ГОРОДСКАЯ СОЦИОЛОГИЯ 2 страница
К парадоксальной мысли о том, что страх может прикрывать собой желание, пришел позднее и Фрейд. Пришел, правда, вне рамок своей теории страха и даже не включил эти наблюдение ни в первую, ни во вторую теорию страха. Если бы это произошло, если бы Фрейд понял, что в основе любого страха всегда лежит желание, которое, собственно, и прикрывает собой страх, у него никогда не было бы повода переживать о том, что клиническая практика предоставляет мало примеров внешних проявлений влечения к смерти. Страх смерти – лучший пример и лучшее доказательство существования влечения к смерти. И здесь не нужна клиническая практика – для наблюдения этого страха и влечения, скрытого за ним, достаточно выйти на улицу. Когда я читаю в трудах не только гуманистических психологов, но и в работах современных «психоаналитиков» о том, что клиническая реальность предоставляет мало доказательств существования влечения к смерти, мне всегда смешно. С тем же успехом человек, который едет на поезде, может заявлять, что у него есть мало оснований полагать, что он куда-либо едет, скорее наоборот – это все вокруг мчится навстречу ему. Со своей точки зрения он, может быть, и прав, и нет большой необходимости уверять его в обратном, пока он при остановке поезда не станет выходить наружу и толкать назад остановившуюся действительность. На связь между страхом и удовольствием Фрейд обращает внимание в четырнадцатой лекции «Введения в психоанализ». В связи с темой исполнения желания Фрейд пишет следующее: если мы предполагаем, что психическая деятельность подчиняется принципу удовольствия, а сновидение всегда есть исполнение желания, то как быть с теми многочисленными сновидениями, которые вызывают неприятные чувства, и в том числе «гнетущий страх»? На самом деле, если мы не всегда можем управлять окружающей реальностью, которая не спешит заботиться об удовлетворении наших желаний, то что может помешать нашей психике, если она подчиняется принципу удовольствия, во время сна, когда мы практически не зависим от этой внешней реальности, воспроизводить в своих сновидениях только самые приятные и доставляющие только наслаждение картины? Почему не работает та компенсаторная функция сновидений, которая так наглядно проявляется в детских сновидениях? Я помню одно из своих первых детских сновидений, великолепно иллюстрирующее его компенсаторную функцию. В яслях нам часто давали глазунью — каждому ребенку по одному яйцу. Нам всегда ее не хватало и хотелось еще. Однажды ночью мне приснился сон, что я нахожусь в своей детской комнате, и она на две трети заполнена глазуньями, а я сижу посреди комнаты по пояс в них. Это понятное сновидение: то, что не может предоставить реальность, сновидение компенсирует тысячекратно. Но посмотрим дальше. Как можно понять сновидение, в котором я нахожусь на крыше общежития, поскальзываюсь и стремительно качусь к краю, четко ощущая спиной сначала крышу, затем край, затем пустоту — и проваливаюсь в нее, понимая, что это конец? Это тоже понятное сновидение. И оно не менее понятно, чем сновидение о глазуньях. Какое желание может удовлетворять это сновидение, кроме желания смерти? Для нас это несомненно. Фрейда эти сомнения мучили не один год. Читая ту же четырнадцатую лекцию, можно убедиться, что еще задолго до начала работы над «По ту сторону принципа удовольствия» у Фрейда возникла потребность «найти объяснение тому, что есть много мучительных и, в частности, страшных сновидений»[240]. Для объяснения этого он выдвигает несколько предположений. Первое является несомненной данью его убежденности в охранительной функции сновидений — в том, что они являются устранением нарушающих сон психических раздражителей путем галлюцинаторного удовлетворения. В соответствии с этим страшные сновидения есть следствие недостаточной успешности этой функции. Охранительная функция сновидения не справилась с поставленной задачей, и часть «мучительного аффекта мыслей» осталась в сновидении. Но при этом, полагает Фрейд, первичная реальность была, очевидно, еще кошмарнее, чем сновидение, которое, как могло, пыталось ее улучшить, но не добилось полностью своей цели. Здесь можно, конечно, возразить: клинический опыт учит нас, что нет такой ужасной и беспросветной реальности, которую человеческий мозг не мог бы полностью отрицать и вытеснять, причем не только во сне, но и наяву. Однако Фрейд и сам не слишком серьезно относится к своему первому предположению, поскольку считает другое предположение «более важным и глубоким». Оно заключается в том, что исполнение желания во сне должно было бы, конечно, доставлять удовольствие, но, спрашивается: кому? Тому, кто имеет желание? Но как относится иногда к своим желаниям тот, кто видит сон? Не он ли подвергает их цензуре, всячески вытесняет и подавляет? Нужно ли удивляться тогда, что исполнение подобного вытесненного и подавленного желания в сновидении будет сопровождаться неприятными аффектами и в том числе страхом. Фрейд пишет здесь: «Страшные сновидения часто имеют содержание, совершенно свободное от искажения, так сказать избежавшие цензуры. Страшное сновидение часто является неприкрытым исполнением желания, естественно не приятного, а отвергаемого желания. Вместо цензуры появляется страх. Если о детском сновидении можно сказать, что оно является исполнением дозволенного желания, об обыкновенном искаженном сновидении — что оно замаскированное исполнение вытесненного желания, то для страшного сновидения подходит только формула, что оно представляет собой неприкрытое исполнение вытесненного желания. Страх является признаком того, что вытесненное желание оказалось сильнее цензуры, что, несмотря на нее, оно все-таки пробилось к исполнению или было готово пробиться»[241]. Фрейд считает, что мы мучительно воспринимаем бессознательное желание, реализованное во сне, только потому, что наше Я находится на стороне цензуры, и мы даем ему отпор вплоть до пробуждения. «Появляющийся при этом в сновидении страх, — пишет далее Фрейд, — есть страх перед силой этих обычно сдерживаемых желаний». То, что страшные и неприятные сновидения не подчиняются, казалось бы, принципу удовольствия, Фрейд объясняет еще и тем, что в структуру сновидения вместе со страхом вмешивается наказующая инстанция нашей психики, которой приятно доставлять нам страдания за недозволительные с ее (инстанции) точки зрения желания. Итак, страшное сновидение — неприкрытое исполнение ранее вытесненного желания. Вернее было бы сказать, что страх и есть то самое прикрытие, которое защищает нас от собственных желаний во сне. Уберем страх — и мы увидим наше самое глубокое, самое сокровенное желание в чистом виде. Для того чтобы понять «обыкновенное искаженное сновидение», о котором пишет Фрейд, нужны ассоциации, нужно овладеть искусством толкования, нужно время, но даже в этом случае врач никогда не может быть полностью уверен в том, что он правильно интерпретировал материал сновидения. Для того же, чтобы понять страшное сновидение, искусства толкования не нужно: оно, как пишет сам Фрейд, «представляет собой неприкрытое исполнение вытесненного желания». Более того — знание того, что прикрывает собой страх, позволяет нам черпать информацию не только из ночных страшных сновидений, но и из многочисленных дневных страхов, каждый из которых также прикрывает собой вытесненное и неосознаваемое желание. В шестнадцатой лекции, обсуждая отношения между психоанализом и психиатрией, Фрейд для примера приводит клинический случай 53-летней женщины, у которой развился бред ревности, после того как она в разговоре с горничной призналась, что для нее было бы самым ужасным, если бы она узнала, что ее муж имеет связь на стороне. Сразу же после этого разговора женщина получила анонимное письмо, в котором ее муж обвинялся в измене. Все говорило о том, что безосновательное письмо отправила завистливая горничная. Сама женщина это хорошо понимала, но это не помешало развитию стойких бредовых идей ревности, по поводу которых по настоянию зятя она обратилась за медицинской помощью. Разбор клинического случая привел Фрейда к заключению, что за страхом измены со стороны мужа, как это ни парадоксально, скрывалось несомненное желание этой самой измены. Эта немолодая женщина была влюблена в своего зятя, и измена со стороны мужа, как это совершенно правильно понимает Фрейд, облегчила бы ее тяжелое моральное состояние. На фоне реальной измены мужа ее желания и фантазии смотрелись бы уже не так ужасно и, возможно, она получила бы даже моральное право и преимущество реализовать их в действии — из принципа «если это позволено моему мужу, то почему это не позволено мне». Таким образом, не только за страшными сновидениями, но и за патологическими страхами Фрейд усматривает существование противоположно направленных желаний. Заметить эту наблюдательность Фрейда можно лишь постфактум, лишь после того как нам уже стала хорошо понятна сущность самого страха. Ни одно из этих наблюдений не вошло ни в психоаналитическую теорию страха, ни в теорию влечения к смерти, и взаимосвязь влечения к смерти со страхом смерти Фрейдом никогда не рассматривалась. Причиной тому являлась его непоколебимая привязанность к своей ошибочной теории либидо. Именно либидо как сексуальное влечение и сексуальность в более широком смысле легли в дальнейшем в основу психоаналитической теории страха. Аналогичным образом, со страхов и их тесной связи с сексуальностью, начинает свою работу «Деструктивность как причина становления» и Сабина Шпильрейн, лишь вторично увязывая затем сексуальность с деструктивностью.
* Оригинальная теория страха (первый вариант) изложена Фрейдом в двадцать пятой лекции «Введения в психоанализ» и переработана далее (второй вариант) в тридцать второй лекции «Продолжения введения». Остановимся на этих теориях подробнее и в силу их значимости, и в силу того, что в современном психоанализе страхам уделяется намного меньше внимания, чем они того заслуживают. Это суждение может казаться субъективным, пока мы не откроем два наиболее известных в России словаря по психоанализу — Лапланша-Понталиса и Райкрофта. В первом словаре отдельная статья, посвященная страху, отсутствует вообще: есть только две небольшие второстепенные статьи «Страх автоматический» и «Страх перед реальностью», написанные, по признанию самих авторов, «без углубления во фрейдовскую теорию страхов»[242]. А в словаре Ч. Райкрофта в небольшой статье, посвященной страху, мы можем обнаружить и вовсе удивительное высказывание: «Несмотря на то, что страх является одним из основных человеческих переживаний, а бегство, несомненно, — одна из основных биологических реакций, психоанализ мало что может сказать о страхе»[243]. Вот такое интересное суждение, неожиданное для тех, кто хоть раз открывал «Введение в психоанализ» и знает, что две его лекции специально посвящены страху, причем последняя уже в связке с основой психоанализа — теорией влечений. Сам Фрейд в двадцать пятой лекции пишет, что, поскольку страх занимает значительное место в жалобах большинства больных, то, по крайней мере, в этом вопросе он не хотел бы быть краток. Он называет проблему страха «узловым пунктом, в котором сходятся самые различные и самые важные вопросы» и «тайной, решение которой должно пролить яркий свет на всю нашу душевную жизнь»[244]. Он делит все страхи на две группы: реальный, рациональный и понятный страх, возникающий в ответ на внешнюю опасность, связанный с реакцией бегства и инстинктом самосохранения, и невротический страх, иррациональный и непонятный. Настаивать на четких дефинициях страха (Angst), боязни (Furcht) и испуга (Schreck) Фрейд здесь не решается, равно как и не пытается классифицировать страхи по объектам и ситуациям, которые их вызывают (в современной психопатологии их выделяют уже более 500 и это еще далеко не все). Заметим здесь, что, как многие авторы до него и не меньшее количество авторов после него, говоря о реальных страхах, Фрейд совершает существенную ошибку. Он пишет, что реальный страх «является для нас чем-то вполне рациональным и понятным... он представляет собой реакцию на восприятие внешней опасности, то есть ожидаемого, предполагаемого повреждения, связан с рефлексом бегства, и его можно рассматривать как выражение инстинкта самосохранения»[245]. Подобная мнимая понятность уже не раз сыграла злую шутку в истории науки. В данном случае именно мнимая понятность так называемого реального страха привела к тому, что его сущность до сих пор так и не была по-настоящему никем понята. Мало того, что мы пугаемся всего лишь тени, так мы еще и пытаемся объяснить себе свой испуг характеристиками этой тени — вместо того, чтобы набраться смелости и понять, что то, что нас по настоящему пугает, — это не тень, это то, что всегда стоит у нас за спиной, и, хуже того, это то, что в буквальном смысле всегда внутри нас. Отражение нашей внутренней сущности мы видим перед собой, и только она, а не отражение нас так пугает. Страх всегда защищает нас от нашего собственного внутреннего желания умереть, и лишь вторичным проявлением этого желания является так называемый «реальный» страх, имеющий отношение ко всему тому, что так или иначе может поспособствовать реализации нашего основного и единственного влечения. Страх, таким образом, стоит между влечением к смерти и всем тем, что может содействовать реализации этого влечения. Страх есть как бы двойная функция, он всегда зависит от интенсивности желания умереть и «смертоносных» характеристик внешней ситуации. Если желание умереть, которое в свою очередь зависит от качества жизни, невелико, то человека мало что может испугать. Если качество жизни невелико и компенсаторно увеличивается желание умереть, то человек может начать бояться самых безобидных предметов, которые в нормальном состоянии никакого страха не вызывают. Какое желание может скрываться за поведением одной моей пожилой пациентки, которая боялась, что ночью она может, не проснувшись полностью, выброситься в окно? Поэтому на ночь она привязывала к окну стул, чтобы, если она вдруг начнет открывать окно, помешать себе это сделать и повысить вероятность пробуждения. Реализации какого желания она боялась при этом? Пробуждения чего — в те часы, когда ее собственное Я вместе с цензурой отправлялось на покой? В другой раз, когда она же резала дома ножом баклажаны, она неожиданно взглянула на нож, потом на свою руку, после чего испытала такой панический страх, что успокоилась только тогда, когда собрала дома все ножи и отнесла их к соседям. Между каким желанием и какой мыслью в данном случае вклинился страх, прикрыв в тот же момент их собой? Какому желанию, спрашивается, в тот момент так приглянулся этот нож и ее рука? Имеет ли смысл классифицировать эти страхи в рамках страха самоубийства или страха острых предметов? Что нам даст навешивание на них наукообразных ярлычков вроде «суицидофобии» и «aichmophobia», если мы при этом не понимаем ни их значения, ни их смысла, ни механизма формирования? Ничего. Фрейд пишет в двадцать пятой лекции, что широко распространенное мнение о разумности и рациональности реального страха нуждается, конечно, в основательной проверке, но он так считает лишь потому, что единственно целесообразным поведением при опасности ему видится спокойная оценка собственных сил, величины угрозы и принятие решения о бегстве или защите. Сенека по этому же поводу сетовал, что лишь «звери бегут только при виде опасностей, а убежав от них, больше не испытывают страха»[246]. В таком случае, по мнению (явно ошибочному) Фрейда, для страха вообще не остается места, поскольку все, что происходит, произошло бы так же хорошо и, вероятно, еще лучше, если бы страха не было. Это могло бы быть так, но при одном условии (!) – нужно, чтобы еще не было и влечения к смерти. А это практически невозможно, потому что влечение к смерти лежит в основе нашей жизни. Это легко понять на примере человека, зависимого от алкоголя или наркотиков. Опасность для здоровья и жизни в данном случае налицо. Тогда, по логике Фрейда, далее должна последовать «спокойная оценка» величины угрозы и принятие решения. Человек должен как можно дальше держаться от алкоголя и наркотиков. Происходит ли так на самом деле? Разумеется, нет. Психоактивные вещества, которые в первую очередь подавляют функцию страха, вместо того чтобы дать человеку возможность спокойно взвесить всю ситуацию и реализовать возможные пути защиты, прямой и кратчайшей дорогой ведут этого самого человека прямо к смерти — мимо рациональных когнитивных стратегий родственников, друзей, психологов и врачей. «Поговорите с ним, доктор», — просят совсем наивные родственники. «Попугайте его, доктор», — просят родственники менее наивные. «Лучше бы он умер», — говорят родственники, лишенные наивности. Не зная, что на самом деле представляет собой и от чего нас защищает реальный страх, но все же имея желание каким-либо образом прояснить ситуацию, в качестве общей теории происхождения страха Фрейд выдвигает гипотезу, основанную на теории Ранка о травме рождения. «Нам кажется, что мы знаем, какое раннее впечатление повторяется при аффекте страха»[247], — пишет Фрейд. При аффекте страха, считает он, повторяется более раннее впечатление, возникшее от соматических ощущений при акте рождения. Правда, здесь же он указывает на то, что этот первичный страх переживался уже столько раз, что стал фактически унаследованным, поэтому страх знаком и детям, рожденным с помощью кесарева сечения. По поводу животных Фрейд ничего не решается сказать, очевидно, понимая, что любое рассуждение, основанное на теории страха рождения, в этом направлении неминуемо приведет его в тупик. Переходя к невротическим страхам, Фрейд выделяет здесь две независимые формы, напоминающие те, о которых говорил Кьеркегор: общую боязливость (так называемый страх ожидания, или невроз страха) и фобии, всегда соединенные с определенными объектами. Количество этих объектов и ситуаций велико, и Фрейд разделяет их лишь по степени понятности: от хорошо понятных, но преувеличенных у конкретного человека (например, страх змей) до полностью непонятных (страх кошек, мышей, улиц). Последние Фрейд именует истерией страха и рассматривает как заболевание, родственное конверсионной истерии. Фрейд совершенно определенно считает, что эти две формы страхов (свободный страх ожидания и страх, связанный с фобиями) независимы друг от друга, равно как и не являются переходными формами, и вообще, по его мнению, редко встречаются вместе. С нашей точки зрения, в такой жесткой дифференциации смысла не больше, чем в принципиальном разделении чувства голода вообще (желания есть) и желания съесть что-либо конкретное, например сосиску. Если говорить о каузальности, то общую боязливость, или невроз страха, Фрейд целиком и полностью выводит из неудовлетворительной половой жизни и сексуального воздержания, а истерию страха — из вытесненных и конвертированных в страх других аффектов (стыда, смущения, ярости или досады). Невротический страх, по Фрейду, это ненормально использованное либидо. Если реальный страх — это бегство от внешних опасностей, то невротический страх — это бегство от внутренней опасности, от требований своего либидо. Это положение касается страхов у взрослых и инфантильных страхов у детей. Основанием для подобных суждений для Фрейда является клиническая практика, но он хорошо понимает, что все, «что мы знаем о возникновении невротического страха, звучит еще достаточно неопределенно»[248] и не видит пока пути, который вел бы его дальше. Область топической динамики развития страха для него «темная»: «неизвестно, какие при этом расходуются энергии и из каких психических систем»[249].
* В тридцать второй лекции, продолжая размышлять о проблеме страха, Фрейд признается, что пока еще и здесь «ничего из этого нового не претендует на окончательное решение стоящих перед нами проблем»[250]. Повторив все, что уже было сказано ранее, он акцентирует внимание на том, что попытки ликвидировать симптом навязчивости практически всегда приводят к возникновению страха. Уже и раньше он высказывал предположение, что развитие страха — более раннее событие, а развитие симптома — более позднее, и что невротический симптом как таковой возникает для защиты от страха. Но почему тогда возникает страх? Здесь же Фрейд еще раз подчеркивает значение либидо для формирования страха: «то, чего боятся, является, очевидно, собственным либидо»[251]. Схема достаточно сложная: например, агорафобия, по Фрейду, возникает потому, что агорафоб боится своего либидо, затем он боится соблазнов, которые пробуждаются встречами на улице, а уже затем он боится улицы. Экономическая выгода от невротической симптоматики здесь заключается в том, что от внешней опасности спастись бегством легче, чем от опасности внутренней. Таким образом, мы видим, что вся теоретическая конструкция страха основывается у Фрейда на либидо. Фрейд ставит себе в заслугу тот факт, что он сумел усмотреть за невротическими, иррациональными, направленными часто вовне страхами страх внутренний – страх перед собственным либидо, защитой от которого и служит невротическая симптоматика. Если мы уберем отсюда либидо, казалось бы, должна рухнуть вся конструкция. Что же нам делать, если мы глубоко убеждены, что либидо как побуждающая и мотивирующая сила, как влечение — не более чем мифический конструкт, в реальности не существующий? Либидо не может вызывать страх просто потому, что его, либидо — нет. Но страх-то есть. Что же его тогда порождает, если не либидо? Я уже ранее упоминал, что теория либидо — это то, что явно мешало Фрейду правильно рассмотреть феномен страха, но при этом он все же смотрел в верном направлении. Неважно, что Колумб, открыв Америку, считал, что открыл новый путь в Индию, — важно то, что он в результате своего путешествия достиг реальной земли. Неважно и то, что Фрейд, рассматривая в качестве каузальной причины страха свое знаменитое либидо как сексуальное влечение (не существующее в этом качестве вообще), ошибся. Поскольку мы теперь понимаем, что либидо Фрейда есть всего лишь неправильно обозначенное, но реально существующее влечение к смерти в одной из возможных форм своего проявления — сексуальности, то понятно: говоря о страхе собственного либидо, Фрейд говорил тем самым о том, что мы боимся собственного влечения к смерти (если опять же понимать, что либидо — это всего лишь вариант влечения к смерти, проявленный структурно в сексуальности). Фрейд не видел этого, но мучительно чувствовал, что явно не хватает чего-то, что могло бы соединить фрагменты в целое[252]. Ему казалось, что топическое деление психической личности на Сверх-Я, Я и Оно поможет лучше сориентироваться в проблеме страха, поскольку, если страх локализовать в Я (а Фрейд отрицал возможность существования страха в Оно или в Супер-Эго), то тогда реальный страх можно вывести из зависимости Я от внешнего мира, невротический страх — из зависимости Я от Оно и страх совести — из зависимости Я от Сверх-Я. Основной функцией страха становится сигнальная, а проблема источника и происхождения страха теряет свой интерес и актуальность (для Фрейда). Тем не менее, Фрейд обсуждает здесь лишь взаимосвязь между страхом и вытеснением с точки зрения первичности, подчеркивает роль страха кастрации в этиологии других страхов, но не отказывается при этом полностью от первоначальной теории страха рождения. Для большинства психоаналитиков, судя по всему, введенное им понятие сигнального страха так до сих пор и сохранило свое основное значение для понимания феномена страха[253].
* Судя по публикациям, какого-либо существенного прорыва в понимании феномена страха за десятилетия в психоанализе не произошло. В обзорной статье Дитера Айке «Страх. Концепция фрейдистского психоаналитического направления», вышедшей в 1977 году, еще подчеркивается вклад Фрейда в понимание собственных влечений как внутренней опасности, но нужно заметить, что это исключение. Акцентируются психосоматические аспекты страха. Уделяется внимание тем страхам, которым, с точки зрения автора, «уделяется недостаточное внимание» — страху перед чужим и неизвестным, страху отделения от матери, страху утраты собственного Я. Обсуждается вклад Мелани Кляйн, Карла Абрахама, Адлера, Фенихеля, Эриксона в теорию страхов, но какого-либо существенного прорыва или принципиально новых направлений не наблюдается. Психо- и социодинамика страхов и фобий по-прежнему определяется через агрессию и либидо — «приступ страха может быть эквивалентом приступа ярости, эрзацем сексуального акта» — и травму рождения как «выражение элементарного страха отторжения, соответствующего страху смерти при оставлении матерью беспомощного ребенка»[254]. Без труда можно заметить, как в осмыслении феномена страха на протяжении последних десятилетий происходит плавное, но неуклонное смещение акцента с внутренних детерминант страха на внешние. «Страх вызывается беспомощностью», «страх вызывается неизвестным» и т.д. — подобные высказывания, авторы которых полагают, что страх переживается человеком только в случаях, когда в окружающей среде происходят нежелательные изменения, чрезвычайно распространены в современной психологии и психотерапии. Если я сейчас сижу, пишу эти строки и, например, при этом совершенно не знаю, что происходит в соседней комнате (может быть, там заговор против меня готовят) и совершенно беспомощен на это повлиять (вдруг там силы мистические) — то я самым образцовым образом «не знаю» и абсолютно «беспомощен». Получается, я должен испытывать страх, но ведь я его не испытываю! На этот парадокс, всегда возникающий в случае акцента на внешних детерминантах страха, уже обращал внимание Фрейд, когда рассматривал точку зрения Адлера на страх. Если отрицать возникновение страха из либидо и проследить условия возникновения реального страха, пишет Фрейд, то можно прийти к мнению, что сознание собственной слабости и беспомощности (неполноценности, по терминологии Адлера) является конечной причиной невроза. Это звучит просто и подкупающе, но только после этого в еще большем объяснении, чем сам страх, будет нуждаться то, каким образом при чувстве неполноценности и вечных поводах для страха «хотя бы в виде исключения, может иметь место все то, что мы называем здоровьем»[255]. Всегда есть что-либо, что не известно, и всегда есть что-либо, против чего мы беспомощны — значит ли это, что мы всегда обречены испытывать страх? Предостережение это было благополучно забыто, и уже в 60-х годах психоаналитик Д. Рапапорт, излагая теорию Фрейда, предостерегает читателей от чрезмерных обобщений и призывает не преувеличивать роль инстинктивных влечений в мотивации и поведении. По мнению Рапапорта, только одна теория, объясняющая механизм эмоций, не противоречит практике: «воспринятый извне перцептивный образ служит инициатором бессознательного процесса, в ходе которого происходит мобилизация неосознаваемой индивидом инстинктивной энергии»[256]. Именно так: перцептивный образ первичен, а бессознательные процессы и мобилизация инстинктивной энергии вторичны. Гордая птица еж: пока не пнешь — не полетит. Еще откровеннее эта тенденция проявилась у Холта, который, отвергнув теорию инстинктивных влечений, утверждает значимость только внешней стимуляции. В теориях Кляйна, Арнольда, Лазаруса, Прибрама и других эмоции определяются несколько мягче — через когнитивный диссонанс или степень рассогласования между внутренним желанием и внешней стимуляцией. Та же тенденция проявляется и в отношении к страху. Кэрролл Изард в монографии «Психология эмоций» в разделе «Причины страха» ссылается на Томкинса, Боулби и других исследователей, которые, говоря о причинах страха, лишь выделяют внешние «специфические события и ситуации»[257]. Боулби выделяет таких причин четыре: боль, одиночество, внезапное изменение стимуляции и стремительное приближение объекта. Изард добавляет к ним еще две: необычность и высоту. Каждый может продолжить этот ряд до бесконечности. На сегодняшний день описано, как мы уже говорили, более 500 разновидностей фобий. «Более чем достаточно», — так, кажется, говорил Фрейд в отношении огромного разнообразия известных и описанных в психологии влечений, всю жизнь стремясь вычленить именно глубинные, базовые влечения, определяющие собой все другие. Не целесообразно ли было бы предпринять подобную попытку и в отношении страха? Не пора ли нам перейти от проблемы страхов к проблеме страха?
* Любой страх всегда прикрывает собой желание, чтобы произошло именно то, чего ты боишься. То есть любой страх всегда прикрывает собой влечение к тому, что он собой прикрывает. Этот факт, стократно получаемый из клинических наблюдений, позволяет ответить на очень многие как теоретические, так и практические вопросы. И мы должны здесь отдавать себе отчет в том, что именно это знание, бесценное для нас, является для большинства нормальных людей самым нелицеприятным, самым отвратительным и, может быть, самым неприемлемым — неприемлемым, возможно, в большей степени, чем знание о том, что жизнь есть процесс хронического умирания, что в основе жизни лежит влечение к смерти и что человек не обладает влечением к жизни. Встречные вопросы легко прогнозируемы. Желает ли мать, которая боится, что с ее ребенком что-то может произойти, того, чтобы с ним на самом деле что-то произошло? Да. Она этого желает. Желает ли больной, который боится сойти с ума, сойти с ума? Да. Он этого желает. Желает ли студент, который боится, что он не сдаст экзамен, не сдать его? Да. Он желает этого. Желает ли девушка, которая боится, что у нее не сложится личная жизнь, того, чтобы ее личная жизнь не сложилась? Да. Она желает, чтобы ее личная жизнь не сложилась. Желает ли человек, который боится смерти, умереть? Конечно – да. Он желает умереть. Как и любой нормальный человек. Как и любое живое существо. Страх смерти, по большому счету, и есть самое лучшее доказательство влечения к смерти. И совсем уже понятно, что чем больше страх – тем большее желание он собой прикрывает. Иначе и не может быть. Только с этих позиций становятся понятны и страх смерти, об умозрительной нелепости которого размышлял перед смертью еще Сократ, и бесчисленные «нелепые» навязчивые страхи, с которыми мы ежедневно сталкиваемся в клинической практике. Они бессмысленны и нелепы лишь до тех пор, пока мы смотрим только на них, пока мы не догадаемся заглянуть за них и пока мы не увидим, что все они являются лишь плотиной, которая прикрывает собой и укрощает напор тенденций, направленных противоположно страху. И самой мощной из всех имеющихся тенденций будет являться тенденция и влечение к смерти. И самой мощной плотиной, ее перекрывающей, будет являться страх смерти.
|