Головна сторінка Випадкова сторінка КАТЕГОРІЇ: АвтомобіліБіологіяБудівництвоВідпочинок і туризмГеографіяДім і садЕкологіяЕкономікаЕлектронікаІноземні мовиІнформатикаІншеІсторіяКультураЛітератураМатематикаМедицинаМеталлургіяМеханікаОсвітаОхорона праціПедагогікаПолітикаПравоПсихологіяРелігіяСоціологіяСпортФізикаФілософіяФінансиХімія |
Заступник командира батальйону з озброєнняДата добавления: 2015-10-12; просмотров: 645
Jean Desche, Aenea-Sylvio Piccolomini, постановление Реймского городского совета относительно ее отца, акт освобождения Домреми от налогов, всадники в небе над Пуату: Pr. IV-V. Проследить действительные отношения при Буржском дворе можно только по тому материалу, который собрал Du Fresne de Beaucourt, op. cit. Обе новейшие, друг друга исключающие теории, пытающиеся объяснить роль Девушки политической обстановкой при дворе, выведены отсюда. Philippe Erlanger („Charles VII et son mystère”, N.R.F.-Gallimard, 1945) частично и односторонне использовал материалы Бокура и создал роман в настоящем смысле слова, безмерно преувеличив роль Йоланты. Наоборот, Кордье (ук. соч.) взял у Бокура преувеличенное и тенденциозное представление о „всемогуществе” Ла Тремуй, фактическими данными в этой форме не обоснованное и преследовавшее основную цель Бокура: всегда оправдывать короля. С попыткой похищения Девушки коннетаблем де Ришмон обычно делается Бог знает что. Сноски Анатоля Франса, по обыкновению, не соответствуют ничему. Люсьен Фабр в этом случае, как и в некоторых других, явно руководствовался одним только Франсом. Повторяю: вся эта история известна единственно по приговору Парламента от 8 мая 1431 г., основные выдержки из которого приведены Бокуром (во II томе). Бокур дает также наиболее подробную документацию по дипломатической истории данного периода, в частности относительно переговоров Карла VII с Филиппом Бургундским; письмо Бедфорда от 16 июля 1429 г., письма Карла VII городу Турне от 22 мая и Реймсу от 4 июля, переписка Реймса с Ланом и Шалоном и письмо Регинальду Шартрскому приведены им же (во II томе). Резюме письма Карла VII маркизу Монферратскому - у Морозини. Относительно субсидий английского правительства Филиппу Бургундскому см. P. Champion „Guillaume Flavy” (Librairie Champion, 1906) и G. Lefèvre- Pontalis в его примечаниях к хронике Морозини. В этих же примечаниях Лефевр-Понталиса содержится лучший разбор военных действий после коронации. Там же об отношениях Villiers de Lisle-Adam’a с английским правительством. Вызов Бедфорда от 7 августа полностью приведен у Monstrelet. Манипуляции английского правительства с крестоносным войском ясно изложил Gabriel Hanotaux: „Jeanne d’Arc” (1911). Интересное сведение об этой истории сообщает о. P. Doncoeur в своей книге для юношества „La chevauchée de Jeanne d’Arc” (1929): что Св. Престол все же протестовал по этому поводу перед Карлом VII (почему только „перед Карлом VII”, тогда как протест, казалось бы, следовало адресовать в обратном направлении, в Лондон?). Но, к сожалению, я не мог найти ни текста этого протеста, ни его хотя бы приблизительной даты ни в одной из известных мне работ, посвященных будь то общей истории Франции или Церкви этого периода, будь то Святой Жанне специально, и вообще никаких указаний о нем, кроме как у о. Донкера. Сообщение „Bourgeois de Paris'’ о том, что Филипп Бургундский был уже 13 августа (в день ухода Бедфорда в Нормандию) назначен губернатором Парижа, подтверждается документом от 16 октября 1429 г., сохранившимся в коммунальных архивах города Дуэ и упомянутым в статье Ж. Лефевр-Понталиса: „Un détail du siège de Paris par Jeanne d’Arc” in „Bibliothèque de l’Ecole des Chartes” t. XLVI, 1885. Переписка Девушки с графом д’Арманьяком - в тексте процесса 1431 г. О Петре Арагонском - Noël Valois „La France et le grand schisme” (vol. I). Текст перемирия 28 августа: „Suppl. aux tém. contemp.”, op. cit. „Что до знамений...”: ее ответ на статью 48-ую обвинительного акта. Ее заявления о приступе на Париж: допросы 13 марта после полудня и 15 марта.
VIII
„Что до знамений, - если те, кто этого требует, недостойны этого, я ничего поделать не могу”.
Утром 8 сентября, около восьми часов, она выступила с авангардом из Ла-Шапель. Сначала она двинулась большой северо-южной дорогой, прямо приводившей к парижским воротам Сен-Дени; но не дойдя до ворот, она свернула на запад, проселочной дорогой на Руль, между садами и огородами, держась на некотором расстоянии от городских стен, которые на этом участке тянулись в направлении на юго-запад, довольно точно по линии нынешней рю д’Абукир и дальше через территорию, занятую теперь Французским Банком и Пале-Роялем. Только дойдя, приблизительно, до теперешнего местонахождения Сен-Лазарского вокзала, арманьякские войска (представлявшие собой далеко не всю армию Карла VII) начали, наконец, оттуда приближаться к столице, к тому месту, где стены круто поворачивали на юг, чтобы спуститься к Сене через нынешний Каррузель, и где доступ в Париж с запада открывался через ворота Сент-Оноре, там, где теперь, на самой площади Французского Театра, находится дом № 161 на рю Сент-Оноре. Это место и было выбрано для приступа. Большая часть наличных войск встала с герцогом д’Аленсоном в резерв за возвышенностью — тогда называвшейся „Холмом с Мельницами”, — заключенной между нынешней авеню де л’Опера и церковью Сен-Рок. На случай возможной вылазки парижского гарнизона эти силы должны были охранять фланги и тыл тех отрядов, которые Девушка повела на приступ ворот Сент-Оноре. Все разворачивалось медленно и только „около двух часов пополудни, — пишет нотариус парижского парламента Фокемберг, — ратные люди господина Шарля де Валуа” (т. е. законного короля Франции — С. О.), „собранные в большом количестве у городских стен, со стороны ворот Сент-Оноре, начали делать вид, точно хотят взять приступом город Париж, в надежде овладеть городом не столько силой оружия, сколько с помощью народного мятежа”. * Расчет, конечно, заключался в этом — в действии „электрического вихря”, который создавался вокруг Девушки, гарантировавшей своей личностью, что, во-первых, „так угодно Богу” и что, во-вторых, „все забыто и все прощено”. С самого момента выступления из Жьена, в июне, армия Карла VII не имела даже никакой осадной артиллерии: ее не было под Труа, и под Парижем появиться ей было неоткуда. Нотариус капитула Нотр-Дам, Селлье, приводит вполне правдоподобные цифры того снаряжения, которым арманьяки располагали 8 сентября: 660 лестниц, 4.000 плетней и большое количество хвороста — все для того, чтобы завалить рвы и карабкаться на стены, а не для того, чтобы стены разбивать. Как всегда, все зависело от того, что произойдет в городе и прежде всего в сознании населения. Уже в первых числах сентября д’Аленсон обращался к парижским коммунальным властям с письмами, подтверждавшими амнистию. Нельзя сомневаться в том, что и Девушка от своего имени, по обыкновению, писала прокламации парижскому населению. В ответ на „ласковые письма” герцога д’Аленсона „отцы города” — отобранные из проверенных бургиньонов — дали ему совет „не портить зря бумагу”. „Может статься, — пишет с наигранной наивностью Монстреле, — что парижане боялись короля Карла, чувствуя свою большую вину перед ним, ибо они выгнали его из своего города и перебили многих его верных слуг”. „Парижский Буржуа” еще и через семь лет, когда арманьяки действительно вошли в Париж и не тронули никого, готов был видеть в этом настоящее чудо — настолько ему было страшно за свое драгоценное существование, несмотря на все, без устали повторявшиеся, амнистии. „О Париж, прислушивающийся к злым советам, Безумные жители, лишенные доверия! Тебе больше нравится быть взятым силой, Чем согласиться со своим государем?” — писала Кристина Пизанская еще в тот момент, когда Девушка в первый раз приближалась к столице. Возвращаясь все к тому же основному вопросу, Фокемберг повторяет: „Военачальники господина Шарля де Валуа рассчитывали овладеть Парижем больше посредством мятежа, чем силой оружия, ибо если бы у них было даже в четыре раза больше людей, столь же хорошо вооруженных, они все-таки не взяли бы Париж ни приступом, ни осадой, до тех пор, пока в городе оставалось бы продовольствие, а оно имелось на долгий срок, и жители были едины с ратными людьми в общем намерении сопротивляться. В Париже говорили открыто, что господин Шарль де Валуа отдал город своим войскам на поток и разграбление, вместе со всеми жителями, большими и малыми, мужчинами и женщинами, всех состояний, и что он намеревался распахать самое место, на котором стоял весьма христианский город Париж”. Сам Фокемберг был достаточно умен, чтобы усомниться в этом вздоре, и он добавил в скобках по-латыни: „Трудно в это поверить”. Но вся англо-бургиньонская пропаганда последних недель была направлена на то, чтобы подогревать эти страхи и, тем самым, укрепить сопротивление. Она велась с большой интенсивностью. Даже в Нормандии ее повторяет хроника Кошона, в самом Париже ее повторяет Селлье и, судя по „Парижскому Буржуа”, во время самого приступа по городу спешили распустить слух, будто Девушка, стоя у стен, кричала: „Если не сдадитесь раньше ночи, мы войдем в город так или сяк и вы все будете перебиты без пощады”. В какой-то мере эта пропаганда, конечно, производила эффект, — но вопрос в том, насколько. После того как Карл VII отступил от Парижа, бургиньон Фокемберг, бургиньон „Парижский Буржуа” и, наконец, бургиньон Монстреле стали уверять, что „у парижан была единая воля сопротивляться, без внутренних разделений”. Но нужно напомнить, что раньше об этой „единой воле” много говорили и „господа граждане города Труа”; они даже клялись в ней на Святых Дарах, за пять дней до капитуляции. По впечатлениям, полученным в бургиньонском же лагере, Джустиниани сообщал, за месяц с небольшим до приступа на Париж, что парижские англо-бургиньонские власти „весьма боятся народа”. И теперь вот рассказ того же Фокемберга о происшествиях, разыгравшихся в Париже 8 сентября: „В тот час (когда начался приступ) нашлись в Париже люди нестойкие или злонамеренные, которые подняли крик по всему городу, по ту и по сю сторону мостов, что все пропало, что враг вошел в Париж и чтоб все уходили и спасались, как могут. И когда поднялся этот шум, все, кто был в церквах на проповедях, разбежались в великом испуге и разошлись большею частью по домам и заперли двери”. К этому можно добавить, что клирики из причта Нотр-Дам начали поспешно стаскивать свое добро в башни собора и там баррикадироваться. Все это не говорит об очень сильной „воле к сопротивлению” и, напротив, свидетельствует о наличии в городе элементов, сознательно создававших беспорядок в помощь нападающим. Верно то, как и отмечает Фокемберг, что ни восстания, ни общего беспорядка в этот момент не произошло. „Те, кто был назначен охранять ворота и стены, остались на своем посту и к ним на подмогу пришли некоторые другие жители, оказавшие очень сильное сопротивление людям господина Шарля де Валуа”. Означает ли это, как утверждают некоторые авторы, что психологический эффект „внезапного нападения” не удался и что с этого момента взятие Парижа стало невозможным? Конечно, нет: смятение в городе произошло не от „внезапности” нападения, так как приступ готовился на глазах у всех в течение двенадцати дней. Типичные настроения, предшествующие смене власти, нарастали по мере развития событий последних недель и в особенности дней, но в момент боя у ворот Сент-Оноре они еще не достигли той напряженности, которая парализовала бы сопротивление одних и вызвала бы восстание других. Почему не достигли? Рассказ Фокемберга дает на это совершенно ясный ответ: потому что в городе все же не знали толком, всерьез ли все это или же арманьяки только „делают вид, что хотят взять Париж приступом”. Для того, чтобы Париж восстал, нужно было показать, что это всерьез и что, в случае надобности, дело не ограничится одной схваткой в одном пункте. Вот где разница: „Я пошла в этот день по просьбе дворян, желавших вызвать у города стычку... Но сама я имела твердую волю одолеть и перейти через парижские рвы”. Укрепление, расположенное перед рвами и закрывавшее подступ к воротам Сент-Оноре, было взято после боя, доходившего до рукопашной. Она перешла затем через первый ров, где не было воды. Но во втором рву вода оказалась глубже, чем предполагалось (и хроники передают слух, что „тут были люди, знавшие о глубине воды; и можно было думать, что была злая воля, из зависти, чтоб с этой Жанной случилось несчастие”). Как бы то ни было, ров пришлось заваливать хворостом, что оказалось очень трудным делом, при этом количестве воды. „Стоял невероятный шум и грохот от пушек и кулеврин, из которых те, что в городе, стреляли в тех, что снаружи”. Как под Туреллями, она неизменно стояла впереди, под градом арбалеток и каменных ядер, сама вымеряя копьем глубину воды во рву; и по слуху, записанному Эбергардом Виндеке, опять, как под Туреллями, какие-то люди видели белого голубя над ее головой. „Там была с ними их Девушка, — пишет „Парижский Буржуа”, — со своим развернутым знаменем, на насыпи над рвами; и она кричала парижанам: Скорее сдайте город по воле Христа”. Во время процесса ее обвиняли в ложном пророчестве о том, что Париж будет взят в этот самый день; это она отрицала категорически; и поэтому, в пылу пререкания, „на вопрос о том, говорила ли она под Парижем „Сдайте город по воле Христа”, она ответила, что нет; но говорила: Сдайте город королю Франции”. По существу же, трудно сомневаться в том, что она и под Парижем говорила то, что говорила всегда, — причем сами эти слова „Сдайте город по воле Христа” вовсе не означают уверенности в том, что парижский народ действительно исполнит эту волю в этот самый день. И королевским ратным людям она, наверное, говорила под Парижем, как и всегда: „Смело вперед — город будет наш!” Этот естественный боевой клич тоже не означает „откровения” о победе. Напротив, в самом обвинительном акте 1431 г. проскользнули слова, в которых звучит вовсе не уверенность в победе, а опять мысль о смерти, чувство обреченности, вызванное, как видно, событиями последних недель: „Во время приступа на Париж, она сказала, что с ней сонмы ангелов, готовые унести ее в рай, если она умрет”. „Парижский Буржуа” красочно рассказывает: „ — Погоди ты, ст... — сказал один из парижских стрелков, выпустил арбалетку прямо в нее и насквозь пронзил ей ногу. А она — удирать”. Духовное лицо, известное под кличкой „Парижский Буржуа”, само, очевидно, сидело в это время, запершись за многими замками, и во всяком случае не было на городской стене. Девушка не „удрала” далеко. Она легла на землю у самых рвов и запретила уносить ее дальше. Несмотря на сильнейшую боль в насквозь пронзенном бедре, несмотря на потерю крови, она еще в течение нескольких часов кричала ратным людям, чтоб отошли вперед и заваливали рвы. Другая стрела уложила насмерть ее юного пажа Раймонда (и „Парижский Буржуа” говорит со злорадством, что она очень его оплакивала). Наступила полная ночь, время шло к одиннадцати часам. „Она не хотела уходить, — рассказывает Жан Шартье, подтвержденный в основных чертах Персевалем де Каньи. — Когда стало темно, герцоги д’Аленсон и Бурбон (так и простоявшие весь день в резерве) несколько раз посылали за ней; но она ни за что не хотела уйти”. Парижу нужно было внушить, что вовсе она не „делает вид”, что, напротив, она „не уйдет, пока не возьмет города”. Эту „твердую волю” она и демонстрировала бы, оставаясь у городских стен. Как справедливо отметил Люсьен Фабр, когда же и было заваливать рвы, как не ночью? „И говорили потом некоторые, — рассказывает „Дневник Осады Орлеана”, — что если бы дело велось как следует, она по всей вероятности достигла бы своего; ибо в Париже были многие влиятельные люди, которые перешли бы на сторону короля и настежь открыли бы ему ворота его столицы — Парижа”. Но в королевской ставке были уверены, что через несколько недель ворота Парижа будут без всякого риска „настежь открыты” Филиппом Бургундским. „Нормандская Хроника” Кошона передает даже слух, что во время операций под Парижем, чуть ли не во время самого приступа, к королю явился очередной гонец от Филиппа, подтвердил „какие-то обещания”, данные раньше, и взамен требовал прекращения военных действий против столицы. Вечером 8 сентября приказ отвести войска назад в Ла Шапель и был уже, вероятно, дан из ставки, из Сен-Дени: она хотела действовать „по собственному усмотрению”, ей дали случай сделать чудо и взять Париж в один день, чуда не произошло — тем хуже для нее. Карл VII и его правительство считали, что могут теперь обходиться без чудес, и так им было даже спокойнее. А под утро 9 сентября в Париже что-то как будто случилось. По рассказу Персеваля де Каньи, барон Монморенси, служивший до этого времени английской власти, ускользнул из Парижа с отрядом человек в 50-60. 50-60 ратных людей — сила по тому времени совершенно достаточная, чтобы захватить изнутри одни из городских ворот и открыть их осаждающей армии. Но арманьякских войск под Парижем больше не было, и Монморенси, чтобы перейти к национальному королю, пришлось скакать до Ла Шапели. Этому рассказу Персеваля де Каньи противоречат Жан Шартье и Монстреле: по их словам, Монморенси перешел на сторону Карла VII уже немного раньше и во время приступа на Париж был уже в составе войск герцога д’Аленсона. Но мы знаем, что обычным осведомителем Персеваля де Каньи был как раз д’Аленсон, который должен был знать лучше всякого другого, в какой именно момент Монморенси к нему присоединился. Как бы то ни было, Девушка, несмотря на свою рану, готовилась, вместе с герцогом д’Аленсоном, на следующий же день вернуться под стены Парижа. По словам Персеваля де Каньи, она продолжала твердить: „Не уйду, не взявши города”. Но из ставки явились Рене Анжуйский и Шарль Бурбонский и привезли от Карла VII приказ отступать на Сен-Дени. По сообщению „Беррийского Герольда”, на этом решении настоял Ла Тремуй; все та же „Нормандская Хроника” и анонимный Мецский декан подтверждают, что по общему убеждению современников отступление от Парижа было делом его рук. В этот день, 9 сентября, в Париже увидали, вероятно, не без удивления, что ничего больше не происходит. Повозки с хворостом, оставленные для возобновления приступа, стояли покинутыми; парижские бургиньоны, накануне, вопреки ожиданиям, не пытавшиеся делать вылазки, теперь этими повозками овладели. И оборонительный бой у ворот Сент-Оноре теперь стал им казаться грандиозной победой. „Парижский Буржуа” хвастается, что парижский народ сам отбил Девушку „почти без помощи ратных людей”, что арманьяки потеряли 1.000 человек ранеными и 500 убитыми, что они „проклинали свою Девушку, которая обещала им, что они наверняка возьмут Париж приступом и что все, кто сопротивляется, будут перебиты или сожжены в своих домах”; тут же он рассказывает какой-то совершеннейший вздор о том, что тела своих убитых арманьяки при отступлении сожгли в сарае, „как римские язычники” (вероятно, ночью после боя случился пожар в каком-то сарае, где была сложена часть хвороста для приступа). Это повествование о сожжении тел в сарае по крайней мере показывает, что парижане не нашли на поле битвы большого количества трупов. Арманьякские авторы говорят, со своей стороны, что их потери были ничтожны. В действительности, потери должны были соответствовать сравнительной малочисленности сил, введенных в дело (большая часть арманьякских войск не выходила 8 сентября из-за Butte-aux-Moulins). Приписывать бою у ворот Сент-Оноре решающее значение стало возможным лишь потому, что за ним ничего больше не последовало. Отказав ей во времени, необходимом для того, чтобы парижское сопротивление разложилось окончательно, Карл VII позволил всем силам враждебной пропаганды поднять голову и говорить, что она ложно хвастается „советом от Бога”, раз она обещала привести своего короля в Париж и пыталась это сделать, а Париж ее отбил. Но Карл VII уже в последних числах августа в Компьени сделал свой выбор между „средствами человеческой мудрости” и „советами, которые Бог вкладывает в сердце этой девочки”; все дальнейшее вытекало с неизбежностью из этого выбора. Вернувшись по приказу короля в Сен-Дени, раненая Девушка продолжала думать о Париже, который она должна была взять для того, чтобы кончился ужас войны, и для того, чтобы совершилось — не спасение Франции, которая потенциально уже была спасена, но ее мессианское призвание. В тот, же день, по рассказу Персеваля де Каньи, она сговорилась с герцогом д’Аленсоном воспользоваться мостом, наведенным на Сене под Сен-Дени, и повести войска через Сен-Клу на новый приступ на Париж с левого берега, где городские укрепления были гораздо слабее (новые стены Карла V были сооружены только на правом берегу). Но утром 10 сентября, явившись к переправе, они увидали, что моста больше не было: его всю ночь разрушали по приказу короля. Отступление на Луару было решенным делом. „Мои Голоса говорили мне, чтоб я оставалась под Сен-Дени; и я хотела остаться. Против моей воли, вельможи меня увели. Но если бы я не была ранена, я не ушла бы”... Перед вражеским трибуналом она никогда не упрекала своего короля, — но „вельможи” не могли против ее воли заставить ее прервать операции против Парижа и оставить Сен-Дени: сделать это мог только Карл VII. „С грустью”, — как говорит Персеваль де Каньи, — она сняла свои белые латы и принесла их в дар церкви в Сен-Дени. „Я это сделала из благочестия, как вообще делают ратные люди, когда они ранены; я была ранена под Парижем и принесла их в дар Святому Дионисию, потому что его имя — боевой клич Франции... Я выздоровела в пять дней”. 13 сентября Карл VII выступил с армией из Сен-Дени назад на Луару, предварительно назначив особый совет, под председательством Регинальда Шартрского, для управления освобожденными областями на север от Сены; одновременно он выпустил манифест, который дошел до нас в экземпляре, посланном городу Реймсу. Он сообщал населению о заключении с Филиппом Бургундским перемирия до Рождества, „в течение какового времени будет возможно более подробно договариваться о мире”, и о своем решении увести армию за Луару, чтобы освобожденные области не были тем временем „окончательно разорены” необходимостью содержать „столь великое множество ратных людей”; при этом он заявлял о намерении „собрать тем временем еще более многочисленное войско, дабы вернуться во всей силе по истечении вышесказанного перемирия, а в случае надобности и раньше” (обещание, которое ни в какой мере не было выполнено в течение зимы 1429—30 г.). Что касается „разорения” освобожденных областей арманьякскими войсками, то оно действительно начинало угрожать. За несколько дней до приступа на Париж, 5 сентября, город Реймс постановил написать своему архиепископу, Регинальду Шартрскому, а одновременно и Девушке, о „разбоях, учиняемых ратными людьми Потона, стоящими в Шато-Тьерри и в других гарнизонах”. Ощущение Божиего чуда и ожидание немедленной развязки постепенно ослабели, и ратные люди, рассеянные по всему северу Франции, возвращались к своим навыкам. При затяжной войне ничего другого не могло быть, а она опять становилась затяжной, потому что Карл VII не сумел ковать железо, пока горячо, не бросил армию на Париж сразу после коронации, потерял шесть недель в бесплодных переговорах, наконец, заключил перемирие, не решавшее ничего, и упорно продолжал ожидать окончания войны уже не от „действия Девушки”, а от переговоров с Филиппом Бургундским. Оставив Сен-Дени, Карл VII уходил на юг со своей армией „так быстро, как только мог, — пишет Персеваль де Каньи, — иногда как бы в беспорядке, без всяких на то оснований. 21-го он был к обеду в Жьене. Так были загублены воля Девушки и королевская армия”. Ни то, ни другое Карла VII больше не интересовало. Едва вернувшись в Жьен, он принял нового посланца Филиппа Бургундского, Шаньи, который, по рассказу „Беррийского Герольда” и „Дневника Осады”, заверил его в намерении Филиппа сдать ему Париж и при этом просил для герцога пропуска в столицу через территории, занятые теперь арманьяками, „дабы он (герцог) мог переговорить со своими сторонниками” в Париже. Карл VII настолько верил в успех своей дипломатической игры, что дал пропуск; со своим 4.000-ным войском Филипп беспрепятственно прошел через Сенлис и 30 сентября явился в Париж, где и „заключил с герцогом Бедфордом против короля союз еще гораздо более тесный, чем прежде”.
* * *
Однако Девушка еще не была „загублена” окончательно. Впоследствии Энеа-Сильвио Пикколомини писал, что после неудачи под Парижем „ее имя уже не было столь страшно для англичан и не столь почиталось французами”. Но это, в общем, неверно. То, что мы знаем непосредственно о настроениях конца 1429 — начала 1430 года, показывает, что чисто отрицательный факт невзятия столицы не произвел особого впечатления по сравнению с огромностью достигнутых ею результатов. Автор „Нормандской Хроники”, Кошон, заядлый бургиньон, пишет после приступа на Париж, что с нею Карл VII „за два месяца завоевал то, что англичане завоевывали в течение с лишним трех лет”. Приблизительно так судили все современники. И результаты, которых она успела достичь, оказались прочными. Радость парижских бургиньонов по поводу 8 сентября быстро рассеялась. Англо-бургиньонская столица оставалась осажденной и никогда больше не вышла из этого положения. Для нее началась мучительная агония, которая только затянулась на несколько лет. Правда, англичанам удалось захватить назад Сен-Дени почти сразу после отступления Карла VII; на город была наложена тяжелая контрибуция, в наказание за то, что он сдался Девушке без сопротивления; к возмущению современников, видевших в этом святотатство, даже из собора были изъяты драгоценности; латы Девушки, которые она принесла в дар святому покровителю Франции, были увезены в Париж, как трофей; через несколько недель Сен-Дени был дополнительно разграблен английскими войсками. Но положение Парижа от этого не улучшилось. „Во всех деревнях вокруг Парижа хозяйничали арманьяки, — пишет „Парижский Буржуа”. — Все, кто решался высунуть нос из Парижа, оказывались убитыми или повешенными или с них брали выкуп больше того, что у них было; за всякую живность, поступавшую в Париж, приходилось платить выкупа вдвое и втрое против ее действительной стоимости”. Тут же этот ярый бургиньон жалуется на пикарских солдат, приведенных Филиппом Бургундским: „Разбойники, каких еще не бывало в Париже с тех пор, как началась эта злосчастная война”. И дальше те же жалобы повторяются из года в год, до самого момента перехода Парижа в руки Карла VII. „Не было у бедных людей ни вина, ни еды, ничего, кроме орехов да хлеба и воды; гороха и конских бобов они не ели, потому что слишком дорого было их покупать и еще дороже варить”, - пишет, например, „Парижский Буржуа” в 1431 г. „Поэтому умирали бедные люди от голода и нужды и горько проклинали его (герцога Бургундского), кто в тайне, а кто и открыто”. Начиная с сентября 1429 г., арманьякские заговоры возникали в Париже один за другим. С сентября 1429 г. в английских войсковых регистрах все время повторяется рубрика „на подмогу Парижу”. Но „Парижский Буржуа” констатирует (в апреле 1430 г.): „Повсюду везло арманьякам”... И он продолжает, избегая только называть слишком ему ненавистную Девушку, чье имя, однако, навсегда останется связанным с именем города Орлеана: „С тех пор как граф Солсбери был убит под Орлеаном, стоило англичанам где-нибудь укрепиться, как им приходилось уходить с великим ущербом и с великим срамом. ...Народ дивился тому, что арманьяки одолевали всюду, где бы ни появлялись”. И позже опять: „Стоило англичанам пойти на арманьяков, как они проигрывали каждый раз”. Парижские англо-бургиньоны тем более злобствовали теперь против виновницы всех их несчастий. Они еще страшно ее боялись, но все-таки меньше, чем в то время, когда она шла от триумфа к триумфу и приближалась к столице. Парижские университетские клирики были как будто немы, пока думали, что она не сегодня-завтра войдет в Париж; после 8 сентября их уста разверзлись. До нас дошел трактат, написанный одним из них в опровержение меморандума Жерсона. Это уже — подготовка инквизиционного процесса против Жанны д’Арк, еретички и едва ли не ведьмы: одеваясь мужчиной, она ниспровергает каноны; ей заживо поклоняются, как святой; „как говорят, дети подносили ей свечи, а она капала на их головы по три капли горячего воска и прорекала, что силой этого действия они будут добрыми” (из обвинительного акта 1431 г. видно, что это своеобразное не то гадание, не то благословение приписывалось ей, как содеянное в Сен-Дени); она нарушила святость праздников, атаковав Париж в день Рождества Пресвятой Богородицы. Вывод ясен: нужно избавить Святую Церковь от этой заразы; „нужно срезать гниющее мясо, нужно гнать из овчарни паршивых овец”. В последних числах сентября в Университете кроме того переписывался какой-то „трактат о добрых и злых духах”, без сомнения составленный на тот же предмет. Более того — 20 ноября Джустиниани писал из Брюге: „На этих днях я рассуждал о Девушке с некоторыми монахами, и до меня дошло, что Парижский Университет — вернее, враги короля — послали в Рим обвинить ее перед папой. Они утверждают, что эта девушка — еретичка, и не только она, но еретики и все те, кто в нее верит; по их словам, она идет против веры, желая, чтоб ей верили, и умея предсказывать будущее”. Сам Джустиниани расценивал все это, как низкопробную интригу, и почел за благо послать в Венецию меморандум Жерсона. В том же письме (первом после приступа на Париж) он ярко свидетельствует о продолжающейся вере в ее миссию: „Во всяком случае, все следуют слову Девушки, которая безусловно жива... За последние дни, о ее делах опять рассказывают столько нового, что, если это правда, она способна удивить весь мир... и по делам, совершенным под ее покровом, ясно видно, что она послана Богом”. И тут же, в этом нейтральном зеркале общественного мнения, — совершенно ясное и точное указание, какое дальнейшее развитие событий казалось естественным, почти неизбежным: „Как говорят все и повсюду, король Франции собирает очень многочисленное войско, чтобы быть готовым к весне; утверждают, что он выставит 100.000 человек; это, может быть, верно, хотя цифра кажется мне очень уж большой”. По здравому смыслу, казалось естественным, почти неизбежным, что Буржское правительство мобилизует все средства для того, чтобы Девушка могла довести свое дело до конца. Но через пять месяцев, в апреле 1430 г., в момент, когда англо-бургиньоны возобновляли со своей стороны военные действия, Филипп Бургундский сообщал в меморандуме английскому правительству, что по данным бургундского шпионажа у арманьяков ничего не сделано для подготовки новой кампании, „ибо оные противники не могут быстро собрать свои силы так, чтоб об этом при желании нельзя было узнать своевременно”. Перелистывая сейчас литературу, я нахожу в ее маленькой биографии Кальметта строки, в которых чувствуется рука настоящего историка и лучше, чем где бы то ни было, подведен итог всего вышесказанного: „Неудача под Парижем прошла незамеченной в массе одержанных ею ослепительных успехов. Еще было не поздно взяться за ум. Еще было не поздно возобновленным мощным усилием смести сопротивление, пока еще нерешительное и хрупкое... Беда была именно не только в том, что победоносный порыв был задержан под Парижем, но еще и в том, что Карл VII, вернувшись из Жьена в Бурж, навязал полное бездействие. И на этот раз бездействие, слишком затянувшись, окажется роковым, непоправимым”. В течение зимы и осени 1429—30 года бургиньонская дипломатия продолжает всеми доступными средствами удерживать Карла VII в этом бездействии и по-прежнему с полным успехом водит за нос его, Регинальда Шартрского и Ла Тремуй надеждами на скорое заключение мира. Уже 18 сентября, через несколько дней после отступления Карла VII из Сен-Дени и за несколько дней до появления Шаньи в королевской ставке в Жьене, Компьеньское перемирие было распространено на Париж. В последних числах сентября при своем проезде в Париж Филипп Бургундский принял в Сенлисе Регинальда и своего зятя Клермона, назначенного наместником Карла VII на территории, расположенные на север от Сены. Речь пошла о созыве общего мирного конгресса и переговоры были продолжены уже с участием представителей Англии в Сен-Дени 10 октября и в Мондидье 20-го. Созыв мирного конгресса был намечен на 1 апреля, в Аррасе, и 4 ноября Карл VII принял это предложение. В это же самое время Филипп Бургундский — как рассказывает с полной откровенностью Монстреле — вел с Бедфордом в Париже „очень важные совещания о военных делах”. „И решили оба вышеназванных герцога, что будущей весной, приблизительно на Пасху, они выступят со всеми своими силами, чтобы завоевать назад города, обратившиеся против них в Иль-де-Франсе и на реке Уазе”. 13 октября английское правительство назначило Филиппа наместником на всю Францию, кроме Нормандии, — оно больше не могло отказывать ему ни в чем; один из главных советников Филиппа, Юг де Ланнуа, имел при этих условиях все основания писать, что для герцога „представляется необходимым исправно поддерживать союз с англичанами”. Приблизительно в октябре Юг де Ланнуа разработал и немного позже повез в Англию два меморандума, излагавшие грандиозный план военных действий для полного разгрома арманьяков; он при этом рекомендовал Вестминстерскому кабинету показывать видимость желания мира, но учитывая заранее, „что плод оного мира из этого не проистечет”, и готовить тем временем „величайшую военную силу”. Чтобы обеспечить разгром арманьяков „на будущую весну”, бургундская дипломатия старалась не только удержать в бездействии Буржское правительство — а значит, и Девушку, — но и создать для будущих операций наиболее выгодные исходные позиции, т. е. в первую очередь открыть опять путь из бургундской Фландрии в Париж. Она домогалась исполнения дополнительного обещания, которое Карл VII и его советники умудрились дать при заключении перемирия 28 августа, а именно, передачи бургундцам „в залог” основных стратегических пунктов, расположенных на север от Парижа. Один из этих пунктов, Пон-Сент-Максенс, был действительно передан, в неизвестный момент. Но Филиппу Бургундскому было в особенности важно получить в свои руки главный переход через Уазу, город Компьень, тоже ему обещанный. И правительство Карла VII сделало все возможное, дабы действительно передать Компьень Филиппу Бургундскому. Все рассуждения о „мудрости” Буржского правительства, периодически всплывающие, разбиваются об этот элементарный факт: военный результат, достигнутый Жанной д’Арк в 1429 г., не пропал только потому, что город Компьень самовольно ослушался Буржского правительства, которое, в этом конкретном вопросе, сделало со своей стороны все возможное, дабы обеспечить выигрыш Столетней войны англо-бургиньонам. Уже при проезде Филиппа Бургундского в Париж в конце сентября Компьень „вполне самовольно отказалась пропустить его через город”. При этом, как явствует из коммунальных постановлений, население отлично знало, что королевские власти намереваются выдать его бургиньонам, — и остерегалось: „23 сентября город Компьень был извещен о том, что к нему хотят поставить гарнизон под начальством графа Клермона (наместника Карла VII): подозревая, как бы его не захотели принудить к признанию бургиньонов... постановили никоим образом не принимать гарнизона”. 30 сентября город послал Клермону и самому Карлу VII официальный протест, заявляя, что желает оставаться только под властью природного короля. Регинальд Шартрский делал, что мог, сам поехал в Компьень, уверял непокорную коммуну, что речь идет только о временном занятии города бургиньонами, до истечения перемирия (может быть, он в самом деле думал, что по истечении перемирия Филипп Бургундский честно вернет ему Компьень?); город стоял на своем. Если верить адвокату, защищавшему тогдашнего коменданта Компьеня, Флави, по совсем другому делу в 1444 году, Карл VII сам написал Флави приказ сдать город бургиньонам; но Флави, вначале игравший игру Регинальда, теперь предпочел не рвать с населением города; он сделал вид, что считает королевское письмо подложным, и заявил, что сдаст город, только если получит об этом приказ непосредственно „из уст короля”. 20 октября Регинальду пришлось признать перед бургиньонами, что королевские власти ничего не могут сделать с Компьенью; но при этом он официально довел до сведения бургундцев, что „если им будет угодно осадить этот город, то граф Клермон не сделает ничего, чтобы им помешать”. Если принять во внимание это непостижимое упорство жертвовать решительно всем ради сомнительных переговоров, то становится понятным, почему Карл VII, вернувшись за Луару, поспешил расстаться с Девушкой, заявившей уже 5 августа, в самом начале этой умопомрачительной игры, что она „очень недовольна перемириями, заключаемыми подобным образом”, и что он, Карл VII, поддается обману. В Селль-ан-Нерри он встретился с королевой Марией, приехавшей к нему из ближнего Буржа; узнав о приближении королевы, Девушка поехала к ней навстречу; она и во время процесса говорила о королеве с оттенком особой преданности — возможно, что теперь, когда ее король так ее мучал, ей хотелось отдать свои монархические чувства этой тихой и набожной женщине, до такой степени некрасивой, по словам Шателена, что „ею следовало бы пугать англичан”. Из Селля Карл VII отправился в поездку по Луарским замкам и городам; вернее всего, это было „пропагандное путешествие”, чтобы показаться населению коронованным королем. Только 15 октября Карл VII прибыл в замок Мен-сюр-Йевр, в Берри, где обосновался на два месяца. А Девушку с самого начала отправили в Бурж, под опеку Беррийского губернатора, д’Альбре, единоутробного брата Ла Тремуй.
* * *
В Бурже она прожила три недели у Маргариты Ла Турульд, жены крупного чиновника финансового ведомства, Ренье де Булленьи. По обычаю она спала со своей хозяйкой в одной постели и, по-видимому, с ней подружилась, несколько раз вместе с ней ходила в баню, вместе ходила к обедне и, кроме того, часто просила Маргариту сопровождать ее к утрене, охотно рассказывала ей эпизоды из своей жизни (и Маргарита впоследствии пересказала их на процессе Реабилитации). Та ее спрашивала: — Вам, верно, не страшно в бою, потому что вы знаете, что не будете убиты? Жанна ответила: — Знаю не больше, чем всякий другой ратный человек... Предчувствие трагического конца у нее, вероятно, становилось все сильнее. В то же время, когда она, смеясь, отбояривалась от людей, приходивших ей поклоняться, она не могла не чувствовать, какая в ней была сила. Но вся эта сила теперь пропадала впустую, потому что Карл VII и его правительство, погнавшись за болотными огнями, тянули и ее в трясину за собой. Она утешалась, „утешая бедных людей”, щедро помогая им материально (о чем в свою очередь свидетельствует Маргарита Ла Турульд). Конечно, она не могла при этом забыть, что создана для того, чтобы помогать людям еще и совсем по-другому, она продолжала думать о сердце страны, об Иль-де-Франс, где ей не дали „установить добрый и прочный мир”, где „все осталось в великой скорби, — говоря словами Монстреле, — и деревни вокруг Парижа начинали пустеть”. С самого начала она почувствовала ложь в этой дипломатической игре, которая вела теперь к тому, что ее король готовился своими руками открыть врагу свободный доступ в Париж; как она скажет впоследствии на процессе, ее заставили уйти из-под Парижа и теперь, в октябре 1429 г., она хотела вернуться туда. В отличие от Карла VII, сами англо-бургиньоны прекрасно понимали, что еще и теперь не требовалось очень большого усилия для того, чтобы Париж пал и неминуемо повлек за собою исход войны. В уже упомянутом бургундском меморандуме, поданном английскому правительству в апреле 1430 г., говорится прямо: Париж „окружен противниками и уже некоторое время жестоко терпел от них и продолжает терпеть, вследствие чего он каждодневно находится в великой опасности. А это — сердце страны; при теперешнем положении вещей представляется, что потеря этого города была бы равносильна потере королевства. Если город Париж, сердце мистического тела королевства, болеет и страдает от войны, будучи окружен противниками, если невозможно будет отстранить этих противников и расширить пространство вокруг Парижа, то и само мистическое тело, т. е. королевство, невозможно будет удержать и спасти”. Для бургиньонов борьба за Компьень и была борьбой за Париж, попыткой „расширить пространство” вокруг столицы. В то же время, перемириями, в которые они вовлекли Буржское правительство, они мешали Девушке сильнее сдавить „сердце” англо-бургиньонского владычества. Но может быть, и при этих перемириях у нее оставалась определенная возможность. Перемирия, заключенные только с герцогом Бургундским, а не с Англией, не распространялись на Нормандию, базу английского владычества и базу снабжения Парижа. В Нормандии партизанское движение не прекращалось никогда, народ там складывал песни, призывал „против англичан” „благородного короля Карла Французского”, там город Руан уже за несколько лет до этого тайной депутацией заверял короля в своей верности и там в это самое время, в том же Руане, назревал новый арманьякский заговор, четвертый от начала оккупации (он будет раскрыт и подавлен в ноябре). При ее появлении „электрический вихрь” мог начаться в Нормандии, а ее „милый герцог”, д’Аленсон, теперь как раз собирался туда, отвоевывать назад свои собственные земли; и он хотел, чтобы она его сопровождала, считая, что „ради нее с ним пойдут в поход многие, кто не двинулся бы без нее”. Но „те, кто управлял тогда королевским домом и военными делами, никогда больше не пожелали допустить, чтоб Девушка и герцог д’Аленсон были вместе, — пишет Персеваль де Каньи, — никогда больше он не мог ее получить”. „Беррийский Герольд” говорит еще точнее: „Не захотел господин де Ла Тремуй”. Раз ничего не выходило с Нормандией, она могла думать еще только о том, чтобы идти в Иль-де-Франс и готовить там, на месте, новую волну, которая смела бы остатки англо-бургиньонского владычества по истечении перемирия, кончавшегося на Рождество (или, может быть, она по-прежнему „не знала, будет ли соблюдать перемирия, заключенные подобным образом”, — если только выйдет из-под опеки Двора?). С точки зрения короля и его совета, беспорядок, который она была способна внести, мог оказаться хуже Компьеньского. 25 ноября, за месяц до срока, Регинальд Шартрский и Клермон от имени Карла VII продлили перемирие до 15 марта. И уже раньше, не допуская появления Девушки в местах, где ее личность могла вновь развязать стихию, Буржское правительство решило использовать ее в качестве одного из начальников ратных людей для полицейской операции против гнезда разбойников. „Я хотела идти во Францию (в Иль-де-Франс); но ратные люди сказали мне, что лучше было сначала пойти против Ла Шарите”. „Берийский Герольд” говорит, со своей стороны, что Ла Тремуй, расстроив нормандский план герцога д’Аленсона, „отправил ее, в самые зимние холода, со своим братом, господином д’Альбре, с маршалом Буссаком и с весьма малым количеством ратных людей, осадить Ла Шарите”. Ла Шарите, крепость на верхней Луаре, была занята бургиньонским отрядом под начальством бывшего каменщика Перрине Грессара, бандита, с которым сами бургундские власти едва справлялись или не справлялись вовсе. Этот выдвинутый бургундский форпост на правом фланге национальной Франции представлял очевидное неудобство для соседних королевских областей и мог даже составить некоторую угрозу; в грандиозном плане военных операций, разработанном Югом де Ланнуа, Ла Шарите должна была служить базой для наступления на Буржское королевство с востока, одновременно с концентрическими действиями с севера, с северо-запада и с юго-запада (из английской Гюйенни). Но не следует ничего преувеличивать: фактически, Ла Шарите осталась в руках бургиньонов и решительно никакого влияния на общий ход войны это обстоятельство не возымело; наступательный план англо-бургиньонов провалился в 1430 г. в Иль-де-Франс, — там, где только и мог быть решен исход войны и куда Девушка стремилась всеми силами своей души. Перрине Грессар воевал семейно: свою племянницу он выдал замуж за другого бандита, испанца, который засел в городке Сен-Пьер-Ле-Мутье, на юго-запад от Ла Шарите, немного дальше вглубь арманьякской территории. Арманьякское командование и решило первое усилие направить на Сен-Пьер-Ле-Мутье. Городок был осажден в конце октября. Испанец оказывал серьезное сопротивление. Д’Олон рассказывает, что сам он был ранен, передвигался только на костылях и поэтому остался позади в день, когда Девушка повела королевские войска на приступ. Вдруг он „увидал, что она осталась почти одна”, — королевские ратные люди отхлынули назад. „Опасаясь, как бы не вышло неладно, я сел на коня, тотчас поскакал к ней и спросил ее, что она тут делает одна и почему не отступает, как все. Сняв шлем с головы, она мне ответила, что она не одна, что с нею пятьдесят тысяч ее воинов и что она не уйдет, пока не возьмет города”. Д’Олону присутствие воинств небесных показалось в этот момент недостаточно успокоительным. „Что бы она ни говорила, — продолжает он свой рассказ, — с нею было не более четырех или пяти человек. Поэтому я ей повторил, чтоб она уходила с этого места и отступала, как все”. „— Всем нести хворост и лестницы!” — крикнула она. Д’Олон сам помчался исполнять ее приказания. Королевские ратные люди вернулись, и Сен-Пьер-Ле-Мутье был взят. Священник Тьерри показал на процессе Реабилитации, что после взятия города она помешала своим солдатам разграбить церковь. Теперь надо было спешить с осадой Ла Шарите, пока не наступила окончательно зима, во время которой военные действия вообще прекращались. И уже было ясно, что с теми средствами, которыми она располагала с д’Альбре, взять крепость было невозможно. 9 ноября, из Мулена, она написала, одновременно с д’Альбре, городу Риому, сообщая, что Сен-Пьер-Ле-Мутье взят и что „в настоящее время мы идем осаждать Ла Шарите”. „Но так как под этим городом (Сен-Пьер-Ле-Мутье) было израсходовано много пороха, стрел и иных боевых припасов, и у вельмож, находящихся здесь, и у меня их имеется мало, я вас прошу, ради вашей любви к благу и чести короля и всех здешних, соблаговолить немедленно послать в помощь этой осаде пороху, селитры, серы, арбалеток крепких и иных боевых припасов”. Такие же просьбы были посланы и другим городам. Клермон-Ферран получил „от Жанны Девушки, Вестницы Божией, и от господина Лебре” (д’Альбре) письмо от 7 ноября (до нас не дошедшее) о том, „чтоб город соблаговолил послать пороху, стрел и артиллерию”; как видно из городских регистров, Клермон-Ферран послал селитру, серу и стрелы вместе с „мечом, двумя кинжалами и боевым топором лично для оной Жанны”, но артиллерии не дал. Что дал Риом, неизвестно; зато в счетах города Орлеана сохранился след от посылки под Ла Шарите вспомогательного отряда в 100 человек „с боевыми припасами”, - очевидно, она обратилась и к этой коммуне, всегда готовой ее поддержать. Она старательно, совестливо выполняла дело, порученное ей помимо нее. Но в ее письме городу Риому нет ничего похожего на ту силу вдохновения, которая бьет ключом из ее сердца во всех остальных ее письмах. На нем нет и ее всегдашнего девиза „Иисус + Мария”. Это просто — официальная бумага, полезная, нужная, которую она подписала своим именем (подписала в прямом смысле слова — впервые среди документов, до нас дошедших, на Риомском письме стоит ее собственноручная подпись, причем вместо двух палок первого „п” у нее по ошибке сначала получилось три, и она потом замазала две первые палки в одну; вероятно, она во время передышки в Бурже научилась писать свое имя и потом, к весне, сделала дальнейшие успехи в чистописании, как видно по ее подписям на мартовских письмах городу Реймсу). Обращаясь к Риому, она подписала текст, почти тождественный тому, который от своего имени послал д’Альбре, может быть, только внеся некоторые небольшие изменения: там, где д’Альбре ссылается на очевидный интерес самого города Риома „и окрестных земель”, она просит „ради любви к благу и чести короля и всех здешних”, а в конце письма добавила слова: „чтобы про вас не могли сказать, что вы нерадивы или несклонны давать”. По словам „Беррийского Герольда”, осада Ла Шарите, предпринятая „с весьма малым количеством войск”, продолжалась „около месяца”, т. е. до начала декабря. Как под Сен-Пьер-Ле-Мутье, как всегда и везде, она делала все, что было в ее силах, и „шла вперед сама”. — Что вы делали во рвах у Ла Шарите? — спросили ее во время процесса. — Приказывала штурмовать город. Перрине Грессар, без сомнения умевший драться и ни к каким уговорам именем Христовым нечувствительный, оказывал очень сильное сопротивление. Во время процесса ее спрашивали, верно ли, что она кропила стены святой водой, но она это отрицала. Средств у нее продолжало не хватать. 24 ноября Буржский городской совет заслушал доклад своего прокуратора о том, что „оным горожанам и жителям надлежит срочно и без промедления послать господину д’Альбре, наместнику короля по военным делам в его Беррийской земле, и Жанне Девушке, осаждающим город Ла Шарите по повелению короля, государя нашего, сумму в 1.300 экю на содержание их войска, ибо в противном случае им придется отступить от названного города и снять осаду”. Чтобы получить требуемую сумму, Бурж немедленно сдал в аренду, с аукциона, одну тринадцатую всей продажи вина в городе, с обязательством для арендатора „тотчас внести оные 1.300 экю”. Но дошли ли они по назначению, неизвестно; к тому же с одного только города Буржа едва ли могли потребовать все средства, необходимые для успешного продолжения осады. Персеваль де Каньи пишет, что „король не послал Девушке ни продовольствия, ни денег”; очевидно, ей потому и приходилось „срочно” просить помощи у городов, — „ибо в противном случае придется отступить и снять осаду”. Наступила настоящая зима. Она решила не мучать напрасно людей и действительно сняла осаду, причем Перрине Грессар, какой-то военной хитростью, захватил часть артиллерии отступавших арманьяков. Отправляя ее под Ла Шарите, Буржское правительство, переставшее слушать „Вестницу Божию”, пыталось эксплуатировать по своему усмотрению ее лояльность и ее героизм; из этого ничего не могло выйти.
* * *
И уже ей старались найти заместительницу. Еще до знаменитых акций, предпринятых впоследствии на этом поприще Регинальдом Шартрским, эти делом занялся не кто иной, как бр. Ришар, тот самый неистовый францисканец, которого столько раз хотели выдать за „наставника” и „руководителя” Жанны. Его ставленницей оказалась некая Катерина Ла Рошельская. „Катерину я видела в Жаржо и в Монфоконе в Берри” (надо думать, сначала в Монфоконе, перед осадой Ла Шарите, и потом в Жаржо, на Рождество). „Она мне говорила, что к ней приходит какая-то белая дама, одетая в парчу, и велит ей ходить по королевским городам, а король должен дать ей герольдов с трубачами, объявлять, чтоб все, у кого есть золото, серебро или спрятанный клад, приносили их тотчас; и что тех, кто этого не сделает и спрячет свое добро, она узнает и сумеет найти эти сокровища; и все это будто бы для того, чтобы платить моим ратным людям. На что я ей ответила, чтоб она вернулась к своему мужу, занималась бы своим хозяйством и кормила бы своих детей. А чтобы быть уверенной, я об этом поговорила со Святой Екатериной и со Святой Маргаритой, которые мне сказали, что вся история этой самой Катерины — одна глупость и вздор. Я и написала моему королю, что скажу ему, как ему поступить. И когда я к нему приехала, я сказала ему насчет этой Катерины, что все это глупость и один вздор. Но брат Ришар хотел, чтоб ее допустили до дела. Очень остались мною недовольны и брат Ришар, и Катерина. Насчет похода на Ла Шарите, Катерина не советовала мне туда идти, говорила, что слишком холодно и что сама она не пойдет... Я спросила Катерину, приходит ли каждую ночь белая дама, и сказала, что ради этого хочу лечь с ней в одну постель. Я и легла с ней, не спала до полуночи и ничего не увидала, а потом заснула. А когда пришло утро, я спросила Катерину, приходила ли белая дама. Она мне сказала, что да, пока я спала, и что она не могла меня разбудить. Тогда я ее спросила, не придет ли белая дама следующей ночью; Катерина мне ответила, что да. Поэтому я выспалась днем, чтоб не заснуть следующей ночью. В ту ночь я опять легла с Катериной и не спала до утра, — но ничего не увидала, хотя часто спрашивала Катерину, не идет ли дама. А она мне отвечала: Да, сейчас!” Если бы Катерина была просто искренна, она не говорила бы Жанне „Да, сейчас!”, а сказала бы в какой-то момент „Вот она пришла!” — пусть даже не с тем результатом, с каким Жанна, в Шиноне, рассказала Карлу VII „все” про свои видения, которые она видела и ощущала вокруг себя в это самое время. „Если бы знак Катерины был показан так же ясно, как мой, я бы о нем не спрашивала”... Моральный облик этой особы вообще не вызывает никаких сомнений. Меньше года спустя, в августе 1430 г., город Тур был вынужден войти в представление перед королем по поводу каких-то слухов, распущенных Катериной и порочивших доброе имя всего городского населения. С другой стороны, оказавшись в плену в Париже, она во время Руанского процесса дала показания против Жанны, говоря, что „черт вытащит ее из тюрьмы, если ее не будут хорошо стеречь” (Жанне, в общем, смешно, она говорит, что Катерина несет „один вздор”, и она хочет ее отправить назад „к ее мужу и детям”; а Катерина за это хочет отправить Жанну на горящий костер). Сама она из рук англичан выбралась вполне благополучно: по сообщению „Парижского Буржуа”, летом 1431 г. она опять находилась на свободе у арманьяков. При всем этом она умела соответствовать генеральной линии Буржского правительства: „Катерина хотела отправиться к герцогу Бургундскому для заключения мира, а я ей сказала, что мира там не найдут, иначе как концом копья”... Жанна продолжает твердить, что „человеческая мудрость” королевской дипломатии есть настоящее безумие, и в этом, в основном, она наталкивается у короля на глухую стену, хотя Карл VII понимает, конечно, что „заменить” ее нельзя ни проходимкой из Ла Рошели, ни другими, более безобидными визионерками, вроде бретонской крестьянки Пьеррон, с которой тоже возится брат Ришар (Пьеррон по ночам видит Господа Саваофа с бородой и в алой ризе; но в отличие от Катерины, Пьеррон не заявляет, что Жанна от черта; наоборот, она искренне верит, что „Жанна хорошая, и то, что она делает, тоже хорошо”, — за эту веру она и сама заплатит жизнью). Никакую Катерину, никакую Пьеррон Карл VII все же не может даже отдаленно приравнять к „ангелу” Шинона и Реймса. Получив корону из ее рук, он считает, что может теперь обходиться без нее, что в некоторых отношениях она ему даже мешает, — но ангелом-то он ее видел, ее и никого другого, корону он получил, и кто знает, что будет еще? Он „перестал поступать по совету Девушки” (чего так боялся Желю), но почести он ей воздает. В декабре он возвел в дворянство ее и всю ее семью со всем их будущим потомством по мужской и даже по женской линии, „дабы прославить всевышнюю божественную премудрость за многочисленные и поразительные милости, кои ей угодно было нам оказать через посредство дорогой нам и возлюбленной Девушки Жанны д’Арк из Домреми /.../, на умножение коих, с помощью божественной милости, мы уповаем и впредь”. Вся семья получила имя лилий: „de Lys”, но Жанна во время процесса этой новой дворянской фамилии ни разу даже не вспомнила, хотя ее братья с этого момента носили ее постоянно. Уже раньше, в начале июля, Карл VII дал ей и всей ее семье герб: три лилии на лазуревом поле и серебряный меч с золотой рукояткой, поддерживающий золотую корону. Но своим действительным символом она, конечно, продолжала считать белую голубку „по воле Царя Небесного”. Нового герба она, по-видимому, никогда даже не носила и его не признавала: „Никакого герба у меня не было никогда; а дан был герб моим братьям, по их желанию, не по моей просьбе и не по откровению”. Братьев же, как видно, и герб, и дворянство занимали весьма — они и после ее мученичества не постеснялись, для поддержания своего положения, признать своей сестрой самозванку... „Я не просила у моего короля ничего, кроме хорошего оружия, хороших лошадей и денег в уплату людям моего конвоя. У меня было пять верховых лошадей на деньги короля, не считая рысаков, которых было семь, если не больше!” (рысаки в XV веке ценились меньше других). К лошадям у нее была несомненная слабость (она „обожала их”, по выражению Персеваля де Буленвиллье), и Маргарита Ла Турульд рассказывает, что она и в Бурже ездила верхом для собственного удовольствия. Несомненно, однако, что не все лошади, которые у нее имелись, были куплены на королевские деньги: о ее любви к лошадям знали и поэтому, когда ей хотели доставить удовольствие, ей дарили лошадей; мы видели, что герцог д’Аленсон в самом начале подарил ей коня, а в дальнейшем „несколько коней” были ей посланы в подарок герцогом Бретанским. Некоторые представители клира, набивавшие себе мошну, как могли, — не только англо-бургиньонское духовенство, но и Регинальд Шартрский, — усматривали тяжкий соблазн в том, что 18-летняя девочка увлекалась лошадьми, красивым оружием и разноцветными тряпками (но драгоценностей она не носила, кольца она сохранила самые простые, из Домреми, — если бы на ней когда-либо видели драгоценности, это было бы несомненно упомянуто во время процесса). И не только ее радовало ездить на холеных лошадях, с чеканным оружием, в элегантных золотистых накидках, с голубыми хвостами капюшона, падавшими на спину и немного заменявшими черную косу, погибшую где-то в Вокулере: хотя она ничего не понимала в экономике, она была права даже экономически, считая, что ей нужно было так являться перед людьми. Стоило все это во всяком случае гроши по сравнению с тем фактом, что у людей восстанавливалось доверие при виде чудесного существа, являвшегося в этой оправе. Тулузский городской советник был не так уж неправ, когда хотел запросить ее о способах борьбы с инфляцией: вовсе о том и не думая, она инфляцию остановила фактически, — монета, летевшая в пропасть, стабилизировалась сама собой летом 1429 г. „И у моих братьев осталось мое имущество, лошади, кажется, мечи и другое добро, в общей сложности тысяч на двенадцать экю... Все, что у меня было, было на собственные деньги моего короля”. Говорит она это в ответ на глупейшие вопросы — откуда взялся меч, откуда взялась лошадь, с которыми она была взята в плен: понятно, на казенные средства, и мало ли что у нее было и должно было быть.. „Добро на десять или двенадцать тысяч, которое у меня есть, — не великая казна для ведения войны; это не густо”. Она, конечно, знала своих лошадей и помнила — вероятно, правильно, — что было их у нее что-то вроде двенадцати; помнила вообще, что у нее имелось („лошади, мечи”...). Но тяжкие сомнения возникают, когда она пытается определить „на глаз” денежную стоимость своего имущества. Как-то раз она сама сказала про себя во время процесса: „Я не начальник монетного двора и не казначей королевства Французского”. Действительно, можно найти определенные указания, позволяющие заключить, что, тратя деньги и раздавая их, по свидетельству современников, направо и налево, она, в точном смысле слова, не умела деньги считать и не знала их действительной цены. На все ее расходы счета выписывал ее „клерк”, Эмон Рагье, и посылал счета в казначейство, которое платило. Изучала ли она сама очень тщательно эти счета? Едва ли. Когда она купила в Сенлисе лошадь епископа, счет был по обыкновению направлен в казначейство и через полтора года, во время процесса, ей казалось, что лошадь стоила 200 салютов (около 200 экю); между тем, этот счет сохранился и выписан он на 137 фунтов 10 су турнуа твердой монеты, т. е., как ни считать, 125 салютов самое большое; ее лошадь стоила на самом деле почти вдвое дешевле или (что то же) деньги стоили почти вдвое дороже, чем она думала. В январе 1430 г. Джемс Поуер („Польнуар”), тот самый художник-шотландец, который когда-то писал в Туре ее знамя, обратился к ней с просьбой дать приданое его дочери, выходившей замуж; Жанна, по-видимому, не могла послать ему сама сколько хотела или сколько тот просил (это показывает лишний раз, что крупных наличных денег у нее не было и казна оплачивала ее расходы по мере надобности), и она написала Турскому городскому совету с просьбой дать ему 100 экю. Городской совет взвыл и не без оснований: „Было постановлено отнюдь таких денег не давать, потому что городские средства надлежит расходовать на нужды города и не как-либо иначе. Но из любви к Девушке и в ее честь устроить от имени города моление за оную девицу... и выдать оной девице ко дню ее бракосочетания хлеба и вина”, стоимостью не совсем на 5 экю. Жанна явно не отдавала себе отчета в том, что 100 экю были бы для девицы Польнуар слишком уж большим подарком. 10—12 тысяч экю, в которые она определяет денежную стоимость своего собственного имущества, — действительно, не так уж „густо”, если принять во внимание, что Ла Тремуй только по одной статье, в качестве камергера, получал официального оклада 18.000 экю в год. Но если посмотреть на покупательную способность экю, то 10—12 тысяч — все же цифра что-то уж очень высокая, — тем более, что у ее братьев в действительности „осталось” от нее немного: после ее смерти жили они в весьма скромных условиях. В орлеанских счетах 1429—30 гг., где считали обычно на (обесцененные) парижские су, несколько раз указывается точно, что 1 экю стоит 64 пар. су. Тогда вот какие получаются цены в экю: начальник отряда городской милиции за участие в осаде Лa Шарите, т. е, примерно за месяц службы, получал содержания 8 экю; простой милиционер получал 11/4 экю; 4 aunes (немного больше 4-х метров) белого легкого сукна стоили 1 экю; 3 пары штанов и 3 пары сапог вместе — немного больше 1 экю; пошивка камзола — 1/2 экю; конская сбруя — немного больше 1 экю; бочонок вина — 16 экю и т. д. Дошедшие до нас счета королевской казны по расходам Девушки за два месяца (август—сентябрь 1429 г.) выписаны в общей сложности на сумму, которая не превышает 700 экю. Сюда входит и покупка все той же лошади в Сенлисе, и другой лошади, в Суассоне, которая стоила всего 38 фунтов 10 су турнуа твердой монеты, т. е. около 35 экю. Исходя из этого, можно считать, что 5 верховых лошадей да 7 (мало ценившихся) рысаков, которых она считала, по-видимому, своим главным достоянием, стоили 900 экю или 1000. С другой стороны, ее первоклассные латы, сделанные в Туре, стоили 100 фунтов, т. е. меньше 100 экю, а роскошная одежда, подаренная ей герцогом Орлеанским, стоила 15 экю (включая материю и работу). До 10—12 тысяч экю отсюда весьма далеко. Но если Жанна была явно склонна преувеличивать стоимость вещей, то нужно сказать, что во всех счетах этих лет цифры резко скачут вверх, как только речь заходит о затратах на военные действия: фунты и экю сразу появляются в тысячах. А Жанна, говоря о совокупности всего, что у нее было, определяет все это „добро” вместе взятое как свою „казну для ведения войны”, — т. е. сюда входили, очевидно, и „деньги на уплату людям моего конвоя”. В этом отношении ее научил, вероятно, горький опыт безденежья под Ла Шарите: к весне 1430 г. она, как видно, раздобыла от короля достаточно денег, чтобы просодержать, в случае надобности, не только свое ближайшее окружение, но и хотя бы небольшой отряд ратных людей, — что она и сделала действительно в апреле-мае. В момент, когда она была взята в плен, командуя этим отдельным, хотя и небольшим отрядом, она должна была иметь некоторое количество тысяч экю наличными; эти наличные деньги она, очевидно, и засчитала в „10—12 тысяч”, все же остающиеся проблематичными. О своем собственном завтрашнем дне она, конечно, не думала. Вопреки утверждению, по ошибке повторяющемуся иногда до сих пор, она не стала домовладелицей в Орлеане: как показало более внимательное изучение соответствующего документа, покупщицей „в рассрочку” дома в приходе Сен-Маклу была не Pucelle, а какая-то никому не интересная Pinelle.
|