Головна сторінка Випадкова сторінка КАТЕГОРІЇ: АвтомобіліБіологіяБудівництвоВідпочинок і туризмГеографіяДім і садЕкологіяЕкономікаЕлектронікаІноземні мовиІнформатикаІншеІсторіяКультураЛітератураМатематикаМедицинаМеталлургіяМеханікаОсвітаОхорона праціПедагогікаПолітикаПравоПсихологіяРелігіяСоціологіяСпортФізикаФілософіяФінансиХімія |
Командир відділенняДата добавления: 2015-10-12; просмотров: 640
"Этот знак продлится тысячу лет и более”.
Пепел от сгоревшего тела был выброшен в Сену. „Таков был исход, таков был конец этой женщины”, — торжествующе сообщали циркуляры, разосланные по Европе от имени Генриха VI. Но люди разошлись с рыночной площади в слезах, — в ушах у них звучал „очень мягкий женский голос”, произносивший слова всепрощения, и вместо звериных воплей, обычно вырывавшихся у сжигаемых, — моления и славословия святым и последние призывы „Иисус... Иисус!” По словам одного из свидетелей Реабилитации, Кюскеля, англофранцузский королевский казначей Жан Трессар, уходя со Старого Рынка, сказал: „Ее душа в раю, а тем, кто ее осудил, место готово в аду”. „Народ стал пальцем показывать на тех, кто был причастен к ее смерти, и от них шарахался”, — рассказывает Буагийом. Конечно, в Руане нельзя было „показывать пальцем” открыто. На другой день после казни доминиканский монах Боскье (собрат Ладвеню и Изамбара) высказался где-то неосторожно, попал на доносчика, был арестован и предан инквизиционному суду „за пособничество еретикам”. Бедный человек униженно просил прощения, говорил, что был пьян. „Принимая во внимание его раскаяние”, его 8 августа приговорили к тюремному заключению „на хлебе и воде” „до будущей Пасхи” (т. е. до апреля). Эта внешняя обстановка и является, конечно, причиной, почему в самом Руане не осталось источника, в котором впечатление было бы зафиксировано сразу после казни. „Нормандская Хроника” Пьера Кошона (еще раз - не путать с епископом) обрывается как раз перед началом процесса, хотя ее автор прожил еще немало лет, — и само это молчание, может быть, симптоматично. На последних страницах у этого старого заядлого бургиньона тон слегка начинает меняться - в пользу монархии, восстановленной Девушкой. Пьер Кошон был апостолическим нотариусом, т. е. коллегой Буагийома и Маншона и личным приятелем последнего из них (это известно документально). И он, очевидно, побоялся, при английской власти, записывать то, что они ему рассказывали; а писать ложь уже не хотел. Приятель же его Маншон впоследствии, на процессе Реабилитации, про себя самого рассказал, что после 30 мая он месяц целый плакал и не мог успокоиться. Правда, он этим слегка как бы хвастался, хотя хвастаться ему явно нечем: полтысячелетия прошло, и люди над этим плачут и следует надеяться, что будут над этим плакать до всеобщего воскресения и последнего суда. Озлобленно пересказав еще раз англо-бургиньонскую версию о казненной еретичке, „Парижский Буржуа” вдруг отмечает: „Там (в Руане) и в других местах было немало людей, говоривших, что она — мученица и умерла за своего прямого государя”. И этот задыхающийся от ненависти университетский политик в заключение пишет от своего собственного имени фразу, которая никак не вяжется со всем, что он писал ранее, — словно его самого смутили какие-то очень уж определенные свидетельства: „Как бы то ни было, была ли она плохой или хорошей, — ее в этот день сожгли”. В конце июня в Венецию писали из Брюгге: „Общее убеждение, что англичане добились ее сожжения за ее великие успехи, ибо они говорили: Когда эта Девушка умрет, счастье не будет так благоприятствовать Дофину... Говорят, перед тем как идти на мученичество, она была необычайно хорошо расположена и приготовлена к смерти, и святая Екатерина, явившись ей, сказала: Дочь Божия, не сомневайся в твоей вере, ты будешь среди святых дев в райской славе”. Это была правда о Святой Великомученице Жанне, из уст в уста распространявшаяся из Руана по всей англо-бургиньонской Франции. В несколько дней судьи поняли, что с этим нельзя было бороться одними только арестами злополучных Боскье. Чтобы не оказаться лично под ударом, они 12 июня взяли от английского правительства специальную гарантию: „В качестве покровителя святой католической веры мы намерены поддерживать и защищать их (судей) во всем, что они изрекли и постановили в связи с оным процессом... Мы осведомлены, что оный процесс велся по зрелом размышлении, канонически, справедливо и свято и с одобрения возлюбленной дочери нашей Университета Парижского... Обещаем нашим королевским словом, что, если кто бы то ни было будет привлекать их к ответственности по поводу оного процесса, мы, король, возьмем их поддержку и защиту на счет нашей казны” Уже раньше этого меры были приняты в отношении самого главного: пропаганды. 8 июня, от имени английского короля, был составлен особый циркуляр европейским дворам. В дальнейшем, 28 июня, почти тождественный циркуляр, также от имени английского короля, был разослан духовенству, дворянству и городам англо-бургиньонской Франции. Университет со своей стороны направил (без даты) особое послание папе, императору и кардиналам. В большей своей части циркуляры английского короля повторяют известные англо-бургиньонские тезисы и не содержат ничего неожиданного: „Оделась мужчиной вопреки Божиему закону и состоянию своего женского пола... Хвасталась, что имеет личное общение с архангелом Михаилом и множеством ангелов и святых... Вела войска, совершая бесчеловечные злодеяния, проливая кровь, вызывая народный мятеж, распространяя ложные верования, нарушая подлинный мир, принимая от многих поклонение как святая и действуя преступно во многих других отношениях, которые долго перечислять”. Взятая в плен, была выдана церковному трибуналу, ,,хотя мы имели достаточно оснований наказать ее через наше светское правосудие, ввиду измен, убийств, отвратительных зверств и прочих бесчисленных зол, совершенных ею против нашей власти и наших верных подданных”. В согласии с Парижским Университетом „судьи признали оную Жанну суеверной, идолопоклонницей” и пр. и пр. „и для спасения ее души многократно с любовью и кротостью увещевали ее вернуться на путь истинный”; „но она продолжала хвастаться, что все, что она сделала, она сделала по повелению Бога и являвшихся ей святых дев, и хуже того — не желала на земле признавать никого, кроме Бога и святых Царствия Небесного”. Только „когда судьи начали читать над ней приговор, обычный в подобных случаях, она сделала вид, что обратилась своим сердцем... и публично отреклась от своей ереси и от своих великих преступлений”, после чего „жалостливая мать наша Святая Церковь, для спасительного покаяния, приговорила ее к тюремному заключению. Но очень скоро эта злополучная женщина опять впала в ересь, от которой перед тем отреклась... так что пришлось передать ее светскому правосудию, которое немедленно осудило ее на сожжение”. Что касается „бесчеловечных злодеяний, которые долго перечислять”, то это, в общем, нетрудно было проверить; в остальном же и из этого текста получалось, что Девушка предпочла смерть на костре измене полученным ею откровениям. Чтобы пропагандный циркуляр имел какой бы то ни было смысл, нужно было создать иную концовку. 7 июня — ровно накануне составления первого пропагандного циркуляра — была изготовлена известная нам „Посмертная Информация”, о неофициальном допросе, происходившем утром перед казнью в тюрьме. В самом же циркуляре, составленном на следующий день, содержание „Посмертной Информации” представлено уже без этих указаний времени и места и не в качестве диалога между нею и судьями, внушавшими ей, что ее видения ее обманули, а в качестве общего заключения: „Видя приближение своего конца, эта презренная женщина признала открыто и полностью, что духи, которые ей будто бы являлись, были лукавыми и лживыми, что они обещали ей освободить ее из тюрьмы и по ее признанию насмеялись над ней и обманули ее”. Или в циркуляре Университета: „Когда эта женщина узнала, что приблизился час уничтожения ее тела, она с плачем призналась перед всеми, что духи, которые ей будто бы являлись, насмеялись над ней и обманули ее”. Наконец, вот что из этого сделал ответственный глава учреждения, осудившего Девушку, — Великий Инквизитор Франции Жан Граверан, в проповеди, произнесенной им в Париже 4 июля и довольно подробно пересказанной „Парижским Буржуа”: Предварительно Граверан сообщил, среди прочего, что ее родители уже подумывали о том, чтобы ее утопить, когда ей было 14 лет, потому что видели, что она одержима чертом и жаждет пролития человеческой крови; дальше он рассказывал, что после Сент-Уанского отречения „ее приговорили к четырем годам тюрьмы на хлебе и воде, но она не отбыла ни единого дня из этого наказания, ибо в тюрьме, по ее требованию, ей прислуживали как знатной даме; и Враг явился ей — т. е. по ее словам ей явился архангел Михаил со святой Екатериной и святой Маргаритой — и сказал ей: Негодная тварь, как ты смела от страха перед смертью снять твою мужскую одежду? Не бойся, мы отлично защитим тебя против всех. И она так доверилась Врагу, что заявила, что раскаивается в том, что сняла мужскую одежду. Когда же она увидала, что выдана светской власти и осуждена на смерть, она стала звать бесов, являвшихся ей под видом святых; но как она ни звала, — с того часа, когда ее осудили, никто никогда больше ей не явился; тогда она спохватилась, но было поздно”. Вот во что Университет и Инквизиция обратили ее приятие смерти, их же клевретами засвидетельствованное в протоколе 28 мая: „Бог открыл мне через святую Екатерину и святую Маргариту великую жалость измены, на которую я согласилась, отрекаясь, чтобы спасти свою жизнь. Я губила свою душу, чтобы спасти свою жизнь”. Приятие неминуемой смерти настолько ясное, что она как бы утешала самое себя: „Да я и предпочитаю пострадать сразу, то есть умереть, чем продолжать так мучаться в тюрьме”. С церковной кафедры Великий Инквизитор Франции Жан Граверан лгал, и лгал совершенно сознательно, притом в каждом своем утверждении. Допустим, он мог не знать всей правды о том, в каких условиях ее держали в тюрьме. Но думать действительно, что в тюрьме ей „прислуживали как знатной даме”, он, конечно, не мог. Не мог он также не знать, что после Сент-Уанской драмы его собственный викарий приговорил Девушку не к четырем годам тюрьмы, а к пожизненному заключению. И нужно ясно сказать, что это была система. Жан Граверан лгал так же сознательно, как лгал Эстиве в своей обвинительной речи, так же, как Университет и Инквизиция лгали все время, и о Жанне, и вообще, как только дело касалось их концепций и их могущества. Жанна еще не родилась, когда Жан Пети, перед терроризованным двором, лгал о Людовике Орлеанском так же сознательно и безудержно, как о ней стали лгать Эстиве и Граверан. Она была четырехлетней девочкой, когда Кошон, на Констанцском соборе, так же сознательно и беззастенчиво лгал в защиту Жана Пети. Если учесть все это, то можно усомниться, был ли вообще тот момент сомнения, который раздули в „Посмертной Информации”, или все это целиком относится к той же области, что рассказы Жана Пети о том, как грудной ребенок по недосмотру съел не ему предназначенное отравленное яблоко и от этого умер, или о том, как Филипп де Мэзьер ночью выкапывал на кладбище труп, чему и свидетели были, — только они все, к сожалению, померли. Был ли момент, когда не ее душа, но ее сознание помрачилось от их внушений, и она прошептала „Я сама больше не знаю и думать не могу, дайте мне только причастие’’, — это ведает Бог и Святая Жанна на небе: для нас, методами нашей исторической критики, этот вопрос неразрешим. Но Университет и Инквизиция лгали опять безусловно, умалчивая о том, что из этого, ими наведенного, мрака (если он действительно был) Девушка вырвалась после причастия. В двуедином обличии Университета и Инквизиции абстрактное диалектическое мышление явилось чудовищной, подлинно дьявольской силой ненависти и лжи, которая с XIII века отравила всю историю Европы. Я понимаю значение слов и повторяю: дьявольской силой. Очень замечательный современный швейцарский историк В. Нигг совершенно справедливо пишет об инквизиционной диалектике: „Сухое резонерство само по себе не позволяло возникнуть ни малейшему религиозному пламени и в этом холодном бешенстве невозможно даже под лупой найти ни малейших проблесков новозаветного духа. Сатана тут присутствует самолично, так же как у Достоевского в „Братьях Карамазовых” или у Бернаноса „Под солнцем Сатаны”, т. е. не как символ, а как ужасающая реальность, — присутствует со стороны инквизиторов и юристов, сознание которых он полонил”. Этой силе абстрактного интеллектуализма Жанна д’Арк, „земной ангел и небесная девушка”, вновь и с небывалой силой противопоставила реальность Бога Живого и небесной Церкви. Политические построения этой силы она разбивала на полях сражения. С этой силой она боролась в инквизицонных застенках. И когда она в огне призывала Христа и Его архангела — архангела второй Ипостаси, — ею руководившего архангела Михаила, она одержала над этой силой победу, которая не прейдет никогда: в любви Святой Жанны — залог спасения современного мира, окончательно задыхающегося и обезумевшего от порождений рационализма.
* * *
В Руане люди втихомолку плакали и шепотом рассказывали дальше, что видели, в Орлеане народ из года в год ставил свечи в память об Освободительнице, на освященном ею месте, в ее дорогой часовне Сент-Катрин-де-Фьербуа, служили обедни в ее честь.
„Быть не может, чтоб у Жанны Не было Божьего Духа”,
— писал через несколько лет поэт Мартин Лефран в поэме, посвященной самому Филиппу Бургундскому.
„Сколько святых мы чтим, Умерших позорною смертью. Вспомни Самого Христа И всех Его славных мучеников”.
Но инквизиционный приговор, осудивший еретичку на сожжение, был распубликован по всей Европе. И люди, помнившие сияние этой девочки, если и решались на протест, то только осторожно, вполголоса. Тот же Мартин Лефран в конце своих рассуждений о ней предпочел произвести некоторое тактическое отступление:
„Хорошо ли с ней поступили иль дурно, — Единому Богу об этом судить”.
А людям, очевидно, полагается только мучать Его святых и потом на них, замученных, смотреть стеклянными глазами. Тем временем Буржское правительство вообще не чувствовало, не видело, не понимало ничего. Сразу после ее мученичества, разъясняя своей Реймской митрополии, что „Бог допустил гибель Девушки Жанны, потому что она возгордилась и стала одеваться богато”, Регинальд Шартрский уже знал, как ее заменить: „К королю пришел молодой пастух, из Жеводанских гор, который говорит, не больше не меньше, как Девушка Жанна: что он имеет повеление от Бога идти с королевскими ратными людьми и что наверняка англичане и бургиньоны будут побеждены”. Перед Жанной, с ее непонятными, потому что мало известными, световыми явлениями, Жеводанский пастух имел еще то преимущество, что в качестве своего „знака” он всем предъявлял общеизвестные, типичные западные стигматы. Несчастная жертва министерского кретинизма, он в первой же схватке, в августе 1431 г., был взят в плен англичанами и утоплен ими без долгих разговоров. И в последующие годы французское королевское правительство о Руанской мученице молчало сугубо, точно она вовсе его не касалась. Но вымоленное в Боревуаре освобождение Компьени, которую Регинальду в свое время не удалось сдать бургиньонам, все же решило исход Столетней войны. Англо-бургиньонский Париж задыхался. Даже „Парижскому Буржуа” все это надоело настолько, что, наконец, и для него „арманьяки” стали просто „французами”; и он теперь писал: „Только три епископа затягивают всю эту проклятую, дьявольскую войну: канцлер, епископ Теруанский (Людовик Люксембургский), весьма жестокий человек, — тот епископ, который был в Бовэ, а теперь назначен в Лизье (Кошон), — да епископ Парижский”. В меморандуме, поданном Филиппу Бургундскому, его канцлер, Ролен, отмечал, что для Англии война проиграна безвозвратно. Парижский Университет остается привержен английской власти, но население столицы ее больше не выносит, и сам Филипп быстро теряет старую привязанность парижан. И если он останется союзником Англии, а Париж тем временем передастся королю Франции, то положение его станет крайне опасным. С запозданием на шесть лет военная обстановка, т. е. прочность блокады Парижа, „концом копья” определила „бургундский мир”. В 1435 г. Аррасский договор между королем и герцогом положил конец французской гражданской войне. „Не прошло семи лет” с того дня, когда это было сказано в Руане, как „англичане потеряли во Франции залог, больший, чем Орлеан”. 13 апреля 1436 г. Париж сдался королю. Кошон, незадолго перед этим назначенный управлять столицей, бежал под улюлюканье толпы. Коннетабль де Ришмон проехал по улицам Парижа, крича всем встречным: „Все забыто! Все прощено!” „Парижский Буржуа” не верил своим глазам, что смена власти произошла без всяких эксцессов. „Прощено” было действительно ,,все” — даже то, что простить невозможно. При торжественном вступлении короля в Париж приветственную речь от имени Университета произнес наш старый знакомый Тома Курсельский. Война с внешним врагом, прерываемая перемириями, продолжалась еще в Гюйени, на северном рубеже Иль-де-Франса, в Нормандии. Коннетабль де Ришмон, примирение с которым она завещала королю, шаг за шагом вытеснял англичан. Под руководством новых, более опрятных кадров, пришедших к власти после падения Ла Тремуй, страна залечивала свои раны. И становилось еще труднее мириться с мыслью, что чудо, положившее начало всему этому возрождению, так ужасно кончилось в Руане. „Многие люди, — пишет „Парижский Буржуа”, — твердо верили, что по своей святости она избежала костра и что вместо нее по ошибке сожгли другую”. Здесь совершенно ясно, что это была вера именно в продолжение чуда. Спасенным (или даже просто воскресшим?) „Девушкам” надо было только явиться, чтобы люди побежали за ними толпой. Они и явились. Их было несколько. Но настоящий шум наделала одна. Удалось ей это в особенности потому, что среди всегда имеющихся любителей воспользоваться подобными явлениями к собственной выгоде оказался по крайней мере один из братьев Девушки. В хронике декана Мецской церкви Сен-Тьебо рассказано, что 20 мая 1436 г. в окрестностях Меца появилась „Девушка Жанна, прежде бывшая во Франции”, а теперь „носившая имя Клод”, в тот же день она встретилась со своими братьями Пьером и Жаном, „думавшими, что ее сожгли”, и была ими узнана; в течение восьми дней она с ними ездила по соседним местам (но, отметим, не поехала к Изабелле Ромэ, которая в то время жила еще с Жаном в Домреми или в Вутоне); „она говорила больше притчами и ни с какой стороны не выказывала своих намерений, заявляя, что не имеет силы до Иванова дня”; затем, уже без братьев, она перебралась в местечко Мариелль и оттуда в Люксембург, в гор. Арлон, где ее приняла одна из дам Люксембургского дома; там ею увлекся один из графов Варнембургских (Вюртембергских) и повез ее в Кельн; „потом она вернулась в Арлон и там вышла замуж за рыцаря Роберта дэз-Армуаз”, с которым и поселилась в Меце. Из другого документа (сохранившейся копии купчей крепости) известно, что она была замужем уже 7 ноября того же 1436 г. и именовалась „госпожей дэз-Армуаз, Девушкой Франции” (тогда как Жанна иначе как просто Девушкой не именовала себя никогда, в данном же случае уже и это слово становилось явно неуместным). Все эти и прочие сведения о госпоже дэз-Армуаз, в 1952 г. преподнесенные Жаном Гримо как открытие, известны давным-давно и приводились много раз. За последние годы единственные новые данные, отмеченные Режиной Перну, заключаются в том, что хроника мецского декана существует еще в другой рукописи, немного более поздней, где приведен сокращенно тот же рассказ, но с добавлением вступительной фразы, представляющей собой существенную поправку: „В этом году появилась девушка, называвшая себя Девушкой Франции и так хорошо подделывавшаяся под нее, что обманула многих, в особенности из самых знатных”. О ее поездке в Кельн более подробно сообщает тамошний доминиканец Нидер. „Как прежде дева Жанна для короля Карла во Франции” и так же „заявляя, что она послана Богом”, она пыталась действовать в пользу одного из боровшихся кандидатов на Трирскую архиепископию (которого поддерживал привезший ее граф Вюртембергский). Она показывала некие магические фокусы — разрезала скатерть, разбивала стаканы, которые мгновенно появлялись опять целыми, — Инквизиция собралась ее арестовать, но граф Вюртембергский успел ее увезти. Тем временем слухи дошли уже до Орлеана. Согласно городским счетам, оттуда уже в конце июля послали за справками в Арлон, а в августе получили от новоявленной „Девушки” два письма и тогда же в Орлеане появился Жан д’Арк, побывавший сначала у короля, чтоб получить от него денег на обратную поездку к своей „сестре”; получив только 20 франков вместо просимых ста, он обратился за субсидией к Орлеанскому муниципалитету. Город выдал ему 12 франков и на этом вся история засохла почти на три года. Как видим, младший брат Девушки, Пьер, фигурирует только в начале рассказа Мецского декана. Есть даже сомнение, мог ли он в это время быть в тех местах: как будто он только во второй половине 30-х годов вышел из многолетнего плена, в который попал в роковом бою под Компьенью, и после этого он обычно жил не на восточной окраине, а в Орлеане. Как бы то ни было, в дальнейшем проявил предприимчивость один только Жан. Различие обоих братьев тонко подметил Гродидье де Матон: Пьер попал в плен вместе с сестрой, разорился, выплачивая огромный выкуп, потом продолжал служить, воевать, стал рыцарем, но жил очень скромно, притом с матерью, в 1440 г. тоже перебравшейся в Орлеан; а Жан как будто вообще уже не был со своею сестрою в кампании 1430 г., он так и не стал рыцарем, оставшись навсегда только оруженосцем, зато материально процветал на доходных тыловых должностях, чаще всего вблизи от своих родных мест, где он значительно приумножил свое достояние. „Младший — храбрый солдат, старший выглядит скорее хитрым крестьянином... может быть, даже лелея надежду, что тот не вернется никогда. Так бывает в семьях у нас (в Лотарингии). Почему не могло бы быть так и в семье д’Арк?” — пишет Гродидье де Матон. Настаивать Жан, по-видимому, не стал, увидев, вероятно, что большого толку с новоявленной сестрой не получается, — о каких-либо дальнейших его контактах с госпожой дэз-Армуаз сведений нет. Но первоначальную рекламу он ей сделал. И отголоски пошли по стране. Именно в эти времена, ок. 1440 г., в сокращенной Бретанской хронике появилась запись: „Девушка была сожжена в Руане, или приговорена к сожжению”; и в анонимной Нормандской хронике: англичане „публично сожгли ее или же другую женщину на нее похожую, о чем мнения расходились и еще расходятся у многих”. А в июле 1439 г. госпожа дэз-Армуаз явилась в Орлеан. Раньше она все время держалась за пределами королевства — в районе Меца и в Люксембурге, где власти были тогда в неладах с французской монархией; к тому же, по сведениям, которые приводит Гродидье де Матон, владения ее мужа в герцогстве Барском были уже в 1435 г. конфискованы Рене Анжуйским за попытку самовольной их передачи в чужие руки. Но к лету 1439 г. она, по-видимому, уже овдовела и решила рискнуть. Из Орлеанских счетов видно, что город ее чествовал, начиная с 18 июля. 1 августа ей поднесли очень значительный денежный подарок — 210 парижских фунтов — „за благо, оказанное ею городу во время осады”, после чего она немедленно „отбыла из этого города”, не оставшись даже на банкет, назначенный на тот же самый день с участием Жака Люилье — одного из тех, кто несомненно знал Жанну в 1429 г. (Еще одна запись, 3 сентября, помещенная в счетах значительно дальше, относится, очевидно, к возмещению расходов, ранее понесенных для угощения госпожи дэз-Армуаз.) Отбыла она из Орлеана в то время, когда там становилось известно о скором прибытии короля (он приехал 20 августа). В сентябре Гийом Беллье, тот самый, у которого Девушка жила в Шиноне, теперь — Буржский балльи, посылал в Орлеан выяснять, что там случилось, и направил к королю доклад с каким-то письмом от госпожи дэз-Армуаз. А тем временем особа, именовавшая себя Девушкой Жанной, по всей вероятности, та же самая, появилась на короткое время при войсках Жиля де Рец, тогда уже предавшегося черной магии с содомским развратом и с убийствами детей (он был арестован в следующем году). В отпускной грамоте, выданной некоему Сикенвиллю в июне 1441 г., упомянуто, что „приблизительно два году тому назад”, т. е. в 1439 г., вероятно, через некоторое время после отбытия госпожи дэз-Армуаз из Орлеана, Жиль де Рец, замышляя налет на Ле-Ман, велел Сикенвиллю „принять начальство над ратными людьми, каковое тогда имела некая Жанна, выдавашая себя за Девушку”. Иных сведений о ее сношениях с Жилем де Рец не имеется. Эпилог всей этой истории разыгрался в августе следующего (1440) года в Париже, о чем рассказывает „Парижский Буржуа”: „некая девушка, которую с большим почетом приняли в Орлеане, стала приближаться к Парижу, и думали, что она настоящая. Но Университет и Парламент велели доставить ее в Париж, и она была выставлена перед народом во дворе Дворца (Правосудия), подвергнута увещанию и допросу”. Она заявила, что, побив свою мать, отправилась в Рим за отпущением этого греха (который, действительно, мог быть отпущен только папой), переодевшись мужчиной, служила в папских войсках, потом была замужем за рыцарем и имела двоих детей. Насколько все эти признания верны и точно ли передал их „Парижский Буржуа”, сказать невозможно, но после этого о госпоже дэз-Армуаз во всяком случае не слышно больше ничего. Некоторым дополнением к рассказу „Парижского Буржуа” можно счесть сообщение Пьера Сала, гораздо более позднее, но полученное им, как он пишет, из того же источника, что и давно нам известное сведение о Шинонском замке. По его словам, лет через десять после Шинонского свидания (т. е. около 1440 г.) к Карлу VII явилась женщина, похожая на Жанну и выдававшая себя за нее. Встреча описана с анекдотическими подробностями, мало интересными и мало вероятными, но суть рассказа в том, что король ей сказал: „Девушка, друг мог, вы знаете тайну, которая есть между вами и мной”. Тогда, видя, что она не может его обмануть, она бросилась на колени и стала просить прощения. Сала добавляет, что последовали суровые наказания некоторых из тех, кто ее поддерживал, и это уже, по-видимому, — поздние домыслы. Но само разоблачение могло произойти именно в окрестностях Парижа, которые король объезжал как раз перед тем, как лже-Девушку доставили для публичного обличения в столицу. Память же о Настоящей в Карле VII, конечно, никогда не могла угаснуть совсем, а в эти годы она могла только крепнуть от всего, что происходило со страной и с ним самим.
* * *
Кошон успел еще умереть при английской власти в Лизье, в 1442 г. Благодаря длительному перемирию, заключенному в Туре, английское владычество в Нормандии продержалось еще несколько лет. И затем рухнуло мгновенно, как только возобновились военные действия. Руан восстал и передался Бастарду Орлеанскому, теперешнему графу Дюнуа, 9 октября 1449 г. Последняя английская экспедиционная армия была разбита под Кастилльоном в 1452 г. В следующем году (1453) Дюнуа окончательно овладел Гюйенью. „Англичане потеряли во Франции все”. Сэген, тот самый лимузинский доминиканец, который так к ней приставал в Пуатье и над произношением которого она подсмеивалась, говорил: „Жанна, при других, сказала мне, говорящему, четыре вещи, которые должны были произойти : во-первых, что англичане будут повержены во прах и что осада Орлеана будет снята; во-вторых, что король будет помазан в Реймсе; в-третьих, что Париж вернется под власть короля, и, наконец, что герцог Орлеанский вернется из Англии; и я, говорящий, все эти четыре вещи увидел своими глазами”. Убеждение, что все это сделала она — при своей земной жизни или после своей смерти, но она сама — теперь прорывалось со всех сторон. И такова мистика власти, все же освященной Реймским помазанием, что сам король должен был выйти из своего молчания. Вместо бессовестных ничтожеств, окружавших его в Бурже, возрождавшаяся страна выдвигала теперь в его окружение новых людей, из которых одни сами были способны чувствовать ее красоту, а другие по меньшей мере понимали, что нельзя было оставить оплеванной девушку, как бы то ни было положившую начало возрождению французской монархии. В контакте с национальными силами, переживавшими полный подъем, сам Карл VII в известной степени преобразился: его апатичность, его нерешительность, когда-то преодоленные Девушкой, но затем вновь его охватившие, исчезли теперь окончательно, сменившись спокойной уверенностью в собственной мощи и в мощи его страны. Издерганный сын Изабеллы Баварской стал отличным администратором, умело направлявшим все творческие силы, которые только и требовали монархического руководства. Если принять во внимание, что он разрешил своему официальному историографу, Жану Шартье, в резкой форме критиковать — не его самого, но его тогдашние „кабинеты” за их отношение к Девушке, можно думать, что в глубине души он сам в конце концов почувствовал свою вину перед ней. Эта обстановка национального и монархического подъема определила характер процесса Реабилитации, предпринятого почти сразу после освобождения Руана, т. е. как только акты процесса 1431 года попали в руки национальной монархии. Плоды, принесенные ее усилиями и ее жертвой, служили подтверждением ее правоты и вызывали благодарность и восторг; и в то же время этими плодами дорожили теперь больше, чем ею самой. Уже в 1450 г., после первого обследования того, что произошло в Руане, посланный для этого обследования королевский советник Гийом Буллье доносил: „Продолжать молчать по поводу этого неправедного осуждения было бы противно чести короля... Какое пятно, если враги и впредь будут иметь возможность говорить, что король Франции держал при своих войсках еретичку, общавшуюся с демонами... Она трудилась для восстановления королевства Французского, столько раз предсказанного ею. Утвердить ее невиновность есть долг благочестия и общественного блага”. Это и осталось лейтмотивом процесса Реабилитации. Великий инквизитор Франции Жан Бреаль, по поручению короля взявший в дальнейшем все дело в свои руки, писал, например, в декабре 1453 г. венскому богослову Леонарду, запрашивая его мнение о замученной Девушке: „Король считает, что его враги, приверженцы английской партии, нанесли чести его величества величайший ущерб, возбудив церковное преследование против этой простой девы, которая следовала божественному откровению, как это нужно считать доказанным с совершенной очевидностью, и сжегши ее как еретичку, с целью обесчестить короля и его королевство”. Тем самым из разбирательства заранее исключалось все то, что каким бы то ни было образом могло представить короля в не совсем выгодном свете, — хотя бы оно и было ко славе самой Девушки. И с другой стороны, процесс Реабилитации велся таким образом, чтобы не создавать для свежевосстановленной монархии никаких новых тактических осложнений. Прежде всего, чтобы не втягивать короля в это дело, пересмотр процесса 1431 года был формально возбужден от имени семьи Девушки: ее матери, старухи Ромэ (которая теперь жила в Орлеане, опекаемая городом в память об Освободительнице), и ее братьев. При этом адвокаты, выступавшие от имени семьи, Можье и Превото, подчеркнули с самого начала, что „истцы ведут дело исключительно против судей, Кошона и Леметра, а также против прокурора Эстиве: нет речи о том, чтобы привлекать к ответу те или другие лица, в большей или меньшей степени поданным ими мнением и своим присутствием принявшие участие в осуждении Девушки”. Фактически, в судебном убийстве 1431 г. было скомпрометировано огромное количество людей, частью даже очень влиятельных, которые все теперь оказались верноподданными короля; и монархия, амнистировавшая решительно все, дорожившая национальным единством после 25-ти лет гражданской войны, не желала, даже по этому делу, создавать какие бы то ни было неприятности кому бы то ни было из своих подданных. Все оставшиеся в живых убийцы Девушки, второстепенные, но все же убийцы, теперь, естественно, валили все на главных виновных, и монархический аппарат сознательно облегчил им их игру, тем более что все три главных персонажа трибунала 1431 г. были как раз уже покойниками или в безвестном отсутствии; при этом, когда наследники Кошона заявили, что им ни до чего дела нет, лишь бы им гарантировали имущественную неприкосновенность, им эту гарантию выдали немедленно; а пропавшего без вести Леметра едва поискали для формы и не нашли. Зная Жанну, нетрудно представить себе, что и сама она с неба не захотела бы сводить счеты с кем бы то ни было, тем более через человеческое правосудие. Но старание Реабилитации по возможности никого не трогать никак в значительной степени фальсифицировало характер и снизило грандиозность выдержанной ею в Руане борьбы. Кроме заботы о внутреннем примирении, действовали и другие, еще более щекотливые соображения. Юридически пересмотр инквизиционного процесса, поскольку он вообще был возможен, мог быть произведен только из Рима. Между тем, в совершенно последовательном развитии Жерсоновской линии почти полная автономия галликанской Церкви была окончательно закреплена Буржской Прагматической санкцией в 1438 г. и отношения между Францией и Римом оставались чрезвычайно натянутыми, — в течение всего XV века французов в Италии при случае именовали схизматиками. При этих условиях побудить Рим начать пересмотр процесса Жанны д’Арк было вообще не легко. В 1451 г., через кардинала д’Эстутвилль, легата Св. Престола во Франции, начался настоящий торг, в котором Рим старался добиться отмены Прагматической санкции. Этого он не получил. Но международный вес французской монархии, теперь уже опять самой сильной в Европе, возрастал настолько, что в 1455 г. новый, более сговорчивый папа, Каликст III Борджиа, дал свое согласие на пересмотр процесса. Тем самым, судьи Реабилитации, фактически зависевшие от короля Франции, оказались также, формально, но и не только формально, в зависимости от Римского престола. По самому своему существу процесс Жанны д’Арк обернулся двойной катастрофой: для рационалистического богословия университетской интеллигенции и для порожденного этим богословием инквизиционного права. Процесс, отвратительный и ужасный, стал возможен потому, что отвратительна была психология университетских богословов и ужасно было инквизиционное право. Но Рим ни того, ни другого не мог признать. То, что в действительности было исторической драмой исключительного мирового значения, в рескрипте Каликста III было сведено к масштабам просто карикатурным: пересмотр процесса предпринимается на том основании, что по имеющимся данным „Гийом Эстиве, являвшийся в то время прокурором при Бовезском епархиальном суде, побуждаемый, как думают, некоторыми врагами самой Жанны, а также ее матери и братьев, представил блаженной памяти Петру, епископу Бовезскому, доклад с ложными данными, изображавшими вышеназванную Жанну виновной в ереси и в других преступлениях”. С блаженной памяти Кошоном судьи Реабилитации все же разделались. Но разбить рамки диалектического богословия и формального юридизма они не могли. Аргументацию судей 1431 г. они стали разрушать такими же диалектическими приемами и с другой стороны выискивали в первом процессе отдельные формальные погрешности, — причем и тут им приходилось обходить молчанием тот факт, что, по инквизиционному праву, собственно, все средства были годны для изобличения еретика. Так терялось все неисчерпаемое принципиальное значение ее мученичества и за формально-юридическим спором о деталях забывалось основное: если Жанна — не ведьма и не еретичка, то она, очевидно, святая. Правильно проведенная кассация приговора 1431 г. должна была бы закончиться ее немедленным причислением к лику святых. Но на этот счет не было никакого сомнения в том, что дальше простого оправдания осужденной 1431 года Рим, при данных условиях, ни в каком случае не пойдет. Нужно ли говорить, какой щемящей тоской веет от всего множества меморандумов, затребованных от всевозможных богословов Франции и Европы, — если, читая их, иметь перед глазами то вечно-юное, что явилось поводом для их составления. И все же, поскольку речь шла о Жанне, ее дух и ее свобода прорывались то тут, то там сквозь это новое издание сухого резонерства. Парижский магистр Роберт Сибуль вспомнил апостольское учение: „Должно повиноваться больше Богу, чем людям”. Гийом Буллье писал: „Отказываясь отречься, Жанна следовала своему абсолютному долгу... следовала особому закону вдохновения, в силу которого она уже не была под общим законом... Отрицать факт, который нам известен без малейшего сомнения, хотя бы он и не был известен другим, есть ложь, запрещенная Божьим законом, как противная нашей совести... Поскольку речь шла о вещах, известных одному Богу, Церковь не могла о них судить. Девушка могла ошибаться, — но она целиком отдавала себя на суд Божий и на суд своей совести; а раз она целиком отдавала себя на суд Божий, она не могла ошибаться”. И сам Бреаль, резюмируя под конец все высказанные мнения, написал: „Дух дышит, где хочет... Если вас ведет Дух, вы уже не под законом... То, что она знала, она знала с полнейшей уверенностью и на этот счет ей не надлежало повиноваться ни одному человеку. Отречение от полученных ею откровений было бы ложью и лжесвидетельством перед нею самой”. Но, конечно, основной интерес Реабилитации — никак не в этих меморандумах экспертов по духовным делам. Он и не в торжественном провозглашении оправдательного приговора, не в уничтожении оригинала обвинительного акта рукой палача, не в процессиях и богослужениях, в Руане и в неизменно верном Орлеане состоявшихся по этому поводу, и не в водворении креста-памятника на Старом Рынке. Всемирно-историческое значение Реабилитации заключается в том, что благодаря ее процедуре возникло и сохранилось все это множество свидетельских показаний. Крестьяне из Домреми и орлеанские буржуа, арманьякские рыцари и рыцари бургиньонские, буржские обывательницы и даже изворачивающиеся руанские асессоры, — все они говорят по-своему, каждый добавляет еще одну черточку, сообщает еще один маленький эпизод, — и все они видели, „синоптически”, ту же самую невероятную девочку, которая сияет в протоколах первого процесса. Но задача судей Реабилитации заключалась вовсе не в том, чтобы доказать ее святость: доказать требовалось, что она была послушной дочерью Римско-католической Церкви. Между тем, ее заявления — „Да, я считаю, что должна слушаться папы, но Богу первому послужив”, — стояли в актах 1431 г. и их подлинность не оспаривалась никем. Целый ряд свидетелей (Груше, Мари, Мижье, Каваль) подтвердил, что нотариусы писали верно. Тем более сами нотариусы клянутся, что тщательно сличали свои записи; в особенности Маншон подчеркивает во всех своих многочисленных показаниях, что он сопротивлялся попыткам давления и писал по совести, ничего не добавляя и ничего не опуская; он также принял на себя ответственность за окончательный латинский текст процесса, признав, что он сам вместе с Тома Курсельским сделал этот перевод „в той форме, в какой он есть теперь”. А Тома Курсельский говорит просто: „Ее ответы относительно подчинения Церкви содержатся в процессе, и я к ним отсылаю”. Были, однако, показания, что нотариусы писали правду, но не всю. Так, например, Уппвилль, действительно державший себя достойно во время процесса и попавший из-за этого в тюрьму, показал, что „по слухам, нотариусам запрещали записывать некоторые ее заявления”. В связи с этим первое показание Маншона — о том, что после объяснений, данных ей Лa-Фонтэном, Изамбаром и Ладвеню, она заявила о своей готовности „подчиниться папе и Собору”, - дало судьям Реабилитации нить, за которую они ухватились. Свидетелей стали тщательно допрашивать о том, что она говорила о подчинении папе, — в надежде найти что-либо, что не записано в актах процесса. Священник Р. Груше показал на эту тему, что она отказывалась подчиниться трибуналу, составленному из политических врагов, „но подчинялась папе и католической Церкви, требуя, чтобы ее отвели к папе. И когда ей говорили, что процесс будет представлен на суждение папе, она отвечала, что не согласна с этим, потому что не знает, что они там напишут; но что она желала, чтоб ее отвели к папе и чтоб он ее допросил”. Нечто похожее говорит и Изамбар: „Когда Пьер Морис объяснил ей, что судившие ее клирики не суть Церковь, она подчинилась папе, требуя, чтобы ее отвели к нему”. По существу, здесь, как и в показании Ладвеню („она заявляла, что подчинится Святому Отцу, и требовала, чтоб ее отвели к нему”), мы имеем всего только вольный пересказ того, что стоит в процессе: „Отведите меня к папе — я ему отвечу”. Она, конечно, предпочитала, чтобы ее судил папа, а не ненавидевшие ее англо-бургиньонские клирики; но эти ее слова, несколько раз повторяющиеся в тексте процесса, уклончивы по существу: от нее требовали заранее подчиниться решению папы и этого-то она как раз не сказала. Толкование, которое этим словам дают Груше и другие: „Она всегда подчинялась папе” — явно не вяжется с неоспоримыми — и никем не оспаривавшимися — текстами процесса. Мижье говорит, отвечая на вопросник, в известной степени подсказывавший ответ: „Не раз она отдавала свои дела и слова на суд папы... Общеизвестно, что все свои дела и слова она подчиняла суждению Церкви и папы”. Но вслед за тем Мижье сам себя опровергает: „Я совершенно уверен, что нотариусы писали верно”. И здесь, стало быть, нет качественно новых данных, кроме того, что содержится в актах 1431 г. Гийом Ла-Шамбр ограничивается благонамеренной фразой: „Я слышал, как она говорила, что подчиняется папе”. — Говорила, конечно: „Я считаю, что должна подчиняться папе, — но Господу первому послужив! ” А иные свидетели — Лефевр, Маргери — несмотря на вопросник, воздержались от перетолковывания ее слов и показали просто: „Она говорила, что не хочет делать ничего против воли Божией... что относительно полученных ею откровений она не послушает ни епископа, ни папы, ни кого бы то ни было, потому что получила их от Бога”. Это все, что есть в процессе Реабилитации о подчинении папе, и ничего другого в процессе Реабилитации на эту тему нет. Сам Маншон в своих многочисленных показаниях повторил свой рассказ несколько раз, но с вариантами: „Ла-Фонтэн, Изамбар и Ладвеню пришли в тюрьму сказать ей, чтобы она подчинилась Церкви”, и за это они подверглись угрозам; в частности, Ла-Фонтэн после этого будто бы „покинул Руан навсегда” — что явно неверно; дальше Маншон говорит на совсем другие темы и потом заявляет: „Кроме того, я слышал, как епископ, когда Изамбар убедил ее подчиниться Собору, сказал ему: „Замолчите, черт возьми!” Таким образом, случай посещения тюрьмы втроем и то, что при этом говорилось, теряют свою рельефность; зато ярче выступает роль одного Изамбара, убедившего ее подчиниться Собору. Это и есть единственный конкретный случай, где можно считать доказанным свидетельскими показаниями, что ее слова об отношении к Церкви действительно не были занесены в протокол, — случай, уже хорошо нам известный, который Маншоном рассказан сбивчиво и зато совершенно ясно рассказан Изамбаром: как он, Изамбар, объяснил ей, что такое Собор, и как она апеллировала к Собору. При этом Изамбар говорит прямо, что Маншон этого не записал по приказанию Кошона, чем и объясняется, конечно, сдержанность Маншона в изложении этой истории. Помимо Маншона, показание Изамбара подтверждено целым рядом других свидетелей. Ладвеню и Дюваль говорят, что он, Изамбар, действительно имел неприятности оттого, что давал ей советы. То же самое говорит Уппвилль, со слов Леметра (который, по словам Маншона, как раз взял Изамбара под свою защиту). Груше, не называя Изамбара, говорит, что были случаи угроз против тех, кто пытался давать ей советы. Наряду с этим, зияющие провалы в процессе Реабилитации получились оттого, что все, так или иначе касающееся ее отношений с королем, для судей 1455-56 гг, было „табу”. Не только они не могли касаться сомнений Карла VII относительно его собственного рождения: стремясь ни в какой мере не представлять его в этом деле „стороной”, они не могли входить в обсуждение его Шинонского видения, — тем более, повторяем, что со своим латинским богословским багажом они не были в состоянии внятно сказать, что это было такое. Основываясь только на некоторых выдержках из процесса 1431 г., римский юрист Лелиис, чисто схоластическим путем, истолковал ее заявления об ,,ангеле” и „короне”, как аллегорию. Судьи Реабилитации молчаливо удовлетворились этим толкованием, не привлекая по этому вопросу никаких новых фактических данных, не опрашивая никого. Тем самым, они отказались от всякой возможности выяснить по существу, действительно ли она „противоречила самой себе” и „рассказывала очевидную ложь” о Шинонском „знаке”, как ее обвиняли в 1431 г. Они не поставили даже элементарный вопрос, верно ли, что в апреле 1431 г. Руанский трибунал опрашивал об этом „лица, перешедшие” на сторону англо-бургиньонов, „а также других”, и если да, то кого именно, в какой форме и что было отвечено. Все свелось в 1455-56 гг. к тому, что Карл VII мог без греха и в свое удовольствие принять содействие девушки, в которой „клирики не нашли ничего дурного” и которая занималась богоугодным делом: восстановлением законного короля. Жанна сама говорила на процессе, что Бог велел ей сделать то, что она сделала, не по ее заслугам, а „по заслугам короля”; она это говорила, потому что была святой, и судьи Реабилитации подхватили эти слова, потому что были чиновниками. Меморандум Жерсона они приложили к актам; но они тщательно избегали вопроса о том, каковы были, упомянутые Жерсоном, „условия”, поставленные Девушкой. Один только д’Аленсон об этом заговорил; но его показание обрывается на самых интересных местах, точно судьи Реабилитации каждый раз намекали ему о желательности „забыть” все, что касается ее отношений с королем, и лучше сообщать общие впечатление о ее христианском образе жизни. При этом внимание было сосредоточено исключительно на том, что происходило до коронации, и на том, что затем происходило в Руане (где ответственность своим чередом сужалась до крайнего предела). Промежуточное звено выпало полностью. В 1431 г. ее обвиняли за неудачи под Парижем и под Ла-Шарите; судьи 1455-56 гг. не сделали ничего, чтобы выяснить, при каких условиях происходил приступ на Париж, верно ли ее заявление, что она пошла под Ла-Шарите против своей воли, когда сама хотела „идти во Францию”, и что вообще означают ее слова о том, что она сделала бы то и иное, „если бы продлилась без помехи”. Между тем, логически можно было сказать одно из двух: или она не завершила своего дела потому, что не была послана Богом (это говорили судьи 1431 г.); или нужно было сказать, что Жерсон предвидел верно, и она погибла из-за негодности христианского мира; тогда кассировать надо было не только приговор 1431 г.: говоря по справедливости, к ответственности нужно было привлечь все духовные и светские власти христианского мира, сделавшие или допустившие сделать с Дочерью Божией то, что с ней сделали. Но такое привлечение к ответственности могло произойти только на Страшном Суде — или в ходе всемирной истории. Судьи 1455 г., назначенные Св. Престолом и действовавшие в интересах короля Франции, никак этим заниматься не могли. Трагический вопрос о предательстве, когда-то пророчески поставленный Жерсоном, у них терял свою остроту и растворялся в каком-то пассивном, столь чуждом ей фатализме; вопреки фактам, судьи Реабилитации утвердили на долгие сроки наиболее оптимистическую версию: она выполнила свое призвание полностью, сделала все, для чего пришла.
* * *
Нужно сказать, что с национально-французской точки зрения дело можно было так представить с большой долей правдоподобия. Благодаря импульсу, который она дала, объявленная ею программа национального возрождения осуществилась в национальном масштабе, хотя и с запозданием, во всем своем объеме, полностью. Строй, сложившийся во Франции после ужаса Столетней войны, был бесспорно самым совершенным из всего, что при данных исторических условиях можно было осуществить в Европе. В эти годы „умеренного абсолютизма” королевская власть, окруженная трудно вообразимым престижем, действительно осуществляет свое основное назначение: „согласовать, — как писал Бодэн, — подданных друг с другом и всех их с самой собой”. При Людовике XII современники повторяли на все лады, что вернулись времена Людовика Святого. Морально-политическое единство нации было осуществлено в таком размере, какой редко встречается в истории. Через сто лет после Девушки венецианский посол Марино Кавалли писал: „Существуют страны, более плодородные и богатые, как Венгрия или Италия; существуют страны, более обширные и могущественные, как Германия или Испания; но нет страны, которая была бы так едина и управлялась бы так легко, как королевство Французское. Единство и послушание — вот два источника великой силы этой страны”. Это единство основывалось именно на уверенности всех слоев населения в том, что власть, как при Святом Людовике, стремится к справедливости для всех и осуществляет ее в крайнюю меру возможного. Не будет слишком частым напоминать, что основной функцией королевской власти в старой Франции было — умиротворять и творить правый суд. Политически Девушка умерла за эту идею. И это возымело еще одно важное последствие. К церковному правосудию французская монархия — и французский народ — всегда относились с подозрением. Смерть Жанны и ее последующее оправдание явились началом конца Инквизиции во Франции. С этого момента французская монархия начинает систематически кассировать, теперь уже собственной властью, инквизиционные приговоры. Когда, через четыре года после Реабилитации, в 1460 г., в Аррассе произошла жестокая вспышка инквизиционных преследований, современники стали прямо говорить, что все это — плод алчности и сведение личных счетов. Карл VII вмешался. Те же судьи, которые реабилитировали Девушку — Жувенель, дэз-Юрсен, Гийом Шартье и Брэаль — были отправлены в Аррас. Преследования были прекращены, заключенные выпущены на свободу Парижским парламентом, который затем посмертно оправдал и тех, кого Инквизиция успела казнить. Инквизиторов привлекли к ответственности. Начиная с этого момента, парламент решительно отвергает право Церкви вести процессы против еретиков. Инквизиция еще держалась в отдаленных забытых провинциях, главным образом в Дофинэ, где она воскрешала самые страшные Лангедокские традиции XIII века. Но в 1478 г. Людовик XI положил конец и этим „отвратительным злоупотреблениям, совершаемым так называемыми инквизиторами”: губернатору Дофинэ было предписано „не допускать, чтобы кто-либо из оных инквизиторов впредь начинал дело против кого-либо из названных жителей или держал их под стражей, не имея на то специального разрешения от нас”. Как правило, такие разрешения не давались. В то самое время, когда инквизицонные преследования в Европе достигли пароксизма, во второй половине XV века, деятельность Инквизиции во Франции сошла на нет. „Никакого единства в территориальных подразделениях, никакой симметрии в правительственных механизмах, — отмечает Имбар де Ла-Тур. — Само общество является собранием различных групп, расположенных одна над другой: церквей, провинций, городов, лэнов, общин, корпораций. На эти живые существа король воздействовал не как теоретик, а как политик. Он ограничился тем, что дал этим разнородным силам свое верховное руководство”. Сотрудничество власти и населения, которое мы видели в тяжкие годы „Буржского королевства”, продолжалось по всей линии. Все реформы этой эпохи явились результатом этого сотрудничества. „Великие ордонансы 1492, 1499, 1510 гг. были составлены по распоряжению королевской власти; вдохновила их нация. Провозглашенные ими принципы и зафиксированные ими преобразования заимствованы из наказов Генеральных Штатов или из челобитных провинциальных собраний. Подданные имели возможность быть услышанными королем. Сословия, балльяжи и города посылали к нему своих делегатов. Почти всегда их просьбы принимались во внимание. Большинство ордонансов явилось лишь добавлением королевской воли к воле народной, подписью монарха под решениями подданных. В том же порядке осуществлялись и экономические реформы, при Карле VIII, при Людовике XII, при Франциске I. И нужно сказать, что общий подъем второй половины XV века материально больше всего пошел на пользу основной крестьянской массе населения. Продолжалось и социальное освобождение крестьян, после перерыва, вызванного Столетней войной. К концу XV века крепостное право почти исчезло во Франции. В действиях власти справедливым казалось решительно все. В самых первых годах XVI века случилось — в первый и последний раз в истории Франции, как остроумно и верно отметил Бэнвилль, — что население, устами Генеральных Штатов, благодарило правительство за справедливость налогов. В одной блестящей странице Имбар де Лa-Тур, пожалуй, лучше всех подвел этот изумительный итог: „Французская монархия не была деспотизмом. Она не желала им быть; король считал себя связанным прежде всего своей присягой, своей совестью, вечными законами, которые предписывали ему его долг и делали его ответственным за его поведение. Но и нравы и факты не позволяли ей стать деспотизмом. Единство не было уравниловкой. Королевская власть не уничтожила, а дисциплинировала все социальные силы, которые, уравновешивая друг друга, уравновешивали и ее самое. Она находила и поддержку, и ограничение в этой иерархии классов и привилегий, в этом принципе наследственности, который объединял интересы нации с интересами династии, в обязательности общих законов и обычаев, в контроле гражданского духа, способного повиноваться, но не раболепствовать”. Франция конца XV века „не похожа ни на итальянские принципаты, ни на испанскую монархию; ее идеал — быть управляемой, но не в тайне и не в молчании. Проницательные наблюдатели, как Макиавелли и, после него, Каносса, не обманулись на этот счет. Первый определял королевство Французское, как вольное государство, второй, — как организованную нацию. Обоих восхищали во французской форме правления мощь без тирании, единство руководства при многообразии советов и, под покровом абсолютистских формул, непрерывность вольностей и непрерывность жизни”.
* * *
„Ангел пришел для великого дела: чтобы страна получила облегчение”. Страна получила облегчение, да, действительно. Но тем временем из великого дела исчезло самое главное, т. е. ангел. Что-то оборвалось в истории христианского мира. По-прежнему очень много говорилось и писалось о мистическом Теле Христовом, о Божией правде, о всехристианском единстве, о крестовом походе на безбожных турок. Но на Соборах и в Римской курии продолжался скандал. Гусистскую революцию еще удалось обуздать, сговорившись с ее умеренными элементами и разбив ее крайнее крыло. Но Константинополь погиб, так и не дождавшись того крестового похода, который одна только юная девочка серьезно хотела и могла повести. В тех западных попытках спасти Византию от турок, которые были фактически предприняты, не было уже ничего похожего на подлинный религиозный подъем, некогда охватывавший — не всех, но все же очень многих участников первых крестовых походов. В XV веке религиозный энтузиазм, притом эсхатологически устремленный, на Западе вспыхнул, действительно, только один раз; и мы видели, как летом 1429 г. вера в осуществимость настоящего крестового похода уже распространялась по всей Западной Европе и из какого чистейшего источника она шла. И не только для того, чтобы привести в движение западноевропейские массы, требовалось подлинное и чистое религиозное пламя, какое было у Жанны: крестовый поход против турок мог увенчаться успехом, он вообще мог иметь смысл только в том случае, если бы сопровождался действительным, а не фиктивным примирением между христианскими Востоком и Западом. А чтобы вывести этот вопрос из безнадежного тупика, требовались Жаннино живое ощущение верховной власти Христа — и свежесть ее детской души. Безобразный торг, который официальные западные верхи вели с греками, уже чувствовавшими турецкий нож у горла, в действительности, конечно, не тушил, а разжигал взаимную „закоренелую ненависть”. Чтобы согласиться подать „братскую помощь” погибающим восточным христианам, официальный Запад требовал от них сначала безоговорочной капитуляции. Вопрос был поставлен именно так уже в 60-х годах XIV века, когда турецкая угроза впервые надвинулась на Константинополь вплотную. Папство, еще не расколовшееся, тогда было еще способно на дипломатическую инициативу, и папа Урбан V обратился к западному миру с призывом спасти Византию, — но лишь при том условии, что греки примут унию и останутся ей верны. Об этом же он „с угрозами” писал императору Иоанну Палеологу. „Не имея иной надежды, Иоанн в 1369 г. явился в Рим и вручил не папе, но его кардиналу грамоту за золотою царскою печатью, содержавшую латинское исповедание веры, через три дня был принят папою на лестнице собора св. Петра и присягнул Римскому первосвященнику на верность ему и католической Церкви. Однако, — добавляет Ф. И. Успенский, — и Палеолог, и Урбан поступили легкомысленно, сочтя золотую печать за согласие православного народа и духовенства”. Ничего в этом не изменила и Флорентийская уния, добытая не только посредством того же ужаса греков перед турками, но также и тем, что во время Собора непокорным грекам переставали выплачивать „папскую благостыню”. Как известно, все кончилось тем, что православные греческие массы вообще перестали интересоваться обороной своей собственной империи, ставшей официально униатской: капитуляции перед западным шантажом они предпочитали смерть или неволю у турок. И восприняли, как последнюю провокацию, когда кардинал Исидор, митрополит Московский ,,in partibus”, явившись оборонять уже осажденный Константинополь, начал там свою деятельность служением в Св. Софии торжественного молебна с поминовением папы. При этих условиях почувствовать в западных христианах „братьев во Христе” и „ближних своих” греки, действительно, не могли. Между тем, весь вопрос отношений христианских Востока и Запада — в том, чтобы это почувствовать. А для этого был и есть только один способ — тот, который Христос пояснил притчей об иудее, попавшемся разбойникам, и о милосердном самарянине (на историю разделений христианского мира эта притча проливает совсем особый свет, если помнить, что иудеи презирали самарян не как иноплеменников, а как еретиков: к иноплеменникам-прозелитам, принявшим правоверное иудейство, никакой враждебности не было). И верно то, что в XV веке на Западе была только одна личность, способная поставить вещи на свое место, т. е. совершить „великий подвиг” просто из жалости к „бедным христианам”, находящимся в смертельной опасности: канонические притязания ее ведь интересовали так мало, что, несмотря на свою переписку с графом д’Арманьяком, она потом опять забыла о существовании нескольких претендентов на папство; зато она была совершенно не в состоянии мириться с „истреблением добрых людей” — настолько, что сама „не хотела бы жить” после такого ужаса. Каноны — ,да, но Господу первому послужив”: ее совершенно реалистическое ощущение присутствия Всевышнего Царя Христа, слитое воедино с этой жгучей жалостью к живым, реальным людям, само по себе преодолевало уже обе претензии, которыми и был, в сущности, порожден разрыв между Востоком и Западом. Разрыв 1054 г., казавшийся обеим сторонам случайным и временным, возник и затем углубился и застарел благодаря взаимному отталкиванию, порожденному двумя претензиями на мировую власть, — причем обе они были унаследованы от античного Рима. Если православный Восток не мог признать навязывавшуюся ему теократию Римского папства, то и Запад не мог мириться с притязаниями византийских императоров — быть единственными носителями политической власти во всем христианском мире. Поддерживать мир и порядок в Западной Европе Византия явно никогда не была в состоянии — от нее и южные славяне отлагались при каждом представлявшемся случае, несмотря на бесчеловечные репрессии. Но на тех, кто на самом деле поддерживал в западных странах мир и порядок, Византия продолжала смотреть с нескрываемым презрением и ненавистью, как на узурпаторов ее самодержавных прав, давая им понять при каждом случае, что подлинным христианским царством является только она, прямая наследница Римской империи.. И это раздражало тем более, что Запад не мог усмотреть идеал христианского царства в этой Византии XI-XII вв., где безмерное презрение ко всему не-ромейскому уживалось с коварством и утонченной жестокостью, где социальной правдой не интересовался почти никто (за исключением очень редких нестоличных представителей клира) и где столичное духовенство, омирщенное не менее западного, беспрекословно венчало на царство базилевсов, умерщвлявших или ослеплявших своих миропомазанных предшественников: нет сомнения, что христианского милосердия и подлинного благоговения перед освященной Богом властью в западных королевствах (и в нашей средневековой Руси) было все же гораздо больше, чем в Константинополе. Надменные же претензии сохранились до конца и еще в последнюю четверть часа константинопольский патриарх Антоний увещевал великого князя Василия Московского не забывать о том, что император „имеет прежнее положение, он рукоположен в цари и самодержцы ромеев, т. е. всех христиан”. На психологически отравленной почве все искренние попытки эпохи крестовых походов осуществить христианский „общий фронт” кончались роковым неуспехом и только усиливали взаимное раздражение. Предвосхищая в XII веке идею Влад. Соловьева, император Мануил Комнин пытался прийти к компромиссу; единый мировой император — Восточный, единый вселенский архиерей — Старого Рима. Но его попытка только озлобила всех и окончательно запутала все, — обе претензии были порочны. И если западные авантюристы — сицилийские норманны — первыми нарушили „общий фронт”, вступая против Византии в союз с сельджукскими турками, то константинопольская чернь, в 1182 г., первой совершила непоправимое, поголовно вырезав, без разбора пола и возраста, все население латинского квартала Константинополя. „Там, — писал Евстафий Солунский, — сеяли семя, из которого выросли колосья. Мы и другие вместе с нами пожали их потом на ниве Персефоны”. Запад ответил разгромом Салоник и через 22 года IV-м крестовым походом. И в XX веке мы еще не кончили эти колосья пожинать. Был все же, в XIII веке, момент, когда воссоединение Церквей могло казаться осуществимым. Тогда, при папе Иннокентии IV, со стороны Рима переговоры с никейскими греками вел ближайший ученик св. Франциска, Иоанн Пармский, одним из первых среди францисканцев принявший учение Иоахима Фиорского. В это же время греки, потерявшие захваченный франками Константинополь, старались набраться сил, „вернувшись к корням”, и на сей раз искали этих корней не в Римском мировом мареве, а в национальных традициях древней Эллады. И не то важно, какие именно компромиссные формулы выдвигались при этом с той и с другой стороны: важно то, что в этот момент с той и с другой стороны повеяло новым духом. Но на Западе иоахимитские влияния скоро были вытеснены с Римских церковных верхов; а греки, получив назад Константинополь, вместе с ним опять получили на плечи наследие цезаристского Рима — и уже не избавились от него до конца. Выход мог быть только один: порвав совершенно с наваждением древнего Рима, отбросив совершенно идею мировой власти на земле, признать реальной существующей и единственной мировой властью Небесного Царя Христа. Мы видели, что это и было, в принципе, традиционное галликанское решение, противопоставленное и Римской „теократии” и тоталитарным построениям крайних теоретиков Священной Империи (которые лишь копировали претензии Византии, подобно тому, как теократические претензии отдельных константинопольских патриархов — и патриарха Никона в Москве — были лишь слабыми копиями Римской „теократии”). Это галликанское решение Жанна несла в себе, так сказать, органически; но она и подняла его на предельную высоту, заострив и сгустив до предела ощущение власти Царя Небесного.
|