Головна сторінка Випадкова сторінка КАТЕГОРІЇ: АвтомобіліБіологіяБудівництвоВідпочинок і туризмГеографіяДім і садЕкологіяЕкономікаЕлектронікаІноземні мовиІнформатикаІншеІсторіяКультураЛітератураМатематикаМедицинаМеталлургіяМеханікаОсвітаОхорона праціПедагогікаПолітикаПравоПсихологіяРелігіяСоціологіяСпортФізикаФілософіяФінансиХімія |
Заступник командира полку (окремого батальйону) з озброєння (інженерно-авіаційної cлужби) - начальник технічної частиниДата добавления: 2015-10-12; просмотров: 709
Последнее „полное” издание сочинений Жерсона выпустил в 1710 г. Е. du Pin („Opéra Omnia”); в действительности оно, с одной стороны, не полно, а с другой стороны, в него попали некоторые произведения, не принадлежащие Жерсону. Несколько его писаний, не включенных в „Орега Omnia”, обнаружил Е. Vasteenberghe (ряд монографий, напечатанных в „Revue des Sciences Religieuses” за 1933-39 гг.). Основные мистические произведения Жерсона — „Montagne de Contemplation” и „Mendicité Spirituelle” в оригинальном французском тексте опубликовал P. Pascal („Initiation à la vie mystique”, N.R.F., 1943). Основное изложение политической доктрины Жерсона - его речь „Vivat Rex”, обращенная к королю Карлу VI 7 ноября 1405 г. (ее, также оригинальный, французский текст был, сколь мне известно, в последний раз напечатан в Париже в 1824 г. у Debeausseau). Общего исследования о Жерсоне во Франции до сих пор не существует. J. Pinet: „La vie ardente de J. Gerson” (Bloud et Gay, 1929) стремится дать лишь своего рода введение, предназначенное для широкой публики (и в него вкрались явные неточности; разбирая, например, „Vivat Rex”, он приписывает Жерсону мысли, которые тот действительно излагает, — но лишь для того, чтобы тотчас их опровергнуть). Хороший подбор фактов и цитат - в маленькой книжке Dacremont: „Gerson” (Tallandier, 1929). R. Thomassy: „Jean Gerson” (1852) устарел безнадежно, хотя содержит отдельные интересные указания. Взгляды Жерсона на Церковь изложены главным образом в его трактате „De auferibilitatae рарае ab Ecclesiam” и в его послании к P. d’Ailly („Орега Omnia” II), откуда и взят основной приведенный мною текст. Формирование и характеристика французской монархии: A. Luchaire: „Histoire des institutions monarchiques de la France” (1 883). Его же: t. II de P„Histoire de France” de Lavisse (1901). F. Funck-Brentano: „Le Roi” (1911) (последние издания той же книги носят заглавие: „Се qu’était un roi de France” (Hachette). Jean de Pange: „Le Roi Très Chrétien” (Fayard, 1949). (Функ-Брентано видел только органический элемент; наоборот, де Панж, видя идею Царства Христа, забыл об органическом элементе - о преображении коего идет речь). Данте о помазании на царство: „Monarchia” III. Для общей картины позднего Средневековья во многом незаменимым остается Imbart de La Tour: „Les Origines de la Réforme” (Hachette, 1905 sq.) (только II-й том, дополненный подробной более поздней библиографией, вышел новым изданием в Туре в 1943 г.). Отношениям клира и мирян и всему комплексу связанных с этим идей и фактов посвящен (строго с клерикальной точки зрения) труд G. de Lagarde: „La naissance de l’esprit laïque” (Presses Universitaires, 1935 sq.). По истории доктрин: A. Dufourcq: „Le passé chrétien” (vol. VI: „La Chrétienté Occidentale”, Bloud et Gay, 1911) провозглашает безусловное превосходство францисканских учений над томизмом, но не видит связи томизма с „теократией” XIII века. К вышеуказанным трудам об Иоахиме Фиоре ком следует добавить новейшие исследования: Morton W. Bloomfield, ,joachim of Flora”, New-York 1957. D. Dupuy, „Joachim de Flore'’, „Catholique”, t. VI, 1 966, col. 878 895. M. Reeves, „The Influence of Prophecy in the la ter M iridié Ages”. A study in Joachimism, Oxford 1969. Baraut, „Joachim de Flore” в Dictionnaire de Spiritualité, t. VIU, 1974, col. 1179-1201. Mottu, „La manifestation de l’Esprit selon Joachim de Flore”, Neuchatel et Paris, 1977. Упомянем, наконец, и труды самого крупного знатока Иоахима и его эпохи кардинала Henri de Lubac: 1. „Exégèse médiévale”, vol. 3, chapt. VI, Joachim de Flore, Paris 1961, pp. 437-559. 2. „La postérité spirituelle de Joachijn de Flore”, Paris 1979. (Примечание издателей.) * Эта связь доктрины и практики прекрасно показана у Е. Bréhicr: „La Philosophie du Moyen-Age” („Evolution de PHumanité”, t. 45, 1937). Соответственно официальному Римскому учению, в католическом мире с начала нашего столетия приложено огромное усилие, чтобы вновь представить томизм как единственную истинную философию. Среди трудов, входящих в эту категорию, выделяется своей серьезностью и документированностью Е. Gilson: „La Philosophie au Moyen-Age” (Payot, 1922). Преклоняясь перед Аквинатом как „едва ли не величайшим комбинатором идей, какого когда-либо видело человечество”, и перед созданным им „неприступным монолитом доктрин”, Жильсон признает, что в результате появления этого „монолита” „человек везде должен был испытывать такое чувство, словно его удаляют от Бога, и нередко должен был опасаться, как бы его от Бога не отлучили”. С точки зрения Жильсона, так это, по-видимому, и должно было быть. Хорошее изложение социальных (и не только социальных) учений у В. Landry: „L’idée de chrétienté chez les scolastiques de XIII siècle” (F. Alcan, 1929): резко критикуя томистов - Эгидия Римского и других, - автор избегает, однако, говорить, что они были именно томистами, и о самом св. Фоме Аквинате не пишет ни одной строки. Краткий, но очень ясный обзор доктрин - H. Pirenne, G. Cohen et H. Focillon : „La civilisation occidentale au Moyen-Age” („Histoire Générale” sous dide G. Glotz, t. VIII, 1933). Цитированное мною замечание о мистическом реализме — Gustave Cohen: „La Grande Clarté du Moyen-Age” (New-York, „Maison Française”, 1943). По общей истории сопротивления рационализму в Италии, от предшественников Иоахима Фиорского до Данте, основоположным остается Е. Gebhart: „L’Italie mystique” (Hachette, 1890). В частности же: О Св. Франциске: P. Sabatier, „Vie de Saint François d’Assise” (Pion, 1925). Об Иоахиме Фиорском: E. Renan, „Nouvelles Etudes d’Histoire religieuse” (Calmann-Lévy, 1885). (Показав, скорее даже в преувеличенном виде, связь Иоахима с Восточной Церковью, Ренан вслед за тем пишет нечто невразумительное о манихейских влияниях, якобы пронизывавших Восточную Церковь; тем самым у иоахимигства в конечном итоге должен оказаться тот же источник, что у альбигойства. Между тем, никаких специально манихейских черт в иоахимитстве никому никогда обнаружить не удалось; по-видимому, Ренану казалось просто невозможным, чтобы „косная” Византия могла, без всякого манихейства, своим мистицизмом и своим церковным укладом оказывать такое притяжение на западных людей.) - P. Fournier: „Etudes sur Joachim de Flore” (Picard, 1909). - E. Jordan: „Joachim de Flore” in Dictionnaire de Théol. Cath.”. - E. Benz: „Ecclesia spiritualis” (1934). — H. Grundmann: „Neue Forschungen über Joachim von Fiore” (Simons-Verlag, Marbnrg, 1960). - Некоторые тексты Иоахима во французском переводе издал E. Aegerter: „Joachim de Flore” (éd. Rieder, 1928). Решающее значение для Иоахима его паломничества на Восток Г. Грундман пытается ослабить указанием, что план его „основных трудов” родился у Иоахима значительно позже, под старость; но тринитарный трактат был им написан уже в молодости, т. е. вскоре после возвращения с Востока, - а все остальное проистекало именно из его воззрений на Троицу. Об отношениях Св. Людовика с Hugues de Digne: Joinville „Mémoires”. О Бернарде Восхитительном существует как будто только одно серьезное исследование (весьма ценное и для общей истории Инквизиции на юге Франции: В. Hauréau, „Bernard Délicieux” (Hachette, 1887). О связи Жерсона с началом Возрождения в Париже: A. Combes, „Jean de Montreuil et Gerson” („Etudes de Philosophie médiévale”, t. 32). Относительно Лионского протеста Людовика Св.: в прошлом веке французские сторонники папского абсолютизма часто говорили, что святой король не издавал „Прагматической санкции”, на которую ссылались галликане; но факт тот, что документ, распространявшийся при Карле VII под названием „Прагматическая санкция Св. Людовика”, воспроизводил, хотя и под другим заглавием, но совершенно точно и лишь в несколько сокращенном виде, содержание Лионского протеста. Об этом, как и вообще о галликанской доктрине, см. V. Martin, „Les Origines du Gallicanisme” (Bloud et Gay, 1939). Излагая факты с большой объективностью, Mgr Martin стремится, однако, доказать, что галликанизм как церковная доктрина впервые появился на поместном соборе 1406 г.; но с этим плохо вяжутся тексты, приведенные самим Mgr Martin, и в особенности с этим не вяжется заявление архиепископа Simon de Beauvoir на поместном соборе 1283 г. (t. VIII de Г „Histoire Générale” sous dir. de G. Glotz, op. cit.). Mgr Martin дает отличное изложение истории конфликта Филиппа IV с Бонифацием VIII; об этом см. также F. Funck-Brentano „Le Moyen-Age”. „Songe du Vergier”: исследование G. de Lagarde in „Revue des Sciences Religieuses”, 1934. Келестинцы: E. Gebhart, op. cit.; L. Beurrier „Histoire du monastère convent des pères célestins de Paris” (Paris, 1634); N. Jorga „Philippe de Mézières” (Bibl. de TEcole des Hautes Etudes, fasc. 110,1896). По истории „Великого Раскола” — Noël Valois „La France et le Grand Schisme d’Occident” (Picard, 1896 sq.) (упомянутый мною стихотворный памфлет — в приложениях I тома); L. Saîembier „Le Grand Schisme d’Occident” (1921) - труд по истории идей даже более интересный, чем Ноэль Валуа, хотя и пышет ненавистью ко всем не-ватиканским учениям; Mgr V. Martin, op. cit. La querelle du Roman de la Rose: капитальное исследование J. Pinet „Christine de Pisan” (Librairie Champion, 1927). Послания Жерсона к его сестрам: E. Vas- teenberghe in „Revue de Sc. Relig.”, 1933. - С высоты своего сартровского экзистенциализма Simone de Beauvoir („Le Deuxième Sexe”, Gallimard, 1949) отделывается от Распри о Романе Розы, а в другом месте и от Жанны одной-двумя фразами. Действительно, в атеистическом сартровском мироощущении раскрепощение личности может означать только ее абсолютную автономность, исключающую непосредственное общение с Другим. Между тем, такое общение (непосредственное, а не через интеллект) является именно женским даром по преимуществу, как это прекрасно показала цитированная мною (ïina Lombroso („L’Ame de la Femme”, trad. Le Hénaff, Payot, 1925). Mo если Симона де Бовуар этот дар просто вычеркивает (даже и в разборе мифов о женщине она о нем не упоминает), то у Ломброзо только физиолотческий подход не позволяет понять все значение этого дара: возможность его переключения на самые высокие и мировые задачи у Ломброзо отсутствует (поэтому она и обет девственности считает, во всех случаях, „калеченьем” женщины). Симона де Бовуар причину неполноценности женщины видит совершенно справедливо в ее тысячелетнем порабощении мужскими похотями, но свою ненависть переносит при этом на саму идею „служанки”; Джина Ломброзо, отказывая женщине в высшем служении, тем самым увековечивает ее неполноценность: спор в этой форме безнадежный, потому что выход (для всего вконец омужчиненного мира) дает Божия Служанка, Жанна Девушка Божия с ее абсолютно женской душой.
I I
„И рассказывал мне ангел о жалости, которая была в королевстве французском”.
Центральным узлом всех вопросов в конце XIV века была Великая Схизма. Для тех идейно руководящих французских кругов, которые стремились к внутреннему возрождению Церкви, естественным и закономерным средством для ликвидации раскола был созыв всеобщего Собора; и тот же всеобщий Собор, ставший необходимым ввиду раскола, должен был, по их убеждению, начать общецерковную реформу. На созыве всеобщего Собора настаивал и Филипп де Мэзьер, в своем „Сне старого странника”, когда развивал своему воспитаннику Карлу VI свою программу церковной реформы. Тем более д’Алльи, по собственным его словам, выдвигал это решение почти с самого начала раскола, с 1380 г. Признав в первые месяцы раскола Авиньонское папство, Карл V прожил еще достаточно, чтобы успеть принципиально согласиться с проектом „соборного решения”. Можно считать доказанным, что, признавая Авиньон, он руководствовался не голым политическим расчетом, а на основании единогласного отзыва всех кардиналов искренне считал незаконным избрание Римского папы, Урбана VI. Категорически высказаться по совести в ту или другую сторону было, действительно, почти невозможно, и на смертном одре Карл V заявил: „Если когда-либо окажется, что я ошибся, — хотя думаю, что я не ошибся, — то знайте, что я намерен по этому пункту подчиниться всеобщему Собору или всякому иному Собору, правомочному высказаться по данному вопросу”. После преждевременной смерти Карла V традиция „мудрого короля” резко оборвалась. Карл VI был еще ребенком, власть перешла в руки его дядей, которые немедленно почти без остатка разогнали разночинцев, составлявших окружение покойного короля, а сами занялись удовлетворением своих весьма неумеренных финансовых вожделений. Но в 1388 г., после провала военной авантюры младшего из королевских дядей, Филиппа Бургундского, предпринятой в Германии в чисто эгоистических целях, Карл VI, достигши семнадцатилетнего возраста, поблагодарил дядей и заявил, что впредь будет править сам. Это был настоящий государственный переворот, совершенный прежним окружением Карла V благодаря поддержке младшего брата нового короля, герцога Людовика Орлеанского. Полный добрых намерений, искренне любивший свой народ, Карл VI вырос в преклонении перед памятью своего отца. Но в 17 лет он оставался порывистым и непоследовательным ребенком, вероятно, уже начинала сказываться будущая психическая болезнь. Среда, сформированная Карлом V, могла опираться не на него, а только на его младшего брата, которого он нежно любил. Людовик Орлеанский, связанный личной дружбой со всем прежним окружением своего отца, стал непререкаемо первым лицом в королевском совете. Блестяще образованный, увлекавшийся науками и искусством, наделенный в то же время большим честолюбием, Людовик Орлеанский был человеком исключительно обаятельным. Его самые заклятые враги признавали, что под его обаяние почти невозможно было не подпасть (и объясняли это колдовством). При несомненном политическом размахе в этом человеке, который казался баловнем судьбы, было и столь же несомненное легкомыслие. Он страстно любил роскошь, тратил деньги не считая и вытягивал их из казны, заводил направо и налево любовные интриги, к огорчению своей очаровательной жены, Валентины Висконти, которая была в него без ума влюблена. „Он держал при себе молодых людей, — рассказывает со слов своего отца Жан Жувенэль дэз-Юрсен, — подбивавших его на такие вещи, которых он иначе бы делать не стал”. Жувенэль-отец, начавший как раз в это время играть в правящей среде очень заметную роль, в полушутливой форме ему за это выговаривал, а герцог смущенно с ним соглашался и продолжал, конечно, по-своему. Нужно, однако, сказать, что забавы и любовные интриги не переходили некоторых пределов: даже враждебные ему современники, вроде анонимного монаха из Сен-Дени, признают, что достоинства он никогда не терял и оргий и разврата в настоящем смысле слова за ним не знали. Ему случалось также заботиться об обездоленных людях явно даже вопреки собственному интересу: его лучший (в сущности, единственно серьезный) историк, Жарри, доказал это документально. От отца он унаследовал глубокую религиозность, которая доходила у него до мистического экстаза; он неделями запирался в монашеской келии, все в том же парижском келестинском монастыре, и эта келия так и числилась за ним постоянно. В королевском совете Людовика Орлеанского тесным кольцом окружили те из советников его отца, кто еще был в живых, и их прямые выученики. Филипп де Мэзьер опять начал давать советы из своей келестинской келии (Людовик Орлеанский впоследствии назначил его даже своим душеприказчиком). Среди других людей этой группы — т. наз. „Мармузэ” — никто не был особенно похож на святого, некоторые нажили даже большие состояния за долгие годы государственной карьеры, но в общем это были люди честные, искренне трудившиеся на общественное благо. Они рьяно принялись наводить порядок в общественных делах, особенно финансовых, где после королевских дядей вообще ничего больше нельзя было разобрать. Они повезли молодого короля на юг Франции показать ему состояние страны, причем из всех принцев королевского дома сопровождал его в этой поездке только Людовик Орлеанский: дядей специально попросили не тревожиться. В Лангедоке, которым при регентстве управлял второй из дядей, герцог Беррийский, вскрылась такая картина, что Карл VI немедля свирепо расправился с дядиными администраторами. Среда, подчеркнуто стремившаяся продолжать во всем линию Карла V, естественно приняла и в церковном вопросе его установку: признавать Авиньонского папу, а в общем считать, что непогрешима вселенская Церковь в своей совокупности и она только и может решить вопрос соборно. В 1403 г. Людовик Орлеанский писал в своем завещании: „Следуя заявлению моего возлюбленного отца, Короля Карла Пятого, и галликанской Церкви, я признавал папой Климентия, а после него Бенедикта, как и король брат мой и названная галликанская Церковь. Однако я, памятуя мудрость моего отца, ныне же и впредь заявляю, что подчинюсь всякому решению, которое будет по этому поводу принято вселенской Церковью”. Итак, впредь до соборного решения, Людовик Орлеанский признавал Авиньон. И признавал его упорно, среди всевозможных кризисов. В разделившейся Европе такое признание могло завести далеко: как Римский папа переговаривался с Англией и с Империей о крестовом походе против „схизматической” Франции, так Авиньонский папа больше всего старался подвинуть Францию на „прямое действие”, т. е. вооруженной силой выгнать „узурпатора” из Рима и водворить туда его самого, как законного. Если бы Карл V оставался в живых, вряд ли он мог бы поддаться на столь авантюрную мысль. Но были люди, с нею носившиеся при Карле VI; даже Филипп де Мэзьер ратовал одно время за „прямое действие”. Политически союз с Авиньонским папством против Римского давал Людовику Орлеанскому возможность вмешиваться в итальянские дела, с которыми он оказался связан через свою жену и через ее отца, герцога Миланского Галеаццо Висконти; временами он мог даже мечтать о создании собственного королевства в Италии. Но за 9 месяцев до своей смерти, в марте 1407 г., когда стало действительно ясно, что Авиньонский папа не держит никаких своих церковных обещаний и только разжигает смуту, Людовик Орлеанский все же написал ему решительное письмо, которое уже ни с какой стороны не могло соответствовать его политической выгоде; при таком положении вещей, — писал он Бенедикту XIII, „мои плечи уже не выдержат столь тяжкого бремени: необходимо, чтобы теперь весь мир увидал, что я не ошибся на ваш счет”... „если вы не поторопитесь проявить на деле ваши благие намерения, боюсь, что слава этого великого дела (церковного примирения) достанется другому”. Д’Алльи и Жерсон, конечно, понимали превосходно с самого начала, что „прямое действие” есть вредная и опасная ерунда. Из-за этого у них могли даже получаться осложнения с правительством, когда оно, через Людовика Орлеанского, оказывалось слишком связанным с Авиньонской политикой: так случилось с Жерсоном, когда он, в 1392 г., с особой резкость^ выступил против „прямого действия”. Но „прямое действие” все равно оказывалось неосуществимым, а в остальном принципиального конфликта тут не было: вслед за Карлом V Людовик Орлеанский заранее признавал принципиально соборное решение, а Жерсон и д’Алльи со своей стороны считали вполне здравым покуда признавать Авиньон, потому что интересовало их не немедленное восстановление формального единства ради формального единства, а подготовка будущей реформы Церкви, которой созыв всеобщего Собора должен был положить начало. Авиньонский папа, как бы то ни было, превратился на деле в „своего рода примата Галлии, восседающего на левом берегу Роны”, и они считали, как и Филипп де Мэзьер, что было тяжкой ошибкой рвать с ним при таких условиях, которые повлекли бы не реформу Церкви, а простую капитуляцию перед Римом и восстановление тотальной теократии. Но в 1393—94 гг. выступает новый фактор: университетское большинство начинает категорически требовать отречения обоих „сомнительных” пап и избрания нового, „несомненного”, а в случае надобности — применения самых решительных мер к обоим претендентам, и в первую очередь к Авиньонскому, чтобы вынудить отречение. В первый момент Жерсон и д’Алльи пытаются сочетать проект созыва Собора с новым требованием отречения. Но очень скоро становится ясно, что речь идет о совершенно разных вещах. Университет требует немедленного и полного выхода Франции из Авиньонской юрисдикции, думая этим принудить к отказу хотя бы одного из претендентов на папство. Объявление нейтралитета, которого он домогается, должно свестись к немедленной организации французской Церкви на началах полной независимости, — но только в качестве средства давления, в качестве временной меры, „допустимой лишь во время раскола, впредь до появления несомненного папы”, как скажет в дальнейшем ректор университета Гийом Руссель. Тем временем д’Алльи и Жерсон, отказываясь немедленно рвать с Авиньоном и даже отчетливо сближаясь с ним, выдвигают то, что они называют „частичной автономией”: восстановление исконных и органических вольностей галликанской Церкви, и не в качестве временного средства давления, а восстановление окончательное, на все времена. К этой мысли оба они возвращаются все время, но наиболее ясно и подробно ее изложил д’Алльи в своем трактате „О всеобщем Соборе по вопросу раскола” (в 1402 г.). Одновременно они деятельно организуют снизу церковную жизнь путем периодических местных соборов, даже не в общефранцузском, а в епархиальном масштабе, по программе, разработанной Жерсоном. Наконец, наверху, сохраняя контакт с Авиньоном, они стараются добиться от Бенедикта XIII не столько отречения, сколько содействия созыву всеобщего Собора; и именно Людовик Орлеанский, под явным влиянием д’Алльи, вырвал у Бенедикта соответствующее обещание. В этой деятельности все связано; и все противоречит тому механическому, формальному пониманию единства, которое с яростью отстаивает Университет. Когда новые университетские лидеры — Пьер Плауль, Жан Пети и совсем еще молодой, но уже очень бойкий магистр Пьер Кошон кричат, что надо бросить в воду обоих пап, а вместе с ними и тех, кто не с Университетом, Жерсон пишет, что во всех этих делах надобно сначала обратиться сердцем к Богу, а остальное приложится. В Университете его и д’Алльи начинают честить ренегатами и раскольниками. На практике, планы университетского большинства наталкиваются на верность Авиньону Людовика Орлеанского. Атмосфера быстро накаляется. Скоро Университет начинает требовать объявления вне закона всякого, кто не поддерживает его церковную тактику. И уже и самых первых годах XV века Жерсон высказывает опасение, как бы такое разжигание внутренних распрей не побудило внешнего врага напасть на Францию. А тем временем французский государственный корабль оказался без руля и без ветрил. В душный августовский день 1392 г. произошла знаменитая катастрофа: Карл VI сошел с ума. Удерживать после этого в своих руках полноту власти Людовик Орлеанский оказался не в состоянии: дяди вернулись. Немедленно они опять разогнали старых советников Карла V и их продолжателей, — правда, не всех: кое-кого Людовику Орлеанскому удалось отстоять. В королевском совете началась глухая и безысходная борьба. Король временами приходил в себя, тогда регулярно торжествовала орлеанистская линия, потом он опять впадал в безумие, и опять начиналась чехарда. С годами светлые периоды становились у него все реже и короче; после нового потрясения, пережитого им при известии о разгроме крестоносцев под Никополем, сознание, по-видимому, оставалось у него затуманенным и в промежутках между острыми припадками. Эти промежутки давали уже только возможность легализировать то или другое тем лицам, которые в данный момент при нем находились. „Дайте мне подумать и делайте, как хотите” — это была „королевская санкция”, к один из таких „светлых” моментов полученная герцогом Беррийским как раз по важнейшему вопросу о выходе Франции из Авиньонской юрисдикции. Рывки государственной машины то в одну сторону, то в другую, вызванные постоянным соперничеством между Людовиком Орлеанским и самым умным и предприимчивым из королевских дядей — Филиппом Бургундским, неизбежно сказывались в первую очередь на наиболее запутанном и обостренном вопросе церковном. Университет, вступивший в бой с Орлеанистской политикой по этому вопросу, неизбежно нашел покровителя в герцоге Бургундском: во-первых, потому, что Филипп поддержал бы всякого, кто так или иначе оказался бы в конфликте с Людовиком Орлеанским, но также и потому, что во фландрских владениях Бургундского дома население было почти сплошь урбанистским и подчинение Авиньону в этом отношении представляло для Филиппа серьезные неудобства. Связавшись с Бургундским домом по церковному вопросу, Университет начинает вмешиваться в борьбу за власть, ведущуюся вокруг больного короля. Но такое вмешательство было логично и по существу. Университетское большинство начала XV века лишь продолжало то, что началось в XIII-м: оно имело в руках диалектический метод, позволявший давать общеобязательные решения не только церковным, но и всем вопросам вообще. „В Париже Университет был в это время очень большой силой; университетские люди, если брались за какое-нибудь дело, то считали, что непременно должны добиться своего, и хотели вмешиваться в дела папы, в королевское правление и вообще во все”, — пишет один из самых осведомленных и проницательных хроникеров этой эпохи, „Беррийский Герольд”. Университет продолжал сознавать себя носителем „интеллектуальной теократии”, мозгом логически построенной централизованной церковной организации, долженствующей господствовать над миром, и один из виднейших университетских лидеров, Жан Шюффар, внушал жене Карла VI, королеве Изабо, канцлером которой он был: „Каждый король должен знать, кто лучшие клирики в его королевстве и в университетах, и должен их выдвигать... Каждый король должен иметь при себе лучших клириков, самых мудрых и сведущих, на которых он мог бы полагаться”. Не могу удержаться, чтобы не выписать у Ковилля несколько строк, очень ярко показывающих, как все вопросы решаются для этих „мудрых и сведущих” университетских клириков: „Жизнь всех этих бакалавров, магистров, докторов и регентов проходит в аргументации, или, по освященному выражению, в диспутах. Для получения степени бакалавра искусств, начинали диспутировать перед Рождеством и продолжали в течение всего поста, иногда с такой страстностью, что дело едва не доходило до драки; на факультете искусств диспутировали каждый месяц, диспутировали в пансионах, диспутировали в коллежах, особенно в Наваррском и в Сорбонне, где эти упражнения продолжались даже во время каникул. Все имели одинаковые права, и каждый стремился вставить свое слово. И не было вопроса, который не стал бы предметом тяжелых и длинных предложений, бесконечных ученых речей”. А затем, по любому вопросу, решение, диалектически найденное и „concorditer” принятое Университетом, считалось уже обязательной нормой для всего мира: навязывая это решение в жизни, Университет „считал, что должен добиться своего”. Если же „мудрые и сведущие клирики” наталкиваются на сопротивление, они прежде всего пускают в ход то оружие, которое им более всего доступно: создают и организуют общественное мнение. Нужно, кажется, дойти до XX века, чтобы найти примеры такой же оркестрированной тотальной пропаганды, как та, которая обрушивается на Францию, чтобы поставить в невозможное положение Людовика Орлеанского, его сторонников и друзей. Вот несколько примеров таких утверждений, которых ни один историк не может и никогда не мог принять всерьез: герцог Орлеанский поддерживает Авиньон оттого, что с помощью Авиньонского папы хочет низложить короля и сесть на его место; он замышляет на жизнь Дофина; чтобы погубить сына Филиппа Бургундского, Иоанна Неустрашимого, он во время крестового похода на Дунай извещал турок о движениях крестоносного войска и этим вызвал разгром под Никополем; он ночью взломал какую-то башню и унес государственную казну. Тот, кто против Университета, — исчадие ада, и не в переносном, а в самом буквальном и точном смысле слова. В 90-х годах XIV века именно Парижский Университет своими учеными рассуждениями и их применением к текущей действительности больше, чем кто-либо, положил начало тому психозу колдовства, который после этого свирепствовал в Европе в течение полутораста лет. Герцогиня Орлеанская, Валентина Висконти, — единственный человек, действующий успокаивающе на душевнобольного короля: про нее распускают слух, что это она заколдовала короля и вызвала его болезнь, а кроме того, пыталась отравить Дофина. Слух этот вызывает такое волнение, что Валентине приходится покинуть двор. Про идеалиста чистейшей воды, набожнейшего Филиппа де Мэзьер распускается слух, что он „с неким другим отступником” ночью выкапывал на кладбище труп и совершал волхования, чтобы накликать смерть на герцога Бургундского. Через тридцать лет, когда политическая карьера Университета, после моря пролитой крови, будет, наконец, сломана чистейшей и правдивейшей девочкой, Университет, разумеется, пустит в ход всю свою диалектику, чтобы доказать, что она послана чертом. По сравнению с приведенными образчиками университетской пропаганды, сравнительно безобидными кажутся обвинения в подкупе Авиньонским папой, которые Университет бросает почти официально Людовику Орлеанскому, как, впрочем, и Жерсону и д'Алльи. Бесконечные зигзаги французской церковной политики в последних годах XIV и в первых годах XV века отражают напряженность борьбы. Жан Жувенэль дез-Юрсен был совершенно прав, говоря, что именно церковный вопрос стоял в центре „уже возникшей в то время ненависти, зависти и всех разделений'’. Наконец, в ноябре 1406 г., на поместном Соборе французской Церкви, подготовленном ураганным огнем его пропаганды, Университет выступил, уже вполне уверенный в победе. После университетских забастовок, почти уже переходивших в уличные беспорядки, его ораторы с резкостью еще невиданной требовали окончательного разрыва с Авиньоном. Пьеру д’Алльи на Соборе едва дали говорить. Но тут внезапно произошел поворот, по-новому определивший церковные позиции. Большинство французского духовенства не стало защищать Авиньон, уже полностью себя дискредитировавший; но, вопреки ожиданиям, оно и не пошло за Университетом. Решения, принятые Собором, полностью соответствовали той программе, которую в свое время наметил д’Алльи. Основную формулу дал главный оратор провинциального клира, аббат знаменитого монастыря Мон-Сен-Мишель, Пьер Ле-Руа: „Для преодоления расколов, для сохранения и реформы вечной Церкви необходимо вернуть Церковь, и в частности, Церковь французскую, к древней вольности и к древнему строю”, по принципу: „Папа не может отменять решения Соборов”. Это и была „частичная автономия” галликанской Церкви, в пределах, определенных древним каноническим строем. Очень сильным большинством Собор, отклонив полный разрыв с Авиньоном, которого требовал Университет, проголосовал восстановление „исконных вольностей галликанской Церкви... понимая это в смысле восстановления на все времена, также и по окончании раскола... если только иные решения не будут приняты всеобщим Собором”. Одновременно Собор просил королевскую власть принять все необходимые меры для осуществления этих решений. Выпущенный после этого королевский ордонанс был принят с согласия Людовика Орлеанского. Это был, конечно, удар по Авиньону, хотя и не в той форме, как хотел Университет, — но мы уже знаем, что к этому времени герцог уже не считал нужным поддерживать Авиньон во что бы то ни стало, будучи оскорблен, в частности, тем, что Бенедикт XIII не держал обещаний, лично ему данных и им гарантированных. Со своей стороны, Университет не скрывал своей досады и прямо писал, что Собор „происками лукавых людей” не оправдал возлагавшихся на него надежд. Начиная с этого момента, „галликанские вольности”, на столетия определившие совершенно особое положение Франции в католическом мире, становятся исходной точкой и в значительной степени образцом той общецерковной реформы, которая скоро наметится на Констанцском соборе, главным образом под влиянием Жерсона и д’Алльи. Внутри Франции за галликанские вольности будет всеми силами держаться орлеанистская партия и вслед за нею французская монархия. Напротив, как только восстановится формальное единство католической Церкви, которое одно ему и нужно, Университет и связанные с ним политические силы начнут бороться всеми средствами с этими „новшествами”, „внушенными Бог весть каким злым духом” и „сеющими соблазн в Церкви Божией”. Но тем временем вопросы церковные уже были перехлестнуты катастрофическим развитием внутриполитических событий во Франции.
* * *
Пока главою Бургундского дома оставался старый герцог Филипп, борьба за первенство при больном короле не могла перейти через некоторые пределы: Филипп все же чувствовал себя братом Карла V, несущим свою долю ответственности за целость французской монархии, и все вокруг него знали, что существуют традиции, от которых он никогда не откажется, и действия, на которые он никогда не пойдет. В 1404 г. Филипп умер; его сын, новый герцог Бургундский Иоанн Неустрашимый, по всему своему характеру был для Университета готовым революционным вождем. Достаточно посмотреть на узкие, живые и пронзительные глаза, на тонкие стиснутые губы и на острые, как-то даже не по-человечески заостренные черты лица удивительного портрета фламандской школы, хранящегося ныне в Антверпене, чтобы почувствовать в этом человеке бешеную волю, сопряженную с большим холодным и расчетливым умом, при полном отсутствии всякого морального чувства. Именно таким его ощущали современники и таким же он является во всех своих действиях. Филипп покровительствовал Университету как политической силе и пользовался его пропагандными возможностями; ему случалось порою подогревать свою большую популярность среди „простого народа” словами и жестами несомненно демагогического характера. Но ему в голову не могло прийти то, что с самого же начала стал осуществлять его сын: взять на себя роль исполнителя политических проектов Университета и во имя „реформации королевства” поднять улицу. Нормандский хроникер, крайний сторонник возникающей „бургиньонской”* партии, следующим образом формулирует ее боевой лозунг: „Герцог Бургундский хотел, чтобы королевством управляли представители трех сословий и чтобы герцог Орлеанский дал отчет в финансах королевства”. Разберем эту формулу. Мысль заменить монархию представительным строем возникла по меньшей мере на пятьдесят лет раньше, под впечатлением развала и военных катастроф, вызванных в значительной степени несостоятельностью первых Валуа. В революционной попытке 1355-56 гг. вожди Третьего сословия, Этьен Марсель и Ле Кок, думали, по всей видимости, о некой федерации городских республик, возглавленной таким королем, который был бы скорее президентом по выбору Генеральных Штатов. После крушения революционной власти, запутавшейся в своей собственной тактике и дискредитировавшей себя национальной изменой, Карл V все свое внимание направил на то, чтобы сверху оздоровить государство и своей королевской властью выполнить те „благие и разумные вещи, которое им (революционным вождям) служили прикрытием для остального”. Но разруха наверху, начавшаяся сразу после смерти Карла V, вновь подняла парижскую демократию на дыбы. В первые же годы малолетства Карла VI, в 1381 и 1382 гг., Париж вновь пережил настоящие уличные восстания, которые на этот раз были просто подавлены силой. Дело при этом сводилось не только к хаотическим действиям вроде отказа платить налоги, поджога правительственных учреждений и еврейского погрома: Париж сознательно и остро воспринимал отголоски коммунальных революций, которые в это время в разных местах развертывались в Европе и с особой интенсивностью — в совсем недалекой Фландрии. Фруассар, внешне блестящий и пустой журналист, обычно отмечавший в своих „репортажах” все, кроме серьезных вещей, в данном случае все же заметил, что возглавленная Гентом фландрская коммунальная революция соответствовала настроениям, которые были широко распространены в самой Франции: „Вот какая чертовщина поднималась во Франции: все равнялись по Генту и народ везде говорил, что гентцы — молодцы, отстаивают свои вольности... Всевозможные люди, особенно среди коммун, радовались их успехам, точно это было их собственное дело. Так было и в Париже, и в Руане”. Жан Жувенэль дэз-Юрсен сообщает, что при подавлении фландрской революции в руки королевского правительства попали „письма, посланные парижанами фламандцам, очень дурные и бунтарские”. Идея Этьена Марселя о федерации коммун против монархии была жива. Нужно при этом помнить, что все тогдашние европейские города были крошечными местечками по сравнению с колоссом, единственным на всю Западную Европу, каким был Париж. Как население Франции — приблизительно 20 миллионов — составляло почти половину населения Западной Европы и своей необычайной густотой создавало совершенно особые условия развития, качественно иные, чем в странах полупустых, так Париж со своими, по меньшей мере, — 200.000 жителей представлял собою социологическое явление качественно иного порядка, чем английские или немецкие города, насчитывавшие самое больше по 10—12 тыс. населения, за единственным исключением Любека, который в это время, на зените своего экономического и политического могущества, дотягивал до 40.000. Париж, со своей крупной буржуазией, мощной, устойчивой и привыкшей ко всевозможным общественным делам, со своими многочисленными и беспокойными наемными рабочими физического труда — „механическими”, как тогда говорилось, — был готовым центром для общефранцузской коммунальной революции. И переход власти в руки Генеральных Штатов мог означать практически лишь гегемонию парижской демократии. События 1355—56 гг. уже показали это с полной ясностью. Но в событиях, которые назревают сейчас, в первых годах XV века, присутствует и новый элемент: революционное брожение Парижа впервые вдохновляется и руководится огромной интеллектуальной силой — Университетом. Та партия, во главе которой становится герцог Бургундский, в основном и есть не что иное, как блок университетской „элиты” с недовольными парижскими массами. Бургиньонская пропаганда использует любые стимулы народного недовольства; но среди этих стимулов самый постоянный и самый мощный — налоговое бремя. Оно действительно тяжко, несмотря на блестящий экономический подъем, имевший место при Карле V и продолжающий сказываться до сих пор. Французский же обыватель не отдает себе отчета в огромном росте государственных потребностей, вызванных главным образом бесконечной войной, непреходящей опасностью нового английского нашествия; обыватель продолжает считать, что власть должна по старинке обходиться одними только доходами королевских доменных земель, которых теперь хватает едва на одну двадцатую государственного бюджета. Как правило, он согласен платить в моменты, когда происходит английское нашествие; и возмущается, когда его „стригут” на оборону в периоды, когда непосредственно военных действий нет. В его представлении деньги деваются неизвестно куда, и в известной степени он прав: в администрации несомненно крадут, крадут безбожно и чем дальше, тем больше; фактическое безвластие, борьба кланов, политический и связанный с ним экономический ажиотаж полностью деморализовали этот государственный аппарат, в свое время поднятый Карлом V на большую моральную высоту. Обещать снижение или — еще лучше — полное упразднение налогов и расправу с теми, кто „крадет королевское и народное добро”, есть безошибочное средство найти сильнейший отклик в народных массах. Но этого мало. Гитлер, кажется, писал в „Майн Кампф”, что всякое настоящее революционное движение нуждается в таком противнике, который воплощал бы в себе всяческое зло. Для той пропаганды, которую бургиньонский блок бросает теперь в массы, таким воплощением всяческого зла является Людовик Орлеанский. Будучи исчадием ада во всех отношениях, он один виновен и в финансовой разрухе и в народном обнищании. Все экономическое недовольство, все требования упорядочить финансовое управление заостряются в одной лапидарной формуле; это и есть вторая половина боевого лозунга, который дает нормандский хроникер: „Заставить герцога Орлеанского дать отчет в финансах королевства’’. Герцог Орлеанский любил роскошь, тратил много и устраивал себе субсидии и дотации из королевской казны. Но казначейские документы совершенно точно устанавливают один факт, о котором бургиньонская пропаганда не упоминала: в течение всего этого периода борьбы за власть герцоги Бургундские, сначала Филипп, а после него Иоанн, брали из казны не меньше, а больше, чем Людовик Орлеанский. При этом герцог Орлеанский — ближайший к престолу член королевского дома — имел из всех королевских принцев наименьший личный доход: Карл V, наводя экономию под конец своего царствования, явно обделил своего второго сына, когда определял его апанаж. В этом смысле Людовику Орлеанскому было даже более простительно добиваться дополнительных дотаций, чем другим принцам, которые все были богаче его и все брали безудержно. И если этот пример, преподанный сначала королевскими дядями, повел к казнокрадству на всех административных этажах, то несомненным фактом остается, что не только наиболее работоспособная, но и наиболее честная часть французской администрации, оставшаяся от Карла V, в общем как раз держала сторону Людовика Орлеанского. Но тактически герцог Бургундский имел над ними то преимущество, что он умел везде и во всем учитывать агитационный момент. Яркий эпизод разыгрался в первые же месяцы после смерти его отца. В марте 1405 г. герцог Орлеанский провел ордонанс о новом налоговом обложении, „дабы противиться предприятиям английского узурпатора, всеми силами готовящегося к войне против нас и нашего королевства”, — мотивировка вполне основательная: со времени захвата английского престола Ланкастерами тучи опять быстро сгущались на международном горизонте. Едва ордонанс вышел, как Иоанн Неустрашимый заявил публичный и громогласный протест: нельзя еще больше облагать бедный народ и в своих ленных владениях он этого во всяком, случае не допустит. Протест вызвал такую суматоху, что взимание налога фактически провалилось. Вся программа действий бургиньонской партии уже содержится в зародыше в этом первом выступлении Иоанна. Сделав свою заявку, Иоанн выжидает. Со времени смерти его отца власть в Париже как будто в руках герцога Орлеанского. Королева Изабо, недалекая, занятая больше всего своими материальными интересами, а в политике озабоченная только выгодой своей баварской семьи, до смерти Филиппа Бургундского была его постоянным партнером против Людовика Орлеанского. Но характер нового герцога Бургундского ее явно пугает, и теперь она предпочитает поддерживать Орлеан. Это предпочтение, впрочем, довольно неустойчиво: очень скоро она попытается вступить в пакт с Иоанном, вероятно, все от того же страха, который он ей внушает. Но ее сближения с Людовиком Орлеанским достаточно для того, чтобы огонь бургиньонской пропаганды был теперь направлен и против королевы, в той мере, в какой она поддерживает Людовика, и на то время, пока она его поддерживает. Университетские клирики с церковной кафедры громят теперь королеву, называя ее собственным ее именем, за роскошь, разоряющую народ. „По кабакам и харчевням, — пишет Кузино, по наущению герцога Бургундского стали распускаться ложные слухи о королеве и о герцоге Орлеанском”. Орлеанист Кузино избегает уточнять; но наряду с толками о народном разорении слух безусловно пускался и о том, что младшие дети Изабо прижиты ею на стороне, — хотя граф де Понтье, будущий Карл VII, родился во всяком случае до смерти Филиппа Бургундского, т. е. в период, когда отношения Изабо с Людовиком Орлеанским были еще просто скверными. В течение полутора лет после смерти Филиппа внутреннее напряжение непрерывно нарастает. Отдельные люди пытаются что-то сделать, как-то спасти положение. Герцог Бурбонский, дядя короля с материнской стороны, лишенный всякого честолюбия и всю жизнь стоявший в стороне от всяких интриг, выбивается из сил, посредничая между двумя лагерями и взывая к патриотическому чувству; герцог Беррийский, последний оставшийся в живых брат Карла V, под конец жизни приобретший, по-видимому, некую старческую мудрость и благость, с трогательным упорством пытается теперь действовать в том же смысле. Все это напрасно. Пока Людовик Орлеанский руководит в Париже разваливающимся государственным аппаратом, а в часы религиозного углубления ищет помощи у келестинцев, Иоанн Неустрашимый, окруженный доминиканцами, сидит в своих наследственных владениях, сносится с Университетом, действует через своих агентов, наблюдает парижские настроения. И внезапно, в августе 1405 г., Иоанн со своими войсками идет на Париж. Во все концы рассылается бургиньонский манифест о том, что Иоанн идет „взять в свои руки и привести в порядок дела короля”. В Париже, брошенном Людовиком Орлеанским и королевой, герцога Бургундского торжественно встречает Университет, „публично благодарит его и просит продолжать начатое дело” (Монстрелэ). Больной король — в руках бургиньонов, которым удается перехватить и маленького Дофина, вывезенного было из Парижа вслед за королевой. Именем короля Иоанн немедленно восстанавливает все привилегии Парижа, отмененные во время репрессий 80-х годов. Одновременно он предъявляет парламенту, вместе с требованием реформ, своего рода обвинительный акт против герцога Орлеанского, „вредителя в отношении короля и королевства”. Тем временем орлеанисты собираются с силами южнее Парижа. Иоанн обращает к парижскому населению призыв вооружиться. Но тут происходит осечка: Париж на этот раз еще не двигается. Полная нелегальность бургундских действий ясна всякому, правительственные учреждения, прослушав бургундские декларации, посылают своих представителей „делать реверанс” герцогу Орлеанскому, а среди парижского населения революционная точка кипения еще не достигнута. Так становится возможным вмешательство посредников. Дело кое-как кончается компромиссом, герцог Бургундский очищает Париж. За пять минут до начала гражданской войны ее избежали. Надолго ли? Во время торжеств по случаю состоявшегося примирения, 5 ноября 1405 г., в парижской церкви св. Евстахия Жерсон произнес большую речь, обращаясь к Карлу VI и к принцам королевского дома. Написанный текст речи, дошедший до нас, не может, конечно, вполне передать ее силу: Жерсон был оратором Божией милостью, одним из самых даровитых своей эпохи. „Везде смута, везде беда, везде мучение, — говорил Жерсон, — жестокое утеснение народа, насилие вместо правды, измена вместо поддержки, воры вместо пастырей, гонители вместо защитников, насилование девушек, бесчестие замужних женщин, поджоги святых мест; и хуже того — невиданная и страшная вещь — люди сами себя убивают от бешенства и отчаяния”. „Распри принцев падают целиком на народ”. Под угрозой гражданской войны страна наводняется вооруженными отрядами, которые грабят „и не могут не грабить, когда им не платят жалованья”. „Бедный человек работает целый год, чтобы выручить 10—12 бочонков вина да 2—3 меры хлеба на жизнь жене и детям, на уплату налогов и на все прочее; налетают чиновники фиска или ратные люди — и все пропадает в один раз; что с ним будет?” „Оттого целые семьи бегут из королевства, оттого мор за недостатком пищи находит на детей, на взрослых людей и на скот; поля не обрабатываются, потому что нечего сеять; крестьяне не держат лошадей и волов и не пашут, потому что все равно им не остается ничего”. „Думайте, прошу вас, думайте об этом. Все, что берут с народа налогами и займами на защиту королевства, точно враги распространились повсюду и грабят, не хватает на содержание некоторых вельмож. Под покровом ночи приходят чиновники, и все исчезает, точно сквозь землю проваливается... Нужно для защиты королевства собирать налоги, но нужно это делать справедливо. И знаю, что нельзя тут достичь справедливости с точностью на один волосок; но нужно делать что возможно, и чтоб не было такого безобразия”. „Может ли так продолжаться? Если так перетягивать, то не лопнет ли и не разорвется ли все?” По примеру дворянства все сословия гонятся за роскошью, „всяк тянет в свою сторону”, всяк враждует с соседом, дворяне презирают народ, а сами, лишившись рассудка, не признают „дисциплины, то есть повиновения королю и начальникам”. Жерсон понимает это превосходно: „королевство погибнет, если не будут приняты меры”. Но какие меры принять? Жерсон слышит два голоса. Один говорит: „Милый друг, о чем ты заботишься? Уж не хочешь ли исправлять мир? Мир слишком стар. Тронь его, чтобы его починить, — он расползется и развалится, как старая одежда или старый дом. Сильный всегда поедал слабого и богатый бедного. Ты ведь читал, что бывало с теми, кто пытался наставлять на добро великих мира сего? А народ? Он, как лист тополя, поворачивается то в одну сторону, то в другую. Так молчи: молчи и тебя оставят в покое. Тот мудрец, кому безразлично, в чьих руках находится мир”. Но тут раздается другой голос, „голос, полный бешенства”: „Бей изменников, бей насмерть, искореняй их. Какие бы законы ни писались, какие бы обещания ни давались, — не будет в этом королевстве ничего, кроме грабежа и угнетения, пока они живы... И король не может без общественной нужды делать со своими подданными что хочет. Если он притесняет их явно и упорно, тогда действует естественный закон, позволяющий отбивать силу силой, — как и Сенека говорит: убитый тиран — самая богоугодная жертва”. И слыша этот голос, „казалось мне, что сейчас начнется потасовка”. И все же есть путь, „ни вправо, ни влево, а прямо”, „царский путь, ненавистный тем и другим, потому что лицемерие справа обвиняет идущих по нему в гордыне, а бунтарство слева считает тебя изменником, если ты не хочешь все ломать и крушить”. Как же определяется этот „царский путь”? В конце концов, очень просто: присутствием Бога Живого. „Будем служить Богу, и Он будет с нами”. Вспомним и повторим еще раз: для Жерсона речь всегда идет не о метафизической конструкции, а о реальном присутствии. Все разваливается оттого, что „Бога стараются умилостивить словами, а делами Его оскорбляют, Его дары, как силу, разум, умение, используют Ему в хулу”. Все разлагается, разобщаясь от Источника Жизни. Но среди этого разложения остается сила, которая вообще не мыслима без реального присутствия Божия, без непосредственного действия Божия в человеческой совести. Эта сила — сакральная монархия, и ее Жерсон будет отстаивать до конца. „Потому и реформа этого благородного королевства должна начинаться молитвой за короля. И я заявляю, что те, кто хочет заменить королевскую власть иным правлением, разрушить ее и уничтожить, не только изменяют Церкви, но и противятся Божьему повелению’'. Жерсон уже предвидит, куда ведет тот путь, на который встало большинство его университетских коллег: „Самым безумным и самым жестоким было бы бороться с тиранией бунтом. Народный бунт, без ритма и без смысла, порождает такую тиранию, хуже которой нет”. „Vivat Rex! Vive le Roy! Да здравствует король, духовной жизнью, в единении души с Богом. Бог в одно мгновение может разрушить все замыслы злых. Но если мы не возьмемся за ум, боюсь, что на великих и на малых найдет такая буря и такая гроза, что подумать страшно”. „Vive le Roy! Vivat Rex!”
* * *
После этого прошло два года. К концу лета 1407 г. отношения между герцогом Бургундским и герцогом Орлеанским опять достигли крайнего напряжения. Еще раз их удалось помирить. 20 ноября оба герцога поклялись друг другу в „любви и братской дружбе”, вместе пошли к обедне и вместе причастились. Через три дня, поздно вечером 23 ноября, герцога Орлеанского вызвали внезапно к королеве, больной после родов. Вызов был облыжный. На узкой и темной улице Барбэт Людовик Орлеанский был убит бандой наемных убийц. Искромсанный труп Людовика Орлеанского лежал в часовне келестинского монастыря (где, по келестинскому преданию, за несколько недель перед этим ему было видение смерти). Иоанн Неустрашимый плакал и говорил, что „никогда не было во Франции более подлого убийства”. Тем временем прево Парижа, т. е. префект полиции, Тиньонвилль, с величайшей энергией вел дознание. И через неделю имел в своих руках материал, не оставлявший никакого сомнения. Когда Иоанн, после похорон Людовика, явился в королевский совет, герцог Беррийский отвел его в сторону. Иоанн развел руками и сказал: „Черт меня попутал”. Вышел, сел на коня и умчался к себе во Фландрию. Ужас и паралич власти был такой, что никому не пришло в голову его арестовать. Были, однако, во Франции люди, у которых мистический ужас перед происшедшим не парализовал, а укрепил волю. Старик герцог Бурбонский в глаза ругал тех, кто был в тот день в королевском совете и выпустил убийцу. Сам он никогда раньше не принадлежал ни к каким кланам, но отныне вопрос для него исчерпан: с этим нужно бороться до конца, и, пока жив, он с этим не пойдет, действительно, ни на какой компромисс. И в этом же роде, но, вероятно, еще более острой, была реакция Жерсона. В отличие от д’Алльи, он не был лично связан с Людовиком Орлеанским, в прежние годы у него было даже больше отношений с отцом убийцы, старым герцогом Бургундским. Но после рю Барбэт им завладела одна единственная мысль: теперь речь идет о душе страны, о миллионах человеческих душ и нужно твердить и твердить, что так нельзя. Еще страшнее самого убийства, со всеми сопровождающими его обстоятельствами, было, однако, то, что за убийством последовало. Обмолвившись герцогу Беррийскому фразой о „попутавшем его черте”, Иоанн Неустрашимый, как только оказался в своих ленных владениях, с шумом наградил нанятых им и теперь к нему же удравших убийц. А затем стал писать и с шумом рассылать манифесты, подхватывавшиеся его агентами и возвращавшие „в строй” тех его сторонников, которых в первый момент взяла оторопь. „Благословен тот, кто так хлопнул, — пишет все тот же нормандский хроникер. — Если бы того оставили в живых, он разрушил бы все королевство. На будущее Сретение он распорядился собрать 1.700.000 франков налогу, — вот теперь он получил из них свою часть”. „Думаем, что милостью Божией и с вашим добрым содействием дела королевства теперь начнут улучшаться и скоро придут в доброе состояние”, — писал Иоанн Университету, напоминая, что он Университету — „добрый, верный и истинный друг”. А через несколько недель оказалось, что целая плеяда ученейших и известнейших университетских клириков, во главе с Жаном Пети, доминиканцем, тем самым, который с таким шумом выступал по вопросу о схизме, сидит во Фландрии у Иоанна и пишет, и пишет апологию богоугодного дела, совершенного на рю Барбэт. „Наслоение абстракций” повело далеко. В Париже правительство уже настолько знает Иоанна, что серьезно боится, „как бы он не переметнулся к англичанам”. И от страха начинает сдавать. Герцог Беррийский, оставшийся фактическим главой правительства, мчится во Фландрию устраивать примирение и умоляет Иоанна только об одном: выразить хоть какое-то раскаяние. Напрасно. Иоанн согласен вернуться в Париж лишь под защитой своих собственных войск и с тем, чтобы представить двору свою апологию, сочиненную университетскими клириками. Ошеломленный герцог Беррийский в конце концов соглашается на все. И в последующие годы, при каждой из бесчисленных попыток примирения, от Иоанна добиваются, чтобы он выразил что-то вроде раскаяния. И никогда он на это не пойдет, — в крайнем случае он согласен высказать сожаление лишь о том, что убийство Людовика Орлеанского „огорчило короля”. Каждый очередной „гнилой мир” оказывается таким образом новой капитуляцией перед нераскаянностью убийцы. И Жерсон, в 1405 г. рекомендовавший „то, что греки называли амнистией, т. е. прощение и забвение всего”, теперь заявляет во всеуслышание: „Простить нераскаянного убийцу — не милосердие, а глупость и жестокое безумие”. 28 февраля 1408 г., меньше чем через три месяца после Рю Барбэт, герцог Бургундский вступил в Париж, „с достаточным войском, чтобы быть, на всякий случай, сильнее всех”, - пишет его сторонник Монстрелэ. На улицах толпы кричали „Noël!” и оказывали Иоанну „почести, какие подобают королю”. Через неделю, в замке Сен-Поль, „охраняемом” бургундской стражей, при огромном стечении народа, в присутствии самого Иоанна, явившегося в кольчуге, Жан Пети зачитал двору плод своего труда: текст, соответствующий 80-ти страницам печатного шрифта. Построенный по всем правилам университетской диалектики, с большой и малой предпосылками, с мажорным и минорным развитием, начиненный ссылками на библейскую, древнюю и новую историю, цитатами из Священного Писания, из древних философов и из Отцов Церкви, труд Пети повторял и доводил до полного абсурда все слухи, распущенные про Людовика Орлеанского, чтобы прийти к выводу, что вечную благодарность на земле и вечное блаженство на небе заслужил тот, кто избавил королевство от тирана. „И никто не отважился ему противоречить”, пишет Жан Жувенэль дез-Юрсен. Специальная комиссия начинает „чистить” администрацию от антибургиньонских элементов. Главную роль в ней опять играют университетские клирики, из которых самый деятельный — Пьер Кошон. Одновременно Университет, провозгласив, наконец, полный разрыв с Авиньоном, отправляет в тюрьму своих церковных противников; д’Алльи, едва избежав ареста, отсиживается в своей епархии в Камбрэ. Воспользовавшись временным отсутствием Иоанна, двор пытается реагировать и вслед за тем, при приближении бургундских войск, вместе с королем бежит из Парижа, „где большая часть населения, — пишет Жувенэль, — упорно оставалась приверженной герцогу Бургундскому, в надежде, что он упразднит все налоги; не предвидели они всех надвигавшихся бед: ибо вскоре началась между партиями война и была эта война жестока”. Новый „гнилой мир”, заключенный на мгновение, позволил только Иоанну получить назад в свои руки бессловесного короля. Тайные счета бургундского казначейства все время упоминают вознаграждения агентам, „посещавшим наших верных друзей в Париже, в Руане, в Реймсе, в Суассоне, в Лане, в Компьени, в Мондидье”. Университет остается центром бургиньонской пропаганды, „университетские клирики писали грамоты и рассылали их во всей концы”, отмечает Жувенэль. Начиная открытый террор, Иоанн, по весьма шаткому обвинению в хищениях, бросает парижскому населению голову лично ему ненавистного министра финансов Монтегю. Брату Монтегю, епископу Парижскому, удается своевременно бежать. „Буря гражданской войны поднималась со всех сторон”,— пишет Жан Шартье. Заявляя, что король и Дофин фактически находятся в плену, орлеанисты берутся за оружие и организуются за Луарой. Их возглавляет теперь тесть молодого Шарля Орлеанского, могущественный южный феодал Бернард д’Арманьяк, именем которого начинают называть всю партию. В Париже университетские клирики каждое воскресенье, „с колокольным звоном и при потушенных свечах” проклинают в церквах арманьякских принцев. Их объявляют вне закона, все их владения - конфискованными, „так что и называть их стали простыми именами (без титула): Жан Берри, Шарль Орлеан, Бурбон, Аленсон”. Парижские тюрьмы набиты до отказу действительными арманьяками и „подозрительными”, которые мрут там без счету от голода, холода и дурного обращения. Вся страна наводнена вооруженными отрядами, навербованными с той и с другой стороны. Эти „ратные люди не очень стремились сражаться друг с другом, зато грабили повсеместно и губили народ”. Герцог Бургундский, уже давно флиртующий с Англией, первым приводит английский контингент на поля французской гражданской войны. Спустя несколько месяцев арманьяки, напуганные возможностью полного англо-бургиньонского сговора, в свою очередь обращаются к Англии и ценою тяжких обещаний уступки территории перекупают английскую помощь на свою сторону. Ярче всего остального эти обращения к Англии показывают, как всякое чувство ответственности тонет в вихре гражданской войны: после ужаса, вселенного английскими нашествиями прошлых пятидесяти лет, моральная недопустимость таких обращений не вызывает во Франции сомнений. „Если бы король знал, что творится, он не кормил бы англичан обедами, а скорее пошел бы на них с мечом”, — вздыхает все тот же Жувенэль, рассказывая о том, как Иоанн Неустрашимый чествовал в Париже приведенных им англичан. Вся сила, все значение монархии в том, что она выражает голос совести, национальной и человеческой. И этот голос молчит, пока король - больной, ничего не сознающий человек. Но человек преходит, а король Франции остается. Уже в 1405 г., в „Vivat Rex”, Жерсон с настоящей нежностью говорил о маленьком наследнике престола; „Бог иной раз через невинное маленькое существо посылает стране больше счастья, чем через больших грешников... Дофин — как бы одно лицо с королем: король живет в нем и королевство связано с ним нерасторжимым союзом, как бы по естеству”. С тех пор наследник престола, герцог Гюйенский, подрос. Его женили на одной из дочерей Иоанна Неустрашимого, его окружили бургиньонскими ставленниками, но вся сила монархического сознания переносится теперь на него и начинает действовать в нем самом. Летом 1412 г. Иоанн Неустрашимый осаждает арманьякский Бурж, привезя с собой и короля, и Дофина. Он готовится засыпать город ядрами своей артиллерии, когда герцог Гюйенский вмешивается. Бомбардировки не будет. Вслед за тем Дофин заявляет своему тестю: „Нужно кончить войну, она продолжалась уже слишком долго во вред королевству и моему отцу”. Через несколько недель трактат, подписанный в Оссерре, обязывает в первую очередь обе стороны порвать всякие отношения с Англией. До этого момента, пока монархию представлял невменяемый король, бургиньонская тактика заключалась в том, чтобы физически захватывать его в свои руки и действовать его именем. Но теперь перед ними - наследник престола, который один раз уже заставил их склониться. Бургиньонам остается или склоняться и впредь, или восстать против монархической преемственности. Они решаются на последнее, тем более что по расчету Университета он теперь получил, против насквозь монархического галликанского духовенства, твердую точку опоры в восстановленном папстве. Правда, Пизанский Собор, созванный кардиналами Авиньона и Рима, отказавшимися одновременно от обоих своих пап, в действительности вовсе не ликвидировал схизму, — после него просто стало трое пап вместо двух. Именно этот результат предвидел д’Алльи, настаивая в Пизе на том, чтобы Собор главное внимание обратил на общецерковную реформу и не спешил бы с избранием нового папы, которого парижское бургиньонское правительство добивалось от Собора всеми силами. В конце концов, Собор избрал папу и был им распущен, успев едва наметить общецерковную реформу, по образу и подобию галликанских вольностей. Как бы то ни было, в Париже избрание Пизанского папы было отпраздновано, как огромная победа: Университет считал, что в лице Александра V он получил, наконец, своего „несомненного папу”, и с этого момента стал решительно ориентироваться на него, как на восстановленный центр международной Церкви.
|