнятных и странных заявлений. Кроме того, она до помазания никогда не именовала короля иначе, как Дофином, и это также могло действовать раздражающе. От нее потребовали более подробных объяснений. Сначала она отказалась говорить что бы то ни было иначе, как самому королю; но затем, уступая настойчивым требованиям, заявила, что Царь Небесный послал ее освободить Орлеан и привести короля в Реймс для помазания. Так говорит в своем показании Симон Шарль; при этом, следуя общей тенденции процесса реабилитации, он изображает дело так, точно она сводила свою миссию только к этим двум задачам, что, конечно, неверно, как мы увидим вскоре: она просто согласилась, нехотя, назвать два ближайших практических пункта своей миссии. В окружении короля многие склонялись к тому, что принимать ее вообще нет оснований. Однако через два дня она все же получила аудиенцию — при основном „демократическом” характере французской монархии в этом нет ничего удивительного. „Я почти все время молилась, чтобы Бог дал королю знак”. Прежде чем перейти к дальнейшему, нам нужно еще раз всмотреться теперь в эту девушку, которая молится два дня почти без перерыва в ожидании одного из самых решительных свиданий всемирной истории.
* * *
В начале нашего столетия Анатоль Франс сделал попытку доказать, что она была истеричкой, неспособной отличать реальность от мечты. Сделал он это с присущей ему писательской ловкостью и с большой долей презрения к правилам научной добросовестности, произвольно меняя тексты, приводя несуществующие цитаты и умалчивая о документах существующих. Но когда он в конце своей книги привел мнение врача, д-ра Ж. Дюма, получилось, тем не менее, не совсем так: „Если истерия и играла роль у Жанны, то лишь в том смысле, что она позволила самым сокровенным чувствам ее сердца объективироваться в форме видений и небесных голосов; она была той открытой дверью, через которую божественное — или то, что казалось Жанне таковым, — вошло в ее жизнь; она укрепила ее веру, скрепила ее призвание, но по своему интеллекту и по силе своей воли Жанна остается здоровой и трезвой; невропатология может разве только слабо осветить какую-то часть этой души”. С другой стороны, теория истерии строится в конечном итоге на одном показании д’Олона, который заявил, что какие-то женщины — он их не называет — говорили ему, будто им известно, что у нее никогда не было регул. Известно на основании чего? Д’Олон это поясняет: „Никто никогда не видел никаких следов этого, будь то на ее одежде или еще как-либо”. Весь этот женский разговор, как справедливо указал еще Кишера, чрезвычайно похож на другие толки, распространявшиеся о „сверхъестественных” свойствах ее физической природы. Так например, Симон Шарль в своем показании говорит самым серьезным образом, что в походе она, к общему удивлению, „никогда не слезала с коня по естественной нужде”. Вернее всего, просто она — при своей необычайной стыдливости — старалась не афишировать подобные обстоятельства, ни в случае Симона Шарля, ни в случае д'Олона. Но если даже считать, что за те полтора года, когда д’Олон ее наблюдал, от начала похода на Орлеан и до ее выдачи англичанам, у нее действительно ни разу не было регул, то делать из этого вывод о каком-то „конституционном недостатке” можно было только в эпоху, когда на свете ничего не происходило: на наших глазах, у наших матерей, сестер и жен, регулы исчезали и на более продолжительный срок от гораздо меньшего „труда” и от гораздо меньшего напряжения нервов. Говорить, что регул у нее не бывало в нормальных условиях жизни, можно было бы только в том случае, если бы об этом рассказали свидетели из Домреми, которые не могли бы этого не знать и задним числом несомненно истолковали бы это тоже, как „знак силы Божией”. Но как раз в Домреми за ней ничего подобного не знали: парень из ее — крошечной — деревни хотел на ней жениться, ее родители хотели выдать ее замуж и ее кум Жерарден д’Эпиналь считал скорее замужество самым для нее естественным. И все то, что действительно известно о ее отличном здоровье, о ее выдержке и о той же ее стыдливости никак не вяжется с диагнозом истерии. Через сорок лет после Франса Кордье, вновь толкуя Голоса как галлюцинации, принял уже как исходную точку положение д-ра Дюма: „Помимо своих Голосов, она представляется психически совершенно здоровой”. Кордье ограничивается тем, что проводит между видениями и галлюцинациями ряд чисто внешних (и общеизвестных) аналогий, которые все сводятся к одному: „восприятие того, чего нет”. При этом он цитирует Балльярже: „Ошибочные чувственные восприятия встречаются довольно часто преходящим образом (выделено мною) у лиц душевно здоровых”. Голоса оказываются таким образом „добавочным источником питания воли, вторичным феноменом, эпифеноменом... Первичным фактом остается ее личная реакция перед событиями”. „Оригинальность Жанны состоит в случайном соединении (выделено мною) наступательного пыла с более или менее галлюцинационной психической конституцией”. При этом Кордье признает, что „такого рода комплексы (психическое здоровье при галлюцинациях) в достаточной степени необычны и исторически встречаются, по-видимому, только у личностей высшего типа”. Он называет по этому поводу Тассо, Лютера и, разумеется, св. Терезу Авильскую. Но все дело в том, что нельзя расчленять жизненный процесс, который составляет одно целое. Как и видения всякого настоящего мистика, Голоса Жанны, которые отнюдь не были „преходящим” феноменом, неотделимы от ее общей религиозной жизни и от развития ее личности и неотделимы от ее внешней активности. То, что она „любила Бога всем сердцем”, то, что она не могла жить без молитвы и по ночам становилась на колени, то, что она просила у Бога совета обо всем, то, что она слышала Голоса, то, что она исполняла повеления Голосов со всем напряжением своего ума и своей воли и до полного самопожертвования, составляет одно целое. И в этом — основное качественное отличие от галлюцинаций. Классический случай галлюцинаций описан д-ром П. Жанэ именно в параллель со св. Терезой Авильской. Его больная, Мадлена, одержимая религиозной манией, характеризуется прежде всего тем, что „она создала для себя нечто вроде второй жизни, из которой она неспособна выйти для действенной активности. Для нее все сводится к течению картин, которыми она себя услаждает и вне которых ничто не интересует ее по-настоящему. Это мир снов... Когда она делает попытку внешнего действия, все сводится к смехотворным первым шагам” (привожу эту общую сводку наблюдений д-ра Жанэ по изложению Экслина в его книге о св. Терезе Авильской). Этот разрыв с реальностью признается теперь существеннейшей чертой галлюцинаций вообще. При галлюцинациях, пишет М. Блондель, „субъект истощает себя, точно питаясь своей субстанцией и растрачивая свои резервы”; переживания же настоящих мистиков „производят прямо обратное действие; они расширяют горизонт мысли и активности; они исключают эгоизм и укрепляют просветленную любовь, которая вкладывает себя в мироздание, заботясь больше всего о божественной воле и любви; они увеличивают во много раз силы личности”. Болезненный уход в „царство снов” выражается в полном эгоцентризме. В том, что больной все время копается в своих переживаниях и в своей душе. Д-р Жанэ рассказывает, что в письмах, которые Мадлена писала ему в госпитале, „речь была только о ней, о ее страданиях и о любви между нею и Богом”. Жанна никогда не рассказала бы о своих переживаниях, если бы этот рассказ из нее не вытянули насильно, фразу за фразой, во время процесса. Надо почувствовать, с какой целомудренной стыдливостью она говорит даже о своей любви к Богу (и поэтому так сильны эти вырвавшиеся у нее слова). Все ее мысли — о действенном служении Богу, об исполнении Его воли, и, я думаю, на земле не было существа менее эгоцентричного, даже трансцендентно, чем она. По всей видимости, она вообще как-то не думала о том, чтобы стать святой, и меня всегда поражало, что даже просьба о ее личном вечном спасении, о спасении ее души, появляется у нее где-то совсем „между прочим”, на третьем месте. В прямую противоположность галлюцинациям, ее переживания не оторваны от реальности, но завершают реальность и активно преображают ее. И это — своего рода закон, известный всем настоящим мистикам, в частности, позднего Средневековья. Его формулировал Жерсон, его формулировал и Рейсбрук: „Кто хочет жить внутренней жизнью и созерцать, не заботясь о ближнем, не имеет ни внутренней жизни, ни созерцания”. На всех этих основаниях современная медицина, чем дальше, тем больше, отказывается отождествлять с галлюцинациями феномены, подобные тем, которые переживала Жанна. Будучи сам полным профаном в этой области, приведу мнение известного французского психиатра д-ра Логра, который следующим образом изложил современные представления об этом предмете („Ле Монд”, март 1947 г.): „При отсутствии болезненных явлений (абсурдный умственный автоматизм или интеллектуальная недостаточность), которые неизбежно сопровождают бред и безумие, „видения”, „голоса” и „призвание” такого существа, как Жанна д’Арк, представляются скорее состоянием „сверхнормальным”, чем ненормальным; смотря по тому, становимся ли мы на точку зрения верующего или неверующего, их можно объяснить или сверхъестественной интуицией, или особой формой усиленной деятельности аффектов и воображения; в этом можно видеть самое большое, некое „высшее отсутствие равновесия”, аналогичное гениальности. Ум, мягкость, здравый смысл и практическое чувство Жанны д’Арк прямо противоположны душевному расстройству”. Итак, если Кордье, предполагая галлюцинации, констатирует все же некий „комплекс, встречающийся, по-видимому, только у личностей высшего типа”, то современный специалист-психиатр предполагает какое-то не „ненормальное”, а „сверхнормальное” состояние, „аналогичное гениальности”. Но чтобы понять это состояние в конкретном случае Жанны д’Арк, нужно еще отдать себе отчет в различии, существующем между нею и даже самыми замечательными, самыми творчески-активными представителями западного мистицизма. Дело в том, что никто никогда не наблюдал у нее тех явлений, которые обычно рассматриваются, как сопровождающие экстаз, — „состояние, при котором прерывается всякое сообщение с внешним миром”, по определению Э. Бутру. Св. Тереза Авильская говорит об этом: „Ни одно чувство не остается незанятым, так, чтобы оно могло еще действовать на что бы то ни было, внутренне или внешне... Тело бессильно; очень ясно ощущается, как уходит его естественное тепло; оно охлаждается... Глаза закрываются сами собой; а если их держать открытыми, они все равно не видят почти ничего”. Нечто похожее говорится в александрийской „Книге Мистерий” IV века, обычно приписываемой Йамблиху: „Те, на кого находит вдохновение, уже не владеют сами собой и не живут человеческой или животной жизнью... Знаки, которые у них появляются, бывают различны: движения тела или отдельных членов, или полный покой; иногда тело словно растет или раздувается или поднимается в воздух; иногда наблюдается равномерная сила голоса, иногда эта сила меняется, прерываемая молчанием”. Однажды придя внезапно в состояние экстаза, Тереза в церкви упала наземь на глазах у всех присутствующих. У Жанны ничего подобного никто не видел никогда. А не заметить этого было бы нельзя: когда Наполеон пролежал несколько часов в эпилептическом припадке во время битвы под Эсслинг-Асперном, это видело множество людей. Во время штурма Турелли Жанна ушла молиться в соседний виноградник и вернулась через семь или восемь минут — больше ничего. Когда ее современница Колетта Корбийская начинала говорить о Боге, она сначала произносила „ангельские слова”, но через несколько мгновений пена выступала у нее на губах и она теряла дар речи. Жанна слышала Голоса во время допросов, по два, по три раза за один день и даже „чаще, чем она об этом говорила”: никто ничего не замечал. Один только раз д’Олон, может быть, уловил что-то — во время приступа на Сен-Пьер-Ле-Мутье, когда она сняла шлем, прежде чем сказать ему, что ее окружает пятьдесят тысяч ангелов: этот жест — снять шлем — можно на худой конец истолковать как жест „возвращения”. Но это во всяком случае совсем непохоже на состояние полного отсутствия, в котором Сократ пробыл целую ночь во время осады Потилеи, или св. Франциск в Борго-Сан-Сепулькро, когда вокруг него теснилась толпа, а он не видел и не слышал ничего. Может показаться, что ее экстазы протекали как бы вне времени или временем почти не измерялись — как Достоевский говорит о почти не измеряющихся временем состояниях полного просветления перед началом его эпилептических припадков. Но Достоевский именно рушился в это же мгновение в припадке падучей, а Жанна продолжала командовать войсками или отвечала допрашивающим ее богословам. И надо добавить, что она отлично умела определять свои Голоса во времени: в такой-то час, когда звонили в колокола. Попытку сопоставить ее с целым рядом великих „экстатиков” — попытку, казалось бы, естественную и однако никем как будто не предпринимавшуюся, — сделали М. и Л. Форльер в книжке, к сожалению, претенциозной и написанной без должного знания истории Жанны. Все это похоже, да не совсем, — вот то чувство, которое вопреки воле авторов остается от внимательного критического прочтения этой книжки. Ее жест, когда она под Туреллями вырвала из раны стрелу, Форльеры толкуют в том смысле, что она „анестезировала” рану, перестав ощущать физическую боль во время экстаза. Тереза Авильская, действительно, говорит про себя, что во время экстаза ее могли бы резать на куски, — но она явно не была способна в это время на такой активный жест, как выдернуть из раны застрявшую в ней стрелу: по ее словам, тело у нее деревенело, и она едва могла шевельнуть рукой. Тереза тоже жила в двух планах поочередно (как и апостол Павел бывал „восхищен на небо” при своих видениях) , у Жанны же получается так, точно она могла жить в двух планах одновременно, как бы на их пересечении (+). „Я часто вижу ангелов среди христиан”: это ведь и означает как раз, что она видела ангелов, не переставая видеть людей. И это уже как будто не экстаз, а нечто иное: осуществление жерсоновского идеала — быть „как ангелы, которые охраняют нас на земле, продолжая в то же время созерцать Бога на небе”. По теории Фомы Аквината, телесная слепота и глухота во время экстаза происходит от невозможности для материального элемента следовать за порывом души: при той перегородке, которую томизм воздвиг между естественным и сверхъестественным, иначе получиться не может, и Руанские судьи нашли соблазнительными заявления Жанны о том, что она видит ангелов „глазами своего тела”. Представление о способности телесных чувств воспринимать Божественное присутствие и даже „видеть Бога” со времени томизма было потеряно западной церковной традицией, и Тереза Авильская впоследствии всячески зарекалась от того, чтоб у нее были „телесные видения”, — но нужно сказать, что разграничение между видениями „телесными”, „образными” и „умственными” получается у нее довольно невнятным; в конечном итоге она признает на основании собственного опыта — и вместе с ней признают современные западные исследователи, — что такое разграничение чрезвычайно затруднительно. С точки зрения восточной традиции, затруднения нет. Как писали Афонские монахи в апологии Фаворского света, „те, кто достоин получить благодать, ...воспринимают и чувствами и разумом то, что выше всякого чувства и разума”. Или, как писал св. Григорий Палама, свет, явившийся Марии Магдалине во Гробе Господнем, проник в нее саму и дал ей возможность во плоти видеть ангелов и беседовать с ними. То же самое преп. Серафим Саровский говорил Moтовилову, когда тот, по его молитве, „удостоился телесными глазами видеть сошествие Духа” (и тут полезно вспомнить, что Жанна тоже прежде всего увидала осенивший ее свет). Далее Тереза Авильская говорит про себя, что экстазы всегда наступали для нее непроизвольно. Первые разы они наступали непроизвольно и у Жанны; но впоследствии Жанна „устанавливала контакт” в любой момент и, по ее словам безошибочно, посредством просто короткой молитвы Богу. Уже Денифль и Шателен с неодобрением отметили исключительность этого обстоятельства: „Нужно признать, что напрасно было бы искать в житиях святых явления столь частые, как у Жанны, и происходящие как бы по ее воле”. Но Денифль и Шателен чрезмерно категоричны: они знают опыт лишь Западной Церкви. Преподобному Серафиму Саровскому тоже было достаточно короткой внутренней молитвы, „даже без крестного знамения”, для того чтобы показать Мотовилову Фаворский свет (и может быть, самое поразительное и самое необъяснимое в жизни Жанны — именно то, что в истории западной мистики она в некоторых отношениях стоит совершенно особняком, на такой высоте, которой на Западе решительно никто не знал). В православном понимании экстаз есть лишь первое приближение — как солнечный свет ослепляет человека, находившегося долгое время в темной тюрьме; в дальнейшем, — говорит св. Симеон Новый Богослов, — душа привыкает к свету и, двигаясь вперед по пути духовной жизни, познает уже не экстазы, а постоянный опыт божественной реальности. Или, как говорит св. Григорий Палама: „Тот, кто причаствует к божественной энергии, сам в некотором смысле становится светом, он соединен со светом и, вместе со светом, он видит в полном сознании все, остающееся сокрытым для тех, кто не имеет этой благодати”. Св. Тереза Авильская, кстати, тоже говорит про себя, что на самых вершинах ее мистического опыта болезненные явления, сопровождающие экстаз, начали у нее постепенно исчезать. Но чтоб это постоянное присутствие на двух планетах — „здесь” и „там” — осуществилось не в результате многолетнего развития, а у маленькой девочки, которую сожгли, когда ей было девятнадцать лет: это — случай действительно единственный не только на Западе, но и во всемирной истории. Анатоль Франс посмел написать, что она „разыграла экстаз” в Лошском замке, когда рассказывала, в присутствии Бастарда Орлеанского, каким образом она получает свои откровения. Франс не понял самого основного: она давно вышла из того, что именуется экстатическими состояниями (которые, по-видимому, были у нее при самых первых видениях, как они были при первых видениях и у Серафима Саровского). В семнадцать лет для нее уже было „нормально” разговаривать с людьми во время ее озарений, как преп. Серафим разговаривал с Мотовиловым и с другими своими посетителями, будучи по собственному его выражению „в полноте Духа Божьего”. При этом Бастард Орлеанский увидал, что лицо ее „сияет восторгом miro modo”: так же точно о преп. Серафиме сообщается, что в такие моменты на лице его был „небесный восторг” и оно „издавало чудный свет”. И хотя уже в XV веке никто на Западе этого не сознавал, — та святость „созерцательная и активная одновременно”, чей идеал вынашивался во Франции, предполагает именно преображение всего человека: и души его, и тела. Чтобы продолжать видеть в полном сознании этот мир и в то же время „во плоти” видеть мир иной, говорить и действовать на земле и в то же время внимать голосам бесплотных сил небесных, нужно проникновение во все человеческое существо божественного света, который тогда может быть временами видим и для других. И вот почему никто не Западе не понял, как будто, текстов, относящихся к ее первой встрече с королем: потому что ее озарения представляют себе, как экстазы, — которых у нее не было. Она вовсе не говорила аллегорически, заявляя, что ее видения сопровождали ее и по дороге к королю, и в течение всего разговора с ним; не являются также аллегорией ее слова, что король — и некоторые другие — видели ее в образе ангела: так же как Бастард Орлеанский в Лошском замке, но, вероятно, гораздо яснее они видели благодатный свет, исходящий от лика Дочери Божией.
* * *
Прием у короля состоялся 25 или 26 февраля. Она шла в озарении, окруженная своими видениями: „Я была в своей комнате, одной женщины недалеко от Шинонского замка, когда ангел пришел. Тогда вместе пошли к королю, он и я. И с ним были другие ангелы... Час был поздний”. Людовик Бурбонский, граф де Вандом, ввел ее в зал, наполненный сотнями людей, „освещенный едва ли пятьюдесятью факелами”. По словам Гокура, коменданта Шинонского замка, она прошла через эту толпу „очень скромно и просто”, направляясь прямо к Карлу VII. „Когда я вошла в палату моего короля, я узнала его среди других по указанию моих Голосов”. Говорят, что ее пытались сбить, выдавая ей за короля других людей. Во всяком случае, согласно показанию Симона Шарля, Карл VII, отнюдь не блиставший своей наружностью, нарочно стал в стороне, для проверки ее „сверхъестественных свойств” (или незаметно вошел из соседней комнаты, по версии Greffier de La Rochelle, который непосредственно регистрирует первые сведения, полученные из арманьякского „центра”). *' Подойдя к Карлу VII, она встала перед ним на колени. По словам Гокура, свидетеля этой сцены, и с другой стороны ее духовника Пакереля, ссылающегося на то, что она рассказала ему сама, она в общем повторила то, что говорила уже раньше: „Благородный Дофин, меня зовут Девушкой Жанной. Я послана к вам Богом помочь вам и вашему королевству. И объявляет вам Царь Небесный через меня, что вы будете помазаны и венчаны в Реймсе и будете наместником Царя Небесного, Который есть Король Франции”. А затем попросила разрешения поговорить с ним без свидетелей. Тогда молодой претендент остался с ней наедине (может быть, это произошло не в тот же день, а только на следующий, при новом приеме). Разговор продолжался долго — „два часа”, судя по тому, что Дюнуа со слов самого Карла VII рассказывал Базену. Когда же король вернулся к толпе придворных, он сиял. И он верил. А Девушка „ушла в маленькую часовню. И я много раз благодарила Бога и несколько раз я встала на колени”. Только здесь озарение кончилось. „Ангел оставил меня, когда я была в маленькой часовне; и я была очень огорчена его уходом и плакала. Я охотно ушла бы вместе с ним, то есть моя душа!” Карл VII был чем угодно, только не энтузиастом, и никто из современников не сомневался в том, что во время этого разговора произошло нечто исключительное. Иначе действительно совершенно невозможно понять, почему маленькую крестьянскую девочку, которую король за несколько часов перед этим едва согласился принять, вдруг поселили в королевском замке, почему Карл VII на следующий день завтракал с нею в самом тесном интимном кругу, почему из-за нее подняли на ноги высшие государственные и церковные органы и затем, заручившись их согласием, дали ей широкое военное и политическое поле действий. Д’Олон, оруженосец Девушки, лично не присутствовавший в этот день в Шиноне, но принявший участие в последующих заседаниях королевского совета, показал по этому поводу: „После того как эта Девушка была представлена королю, она имела с ним тайный разговор и сказала ему некоторые тайные вещи; какие, я не знаю; знаю только, что вскоре после этого король созвал некоторых людей из своего совета, среди которых был я. И тогда он объявил им, что эта Девушка сказала ему, что она послана ему Богом помочь ему в освобождении его королевства”. Д’Олон добавляет, что после этого было решено подвергнуть ее испытанию церковной комиссией. Сама она показала на процессе то же самое — она сначала дала тайный „знак” королю и затем была подвергнута рассмотрению церковной комиссией: „Прежде чем поверить в меня, мой король получил знак... И клирики из его сторонников пришли к заключению, что во всем этом не было ничего, кроме добра”. Начиная с этого момента, множество людей во Франции и в Европе говорят и пишут о „знаке”. Уже в конце апреля один из служителей Шарля Бурбонского сообщает в Лионе советнику герцога Бургундского Ротселару, что она „сказала королю некоторые вещи, которые он держит в тайне”. Со своей стороны, Greffier de La Rochelle узнает из арманьякского центра летом 1429 г., что она „тайно сказала королю некоторые вещи, которые очень его поразили”. Почти одновременно Ален Шартье пишет: „Никто не знает, что она ему сказала, но несомненно, что король при этом словно преисполнился Духа Святого и пережил необычайное восхищение”. Уже раньше, в начале мая, из Брюгге еще определеннее сообщали в Венецию: „Могу вам сказать, что при посредстве этой Девушки Дофин имел видение, чем мы все потрясены, и я, и другие”; и далее, в начале июля: „Девушка объявила Дофину, что всего этого не должен знать никто, кроме Бога и его самого”. Итак, согласно этим первым известиям: она сказала королю нечто тайное, — король сам при этом пережил некое необычайное состояние — и она запретила ему обо всем этом говорить. Руанских судей этот вопрос интересовал в первую очередь. Но Девушка наотрез отказывалась открыть им эту тайну. На допросе 24 февраля она заявила: „Я получила великие откровения о моем короле, которых я вам не скажу... Мои Голоса велели мне сказать некоторые вещи королю, а не вам”. И опять, 1 марта: „Я вам уже говорила, что не скажу вам того, что касается нашего короля. Того, что касается нашего короля, я вам не скажу”. Но несмотря на свое явное нежелание вдаваться вообще в подробности этой знаменитой встречи, она сказала им уже на втором допросе, 22 февраля, то же самое: во время этого разговора не только она сама была в озарении и не только король получил откровение через нее, — он сам также имел видение: „Прежде чем король допустил меня до дела, ему были явления и дивные откровения... Наши сторонники узнали очень хорошо, что Голос был мне послан от Бога, они видели и узнали этот Голос — я знаю это очень хорошо. Мой король и некоторые другие слышали и видели Голоса, приходившие ко мне” („удостоились телесными глазами видеть сошествие Духа”, как сказал о точно таком же случае преп. Серафим Саровский). И дальше, на допросе 27 февраля: король поверил „потому, что были знаки” (во множественном числе). Таким образом, согласно ее заявлениям на первых допросах, нужно различать две стороны Шинонской тайны: „откровение”, которое Девушка „сказала” королю, и „явление”, которое „видел” он сам. Брошенная своим королем, с перспективой пытки и сожжения на костре, она так никогда и не сказала судьям „откровений, касающихся короля Франции, а не тех, кто меня допрашивает” (по ее выражению на допросе 27 февраля). Но она скоро поняла во время процесса, что не может вовсе молчать о Шинонской встрече, она боялась вообще, что физически не выдержит пытки (это видно из ее заявления, которое она сделала, когда ее привели в застенок), и, начиная с допроса 10 марта, она — ничего не говоря о „тайне короля” — постепенно рассказала о его видении, прося при этом „разрешения у Святой Екатерины”. И потом, когда допросы были уже кончены, при чтении обвинительного акта (в ответ на статью 60-ю), она заявила: „Того, что было сообщено моему королю, я не пожелала открыть, потому что это не относится к процессу; а знак, данный королю, я рассказала, потому что церковные люди меня заставили”. Но после ее смерти именно „откровение”, которое она до конца держала в тайне, было разгадано, — а ее рассказ о „знаке” оказался непонятым, потому что его хотят во что бы то ни стало истолковать как аллегорию, несмотря на явные и известные несообразности такого толкования, — между тем как этот рассказ, при всей его исключительности, нужно понимать буквально, так, как она сама его изложила. Относительно „откровения”, которое она сообщила королю, она на процессе сказала только (27 февраля): „Был знак, касающийся его дел” (можно перевести также „ее дел” — латинский текст невнятен: „de factis suis”). И более ясно, 13 марта: она „напомнила королю о его прекрасном терпении в тех великих невзгодах, которые с ним произошли”. Но это уже очень близко подходит к другим известиям, касающимся „откровения”. Тома Базен, епископ Лизьерский, игравший видную роль во вторую половину царствования Карла VII, сообщает следующее: „Граф Дюнуа, который был очень близок с королем, рассказал мне факты со слов самого короля: Девушка подтвердила ему свое призвание, сказав ему вещи столь тайные и скрытые, что ни один смертный, кроме него самого, не мог их знать иначе, как по откровению Божию”. „Мистерия осады Орлеана”, драматическое произведение, составленное по свежим следам (из счетов города Орлеана известно, что представления такого рода имели место уже в 1435 г.), дает следующую версию ее слов, сказанных королю при этом решающем свидании: „Бог помянул вас за некую молитву, которую вы в такой-то день смиренно обратили к Нему, за что Он вас полюбил”. Пьер Сала, состоявший в конце столетия воспитателем правнуков Карла VII, передает следующее. Много лет спустя, когда все было кончено и престол Валуа стоял нерушимо, Карл VII рассказал одному из самых интимных своих приближенных, камергеру Буази, что произошло в тот далекий день его молодости. Около 1480 г. Буази, сблизившись с семьей Сала, пересказал ему рассказ короля: „Девушка объявила ему тайну, которую он хранил в сердце своем, не открывая ее никому в жизни, кроме как Богу в молитве”. А именно, в свои самые тяжелые дни „король однажды вошел один в свою часовню и, не произнося никаких слов, смиренно помолился Господу в сердце своем, прося Господа, если он действительно наследник и отпрыск французского королевского дома, сохранить его и защитить или, на худой конец, дать ему избежать смерти и плена и спастись в Испанию или в Шотландию, которые искони братья по оружию и союзники королей Франции”... „Весть, которую Девушка объявила королю, соответствовала вышесказанному, и он увидал, что это была правда”. Сопоставим еще раз: По ее собственным словам: она напомнила королю „о его терпении в великих невзгодах”. Согласно „Мистерии Осады”: она напомнила ему о какой-то его „смиренной молитве”. Согласно рассказу Дюнуа в изложении Базена: она заговорила с ним о вещах столь тайных, что „ни один смертный не мог их знать иначе, как по откровению Божию”. Согласно Пьеру Сала: она напомнила ему его тайную молитву о том, чтобы Бог помог ему, „если он действительно отпрыск французского королевского дома”. Наконец, ее духовник Пакерель показал в 1456 г., что об этом она сама рассказала ему следующее: „После многих вопросов короля она сказала ему: Я ГОВОРЮ ТЕБЕ ОТ ИМЕНИ ГОСПОДА, ЧТО ТЫ ИСТИННЫЙ НАСЛЕДНИК КОРОНЫ ФРАНЦИИ И СЫН КОРОЛЯ” (эти слова в латинском тексте показания Пакереля приведены по-французски); „и Он послал меня к тебе, чтобы вести тебя в Реймс, где ты получишь венчание и помазание, если хочешь. — Услыхав это, король сказал своим приближенным, что она сказала ему нечто тайное, чего не знал и не мог знать никто, кроме Бога”. Это, конечно, и есть „тайна короля”. На нее довольно прозрачно намекает и Жан Жувенель дэз-Юрсен, говоря в обращении к Карлу VII: „Вы были единственным сыном и наследником короля, как это — не вдаваясь в подробности — стало очевидным в дальнейшем”. Не только англо-бургиньонская пропаганда ставила под сомнение законность рождения Карла VII, — он сам, отвергнутый своей собственной матерью, издерганный, невезучий и бессильный, начинал сомневаться в своем наследственном праве. И ему перевернуло душу, когда эта девушка, смотревшая на него с материнской нежностью, как на беззащитного и несчастного ребенка, „угадала” то, что он затаил в себе, и сказала ему именем Божиим: не бойся, ты сын твоего отца. Когда же слова этой девушки, проникшей в его внутренние терзания, раскрыли ему душу, Карл VII увидал нечто, что „утвердило” его окончательно. Это и есть вторая сторона Шинонской тайны, которую остается понять: ее рассказ о „явлении”, которое было королю. Вот этот рассказ: „Ангел, пришедший от Бога и ни от кого другого, принес знак моему королю... И когда король и те, кто был с ним, увидали этот знак и ангела, который его принес, я спросила моего короля, доволен ли он; и он ответил, что да” (допрос 10 марта). „Ангел сказал моему королю, чтобы меня допустили до дела и что страна сразу же получит облегчение” (12 марта). „Знак состоял в том, что ангел утвердил моего короля, принеся ему корону и сказав ему, что он получит все королевство Французское, полностью, с помощью Божией и посредством моего труда; и чтоб он допустил меня до дела, то есть дал бы мне ратных людей, иначе он не будет так скоро коронован и помазан”. Корона „была из чистого золота, такая прекрасная, что я не умею перечислить все ее богатства; и означала эта корона, что моему королю будет поручено королевство Французское”. „Я думаю, многие из тех, кто видел ангела, не увидали бы его, если бы Бог не любил меня и не хотел избавить меня от тех, кто меня испытывал... И с ним были другие ангелы, которых не всякий видел... Что касается короны, ее видели многие церковные люди и другие, которые не видели ангела” (13 марта). „Я слышала, что этот знак видело триста человек и больше” — т. е. видело вообще множество людей (10 марта). Однако относительно того, что видел сам король, — „других свидетелей там не было, хотя там было много народа” (1 марта). Что из этого получается? 1) При первом свидании, когда она сама была в озарении, Карл VII видел ангела, который принес ему корону, без свидетелей. 2) В какой-то другой момент (или другие моменты) этого ангела видели некоторые другие люди (она дважды называет поименно ближайших советников Карла VII: архиепископа Реймсского, Ла Тремуй, Шарля Бурбонского и герцога д’Аленсон). 3) Корону в дальнейшем увидали как бы все. Таков ее рассказ во время процесса. Согласно же „Информации”, составленной судьями через неделю после ее смерти, она сказала утром перед казнью, что во всей этой истории „она сама, Жанна, была ангелом, обещавшим королю, что она приведет его к коронации в Реймс, если ее допустят до дела”. О том, что ангелом была она сама, Жанна, говорят в „Посмертной Информации” все три свидетеля, присутствовавшие при этих ее заявлениях. Но относительно короны они показали различно: Луазелер и Ладвеню говорят, что, по ее словам, „она сама принесла весть о короне, о которой была речь во время процесса... что не было ничего кроме обещания коронации”, „не было иной короны, посланной Богом”; но Пьер Морис, который именно сам ее об этом допрашивал, показывает: „Опрошенная о короне и о сопровождавшем ее множестве ангелов, ответила утвердительно”. Все это вместе взятое совершенно сбивает с толку западных исследователей. Исходя из ее последнего заявления, что король не видел другого ангела, кроме того, которым была она сама, обычно делают вывод, что, говоря о видении короля, она рассказывала сложную аллегорию, стараясь увести судей по ложному следу и не сказать им о тайных сомнениях Карла VII в его собственном наследственном праве; и уже Кишера написал, что в этом иносказании „она скользила по грани лжи”. На основе западного мистического опыта по аналогии с экстазами западных мистиков, даже самых крупных, представляется, действительно, немыслимым, чтобы, во-первых, она могла вести сложный разговор, будучи сама в озарении, и чтобы, во-вторых, Карл VII имел видение ангела, не видя никого, кроме нее самой. Но в мистическом опыте Восточной Церкви (на самых ее вершинах) подобные явления повторяются как бы даже с некоторой закономерностью. Преп. Серафим Саровский — пример нам наиболее доступный, потому что самый близкий во времени, и едва ли не самый высокий. Когда преп. Серафим вел беседу с Мотовиловым, „будучи в полноте Духа Божьего”, тот едва мог поднять на него глаза, такое от него исходило сияние. И вот в каких выражениях описывает подобный же случай послушник преподобного, Иоанн Тихонов: „Лицо его постепенно изменялось и издавало чудный свет и наконец до того просветлилось, что невозможно было смотреть на него; на устах же и во всем выражении его была такая радость и восторг небесный, что поистине можно было назвать его в это время земным ангелом и небесным человеком”. Сам Тихонов при этом не видел, „чем именно восхищалась и наслаждалась душа праведника”, как „не всякий видел” (т. е. никто не видел) тех ангелов, которые сопровождали Жанну; но преображение праведника, представшего „земным ангелом и небесным человеком”, Тихонов видел, и это само по себе было видением в самом настоящем смысле слова, настолько, что его собственная душа пришла „в неизъяснимый восторг”; и самым настоящим видением, без всякой аллегории, был ангел, которого увидал перед собою Карл VII, когда Жанна, в озарении, „разом рассказала ему все про свои откровения”. Поэтому и он пережил „необычайное восхищение, словно преисполнившись Духа Святого”. По всей видимости, это сияние несотворенным светом происходило с Жанной не только один раз, как не только один раз оно происходило с преп. Серафимом. Судя по тому, что Бастард Орлеанский, хотя и в меньшей степени, видел нечто подобное в Лошском замке, из ее собственного рассказа на процессе следует вывести, что ближайшие приближенные Карла VII в какой-то момент, который невозможно определить точно, но вскоре после первой аудиенции, видели ангела приблизительно так же, как его в первый раз видел один король; при этом само собой разумеется, что из присутствующих, даже из тех, кого она называет, например, — Регинальда Шартрского, и про кого „думает, что они видели”, действительно видели только те, кто верил, и в той мере, в какой верил. Разумеется, руанские судьи не видели никогда ничего: чтобы увидать это хотя бы приблизительно, надо находиться в Духе самому, как сказал преп. Серафим Мотовилову. Но можно думать, что каким-то другим людям доводилось и в некоторых других случаях видеть ее в сиянии. В Руане ее допрашивали (3 марта 1431 г.), „что такое было вокруг ее шлема” (вокруг ее головы) во время приступа на Жаржо; она ответила: „Честное слово, ничего не было”. Видел ли Карл VII, что ангел, сияющий несотворенным светом, — преображенная Жанна д’Арк, — держал в руках мистическую корону Франции? При противоречивости показаний „Посмертной Информации” на этот вопрос трудно ответить. По ходу допросов процесса можно допустить, что тут судьи действительно подсказали ей аллегорию: в Шиноне ангел принес только обещание короны, которую потом, в Реймсе, увидали все; и нет сомнения, что некоторые ее высказывания о короне — „она теперь в сокровищнице короля, но пусть ее хранят там, как нужно”, и т. п. — имеют, очевидно, аллегорический характер. Но вполне возможно, что в основе и тут нет аллегории и Карл VII действительно увидал в руках ангела корону, „означавшую, что ему будет поручено королевство Французское”, — может быть, даже принял эту корону из ее рук, как люди принимали из рук преп. Серафима и ели райские плоды, принесенные Царицей Небесной. Король верил. Но сказать громко, что именно она ему открыла, не было никакой возможности: никоим образом нельзя было разглашать, что „Буржский король” сам не был уверен в своем рождении. И понятно, что в дальнейшем Карл VII молчал об этом сугубо, когда вражеский трибунал судил как еретичку и ведьму ту, которая подтвердила ему его наследственное право. Понятно, что Девушка, в своей абсолютной верности, до смерти не проронила об этом ни слова. Понятно, почему протоколы заседавшей в Пуатье комиссии, где на это могли иметься по крайней мере намеки, никогда не были предъявлены никому и, как видно, были уничтожены еще до 1455 г. — едва ли не в дни всеобщей торжествующей трусости, когда Девушка одна боролась в Руане и все приняла на себя. С другой стороны, она сама, „по собственной воле”, дала своим святым обет никому не говорить о „явлении ангела”, и мы уже видели, что согласно корреспонденции Морозини она запретила королю об этом говорить, — в силу того же мистического закона, следуя которому преп. Серафим Саровский сказал одному из своих посетителей, увидавшему его поднятым над землей: „Вот ты теперь будешь всем толковать, что Серафим — святой, молится на воздухе... Смотри, огради себя молчанием”. О том, что она „по собственной воле” наложила на себя этот обет молчания, она несколько раз говорила во время процесса и в дальнейшем рассказала о явлении ангела (но еще не признаваясь в том, что это была она сама), „спросив разрешения у Голосов”, „потому что церковные люди меня заставили”. И „Хроника Девушки” подтверждает, что она взяла с короля и с других посвященных клятвенное обещание молчать о знаке. Как она говорит, „знак” пришлось, однако, сообщить арманьякским клирикам, которых Карл VII пригласил изучить ее „случай”: французская монархия, в особенности в этот момент, не была в состоянии действовать без поддержки своих „социальных организмов”, своих „corps constitues” и того, что мы называем теперь общественным мнением, — и в особенности Карл VII не мог связывать свою судьбу с Девушкой, заявлявшей, что она послана Богом, без согласия той части духовенства, которая осталась в национальном лагере. Эти арманьякские клирики удостоверились, что в ней „не было ничего, кроме добра”, и приняли „знак”. Но высказаться внятно по существу „знака” не мог вообще ни один западный богослов: напротив, самый факт, что Карл VII видел ее в сиянии благодатного света, мог быть при желании истолкован вражеской пропагандой и как дьявольское наваждение. Даже в триумфальный период 1429 года официальная арманьякская пропаганда старалась ставить упор на признании духовенства, а не на личных мистических переживаниях короля, которые можно было толковать и так, и сяк; Ален Шартье, упоминая об этих переживаниях, тут же подчеркивает с величайшей тщательностью, что Карл VII во всем этом деле поступил с „истинно королевской мудростью”, и утверждает, явно вопреки фактам, что знаменитая аудиенция и „необычайное восхищение” короля имели место после дознания церковной комиссии. Спустя четверть века судьи, проводившие ее „реабилитацию” в интересах Карла VII, тем более старались показать, что в своем решении король руководствовался единственно мнением клириков и, стало быть, с церковной точки зрения покрыт во всех случаях. Пакерель в своем показании прямо выразил своего рода призыв: „король и герцог д’Аленсон могут, если захотят, рассказать все ее тайны” (тайны, которые он, Пакерель, знал по исповеди и поэтому не считал себя вправе разглашать, — а может быть, и не решался разглашать без дозволения короля). Но „рассказать все ее тайны” было бы равносильно признанию, что Карл VII поверил в нее на основании своего собственного видения, и клирики лишь потом одобрили его веру, узнав об этом его, Карла VII, видении. Тогда ответственным за все оказывался лично Карл VII и вопрос сводился к тому, от Бога или не от Бога было это его, Карла VII, видение. Судьи же Реабилитации ни на минуту не могли поставить короля в положение подсудимого и кроме того тоже не были в состоянии внятно высказаться по существу „знака” — все по той же причине: то, что Карл VII видел в Шиноне, в истории латинской Церкви, по моему мнению, прецедента не имеет. Поэтому судьи Реабилитации такой постановки вопроса боялись, как огня, настолько, что Бреаль подчеркнул в официальном документе: „С первых дней появления Девушки имели место вещи более тайные, чем те, о которых мы говорили. Никто их не знал, и они остались известны лишь королю и Жанне. Не наше дело их разгадывать”. Тайна прославления Девушки и осталась тайной.
* * *
Но вернемся к весне 1429 г. Личной веры короля было еще недостаточно для того, чтобы „допустить ее до дела” немедленно, о чем она так просила. Поначалу ее только поселили с почетом в самом Шинонском замке, в башне Кудре, в семье одного из чиновников королевского двора, Гийома Бэллье. Тем временем Карл VII прежде всего вызвал в Шинон одного из самых видных представителей арманьякской партии, герцога д’Аленсона. Женатый на дочери Шарля Орлеанского, скоро уже пятнадцать лет сидевшего в плену в Англии, 25-летний д’Аленсон оказывался теперь фактическим главой семьи Орлеанов. Его престиж особенно вырос с тех пор, как, попав в плен под Вернеем, он сумел поддержать свою родовую и национальную честь: Ланкастеры потребовали с него неслыханно высокий выкуп, тяжелый даже при его огромном состоянии, и в то же время сулили ему всякие блага в том случае, если бы он согласился перейти на их сторону; д’Аленсон заплатил выкуп и вернулся под знамена природной монархии. Его нормандские земли были захвачены англичанами и его семья нашла приют в свободной зоне, в монастыре Сен-Флорентен; там в этот момент находился и он сам, охотился, по его словам, на перепелок и предавался невеселым размышлениям, когда его вызвали в Шинон. Здесь он застал короля в разговоре с этой девушкой. Увидав его, она спросила, кто это. Король назвал его имя.
|