Студопедия — ПРИТЧА О ПРЕЛЮБОДЕЯНИИ
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

ПРИТЧА О ПРЕЛЮБОДЕЯНИИ






Был 1948 год, время, когда все уже миновало. Миновали тяжелые военные страдания, миновали и светлые послевоенные радости. Это представление, что все уже позади, придавало тогда что-то старческое, степенное и чувствам и облику. Даже надежды на будущее были какие-то старческие, все тогда стремились достичь довоенного, ибо военные разрушения вынудили мечтать о небогатом довоенном прошлом, как о богатом послевоенном будущем. Если в госуда-рственных планах о том было прямо указано, то в человеческих душах это стремление в своем будущем достичь прошлого, конечно, не было ясно спланировано, однако оно существовало и угнетало, ибо душа человеческая – не разрушенный завод и не пониженное, по сравнению с довоенным, производство тракторов.

Впрочем, в войну город Бор был тылом, хоть и тылом не далеким, однако разрушений в нем не было и гибели мирных жителей не было, в остальном он полной мерой хлебнул ото всех четырех казней Господних. Немало было похоронных вестей, немало голода, немало болезней, немало и прелюбодеяний у оставленных женщин и подросшей молодежи. Славянская лихость тоже тут свое сказала. Махнет иная рукой на чужие упреки или на собственную совесть, как на надоедливую собачонку:

– А, война все спишет…

Однако Вера Копосова дождалась мужа и была верна ему. Трудилась на швейной фабрике, шила солдатские телогрейки, солдатские ватные штаны и на свои заработки и на денежный аттестат мужа растила дочерей – Тасю и Устю… Бывали случаи, приставали к Вере. Пристал к ней как-то даже сам Павлов, на которого и верные мужьям жены невольно поглядывали, что уж о тех говорить, которые решились вкусить наслаждений и не хотели себе более отказать. «Что раз, что десять… Война все спишет… Они-то там не теряются…»

Павлов этот был инвалид войны, но без внешнего увечья, с руками и ногами и со скрытыми под одеждой ранами. Лицом же был красив, глазами голубыми завораживал, усиками тоненьки-ми возбуждал… Видела Вера, торопливо шли с ним всегда по улице женщины, быстрей хотели к себе затащить… А Павлов по матросской привычке никем не брезговал: ни несмышленой девочкой, которую соблазнил, ни сорокалетней вдовой, которая его соблазнила… Но к Вере Павлов пристал не оттого, что Вера была красивая и даже война не сумела ее сильно состарить… Не сам по себе пристал к Вере Павлов, как приставал он обычно к женщинам, а с гостинцами – платочком шелковым и свиной тушенкой в количестве двух банок, полученных, кстати, от сорокалетней вдовы, работника общепита.

– Вот, – говорит, – тебе… В часы досуга вспомни друга…

Случилось это вечером на улице Державина, неподалеку от дома №2, где Вера проживала. И до войны фонари там не густо светили, а в войну вовсе темно. Тьма, как известно, мужчину возбуждает, и захотел Павлов воспользоваться этой тьмой сполна, тем более что лето было и неподалеку располагался заросший травой пустырь, где пригородные козы днем паслись.

Тогда, в войну, не в моде было давать настойчивому насильнику пощечину, и потому ударила Павлова Вера кулаком в нос, не по-женски это получилось, и, может, это отсутствие женского отбило у Павлова охоту повторить попытку. Только обругал он Веру матерно курвой, прижал к носу платок и ушел, растратив мужские накопления, к вдове сорока лет, что в его 23 года было даже интереснее. И Вера пошла к себе в дом №2, и радостная Тася подала ей долгожданный солдатский треугольник – конверт от Андрея… Так в радости и забылось это происшествие… Тася тогда подрастала и становилась все более на мать похожа, Вера начала уже ей и волосы, как себе, в одну косу заплетать. Устя же была еще маленькая. Но к осени 1945 года, когда вернулся с войны Андрей Копосов в орденах и медалях, Устя его уже самостоятельно встретила, не на руках у матери или сестры.

Все в целости застал Андрей Копосов. Жену в целости и без изменений, дочерей в целости и с приятными изменениями и даже деревянный верстак в углу большой комнаты застал в сохран-ности – и довоенная стружка под ним, умышленно не убранная Верой как напоминание о муже и отце дочерей. Помнил Андрей, что Тася любила играть этими стружками, теперь видит – и Устя, незнакомая дочь его, тоже играет стружками. И прослезился Андрей от радости. Каких еще удовольствий может пожелать себе солдат, провоевавший четыре года. Так в радостях минул остаток 45-го года, в 46-м радость продолжалась, но уже начали замечать голод, в 47-м голод усилился, и начали мечтать о предвоенной сытости, которая тогда сменила голодные годы коллективизации… Чем более уходило времени, тем более мечтали о прошлом предвоенном… В 48-м голод несколько минул, но одновременно минули и последние послевоенные радости и установилось то старческое в чувствах и облике, о котором уже говорилось… Спокойней и скучнее стало жить. На танцплощадке в городском саду заиграли отечественные лирические вальсы, и трофейные немецкие аккордеоны больше не надрывались в низкопоклонстве перед фокстротами Запада. Молодежь по-довоенному играла в фанты, но без поцелуев. И даже пьянство, которое испокон веков по славянской традиции было свободным, уличным, ныне в большой степени стало квартирным.

Тася Копосова к тому времени почти в невесты выросла, полностью обрела материнскую довоенную красоту и тяжестью русой косы уже матери не уступала, хотя и мать ей тоже косой своей, из пахучих золотистых волос сплетенной, не уступала. И мать, и дочь были в расцвете. Мать в женском, дочь – в девичьем. Глядя на жену, еще более любил Андрей Копосов дочь, а глядя на дочь, еще более тянуло его к жене, к сбереженному для него в войну телу ее.

Однако тут и начинается притча, ради которой, по велению Господа, явился в город Бор Горьковской области Антихрист. Всюду присутствует третья казнь Господня, ибо даже сам Господь не волен отменить се, как может он отменить самую страшную первую казнь свою – меч, или вторую – голод, или четвертую – болезнь… Третья казнь Господа – прелюбодеяние – тенью следует за человеком, и лишь убрав предмет, можно убрать тень его… Но если везде присутствует третья казнь Господа, то в этой притче она поставлена во главу угла…

Всю войну берегла себя ради мужа Вера, а прожила с ним послевоенный год и невзлюбила… Может, и общее старчество сказалось, общее невысказанное чувство, что все позади – дурное и хорошее. Даже великий человек – раб своего времени, а Вера Копосова тем более была простая женщина, в прошлом очень красивая, сейчас тоже красивая, однако посторонний прохожий на нее б не обязательно оглянулся, как прежде. Оглянулся бы на нее обязательно один лишь Андрей Копосов, если б он был посторонний прохожий. А Вера его невзлюбила. Причем была у Веры к Андрею, мужу своему, чисто женская неприязнь, которой даже не поделишься, и стыдно порядочной женщине рассказать кому-либо…

Андрей, как и до войны, работал в горкоме плотником, а вечерами и в выходной день у верстака строгал, делал из дерева квашонки, лагушки для масла растительного, маслобойки, ложки, солонки… В доме хорошо свежей стружкой пахнет. И обе дочери возле отца стружкой играют – младшая Устя и старшая Тася, хоть Тася уже в невесты годилась. Любили дочери отца, и звали они его «тятя», как он их обучил… Ибо он был из тех мест, где отца «тятей» называют… Наделает во множестве деревянных изделий Андрей и понесет их на местный рынок продавать или даже в Горький ездит… Оттуда муку привозит и прочие продукты. Вера его всегда проводит и встретит, и вкусно накормит, и в квартире приберет, и постирает… А как вечером спать с ним ложится, чувствует, хоть убей, не может… Когда начинается промеж них ночное дело мужа с женой, как будто насилуют ее… Про женское удовольствие уж шут с ним, но хоть бы не так противно было… Хоть бы полежать в безразличии, пока Андрей мужское свое удовлетворит и уснет… Как уснет Андрей, всегда старалась Вера на лежанку перебраться к дочерям. Лежанка дочерей была широкой, на троих хватит… И почувствовал Андрей ее женское отвращение к себе, хоть она ему ни разу даже словом не намекала. Но в таком деле слова лишние… Начал Андрей сперва грубить, а потом бить жену. Первый раз побил, когда вернулся из Горького без муки и других продуктов, однако сильно выпивший.

– Мне, – кричит, – добрые люди рассказали… Ты, курва, здесь в войну с Павловым…

И сказал при дочерях откровенно матерно, что она тут с Павловым в войну делала… И забушевал после этого, как в городе или пригородной слободе выходцы из деревни бушуют.

В деревне, особенно в прежние времена, крестьянин по-иному бушевал, он живое смертным боем бил, а имущество берег, поскольку живое само себя возродить может, а имущество рожать не умеет… Но Андрей по-слободскому бушевал, по-пригородному. И Веру за косу потащит, и по посуде пройдется, и лежанку плотницким топором ударит… Был случай, Устю до смерти напугал – гонялся за ней.

– Это от Павлова, – кричит, – я ее убью…

С тех пор, как забушует Андрей, Вера сразу дочерей хватает – и из дома к соседям ночевать. Была семья хохлов Морозенко по Державина, восемь, к которым чаще всего Вера с дочерьми уходила. Правда, верстак свой, которым хлеб и водку зарабатывал, Андрей не трогал, не бил, перед верстаком помнил себя. И перед старшей дочкой Тасей помнил себя. Потому Тася перестала уходить с матерью, когда отец бушевал, а оставалась с ним и успокаивала.

– Прилягте, – говорит, – тятя, выпейте рассольнику, легче станет.

Буян в России всегда горазд плакать, когда дело свое закончит, покалечит кого-либо или убьет. Тогда сердце его стразу распускается от напряжения, ребятеночком становится – пожалейте меня, люди добрые… И жалели. Один знаменитый русский литератор увидел в этом вообще ценнейшее национальное качество. Однако Андрей в присутствии старшей дочери мог, и не выполнив дела, впасть в умиление подобного рода.

– Ты, – говорит, – моя кровушка, ради тебя я с войны вернулся, а не ради подлой матери твоей. Ради тебя в Польше мне мина только небольшое ранение причинила. – Начинает он Тасе косу расплетать и сплетать. Плачет и целует ей косу. – Такая, – говорит, – коса у твоей матери была, когда мы поженились…

Но в присутствии Веры Тасе никогда пьяного отца успокоить не удавалось. Видит Веру – звереет. И Устеньку не любил.

– Это не моя кровь, – кричит. – Это на стороне прижитое…

«О Господи, – думает Вера, – хотя бы сам на стороне он себе бабу завел… Я б уж как-нибудь ради детей рядом мучилась, только бы не трогал меня». Прислушивалась с надеждой Вера, что соседи говорят. Но хоть неодобрительно они об Андрее отзывались, ни разу не слышала Вера, чтобы кто-нибудь сказал о его распутстве. И это несмотря на то, что уж давно он с Верой как с женой не жил. Про ее, Веры, распутство были слухи, что она, мол, с Павловым, а про Андрея говорили только, что он пьет и бьет жену, измывается над детьми…

Так и шло время, и привыкли все к такому положению. Андрей привык к тому, что жена у него распутная, Вера – что муж ее пьяница и буян, а соседи – что семья Копосовых несчастная и непутевая. До того привыкли, что Вера даже приметы знала, когда Андрей сильно забушует, а когда успокоится. Перед новолунием сильно бушует, а в новолуние передышка. Потому молила она Бога, ибо как началась у нее эта адская жизнь, начала она вспоминать Бога, хотя в церковь не ходила, молила Бога, чтоб выходные дни перед новолунием выпадали. Тогда отвозил в Горький Андрей деревянные изделия и выручку там со знакомыми пропивал, на день-другой задерживался. Возвращался он оттуда угрюмый, тихий. Если через какое-то время и начинал буянить, то буянил не беспредельно. Веру пробовал бить, но Устеньку не пугал и имущества не трогал. Одно было у Веры теперь удовольствие, кроме дочерей, конечно. В хороших местах она жила и любила свою родину, город Бор… Место рыбное, грибное, ягодное… Даже и при женской ее беде возможен здесь повод для радости… Замечала она, что Тася последнее время с осуждением на нее посматривает и к отцу привязывается, зато Устенька, которую отец не любил и не разрешал теперь играть возле верстака стружками, тесней к матери липла. Вера по-прежне-му на швейной фабрике работала, шила не солдатские ватники, а хлопчатобумажные, безликие тужурки синего и серого цвета для всеобщего пользования. А как выходной, Вера с Устенькой в лес… Сколько там удовольствий разных. И на вкус можно попробовать удовольствия, и послу-шать, и посмотреть… Лесным воздухом Вера была вспоена, лесным воздухом Устеньку, свою любимицу, думала вспоить. Недаром же город называется Бор, что по-славянски значит – лес… «Тася меня осуждает, – думает Вера, – она отцова дочка, а Устенька – мой единственный родственник теперь…» Однако боялась она, чтоб Андрей в буйном пьянстве с Устенькой чего не сотворил, как грозил он…

Однажды в воскресенье – начало было зимы, и в лесу особенно пахуче – решила Вера Устеньку с собой забрать на лесной воздух, а ее нету… Звала, звала – нету… Кинулась в дом, Андрей у верстака работает, угрюмый, но не пьяный. Тася с ним рядом сидит, стружку подбирает.

– Устю не видели? – с волнением спрашивает Вера.

– Не видели твоей Усти, – угрюмо отвечает Андрей, – не нанялся я за твоими грехами бегать, стеречь их. А Тася говорит:

– Она к старухе Чесноковой пошла.

– Какой еще Чесноковой? – продолжает волноваться Вера.

– Той, у которой евреи живут, – нехорошо улыбается Андрей, – так что, может, ты не от Павлова, а от еврея ее прижила…

Тут вспомнила Вера, что действительно в тридцатых номерах живет старуха Чеснокова, про которую говорят, что у нее евреи на квартире, отец и дочь…

В городе Бор, как при нахождении его в составе Горьковской области, по улице Державина и по другим улицам и по иным городам иных областей, прежних губерний, сидели и сидят на завалинках, на скамеечках у маленьких домиков или у подъездов многоэтажных домов часовые нации, корявые корни народа, широкоплечие, крытые до лба пуховыми платками старухи, быв-шие роженицы ширококостных сыновей. Крепки их азиатские скулы, кверху подняты ноздри коротких носов, давно уж нет материнской ласки в бесцветных глазах, да и сентиментальное ли дело – караулить… «Мы, – говорят они безмолвно, одним лишь видом своим скуластым, коротконосым, – мы русские… А вы откель будете?»

Таким образом и стало известно всей улице имени Державина, великого российского поэта, некогда благословившего Пушкина, что у старухи Чесноковой, староверки, проживают евреи, отец лет тридцати и дочь лет восьми. Причем дочь не сразу определишь, приглядеться надо, а по отцу с первого взгляда видно – еврей… Вера тоже о том слышала, однако не придала тому значения и забыла в горестях. Теперь же подумала об Усте: «Я ей дам шляться без спросу куда попало, мало, что ли, и так о нашей семье дурного говорят».

Старуха Чеснокова жила в маленьком домике одиноко, после двух убитых на фронте сыновей и умершего старика. Про нее сообщалось, то ли она староверка, то ли субботница. Вера ее изредка видела, но не кланялись они друг другу. Приходит Вера к дому номер тридцать по улице Державина, стучит. Отпирает старуха.

– Устя моя у вас? – сердито спрашивает Вера, точно старуха перед ней в чем-то виновата.

А старуха Чеснокова отвечает не в тон ей, наоборот, ласково:

– У нас, милая, у нас… Патефон слушает. Ты проходи…

– Чего мне проходить, – говорит Вера, – позовите Устю, домой пора. – И не выдержала, невольно вырвалось: – Нашла себе подружку. Точно среди русских мало подружек…

– Чем же плохая? – говорит Чеснокова. – Руфа девочка с воспитанием, старших почитает, отец у нее непьющий…

И вдруг, сама почему не знает, захотелось Вере глянуть на евреев, к которым ее Устенька повадилась. Отряхнула она снег с полушубка.

– Ладно, – говорит и полушубок в передней сняла.

Заходит Вера в комнату, где патефон играет, и видит, сидит за столом ее Устя рядом с белесой девочкой, на которую никогда не подумаешь, что еврейка, если б не сказали. А отец девочки уж точно еврей, однако что-то в нем непривычное… В городе Бор евреев нечасто встретишь, хотя в городе Горьком их достаточно. Устя увидела мать, вскакивает и говорит:

– Это мать моя… А это Руфина, подружка моя… А это ее тятя…

Глянула Вера еще раз на «тятю Руфины» и опять понять не может, что ж в этом еврее непривычного… Чем Вера чаще смотрит, тем почему-то страшней ей становится, а чем страшней ей становится, тем сердцу все более сладко…

И верно, Дан, Аспид, Антихрист, к тому времени приобрел облик зрелый, и библейские черты его полностью определились. Хоть волосы его тронуты были преждевременной сединой после того, что пришлось ему повидать и исполнить, но на нынешнем земном пути своем он достиг наиболее мужского. Что же такое мужское в Антихристе, не дай Бог знать какой-либо женщине. Нет, не разврат это тайный – затворничество, ущемленность. Не сатана в нем соблазняет. Это когда в мужском сила Божия как в природных явлениях – вот что увидела и почувствовала, но не поняла разумом Вера… А сила, не понятая разумом, всегда особенно страшна. И от женского своего страха стала Вера нехорошо суетлива.

– Что это за музыка у вас такая, – говорит, – мне непонятная?

– Это еврейская пластинка, – отвечает Дан, Аспид, Антихрист.

– Вот как, – говорит Вера и смеется торопливо как-то, как пьяная баба на ярмарке, – а нельзя ли русскую пластинку поставить, поскольку я еврейскому не обучена.

– Можно и русскую, – отвечает Дан, Аспид, Антихрист, и поворачивается к дочери: – Руфь, принеси из комода частушки.

Вдруг Руфина, она же Пелагея, хоть это ни ей, ни Антихристу неизвестно, меняется в лице, и добродушно-деревенский облик ее, уроженки села Брусяны под городом Ржевом, приобретает страсть истинно южную, сухую, доступную лишь девочкам, рано созревшим.

– Пусть, – говорит Руфина, – Устя ваша убирается, не буду я больше с ней водиться.

Тут старуха Чеснокова всполошилась, начала Руфину ругать:

– Бесстыжая, да чего ж ты перед людьми отца своего позоришь.

И отец, Антихрист, тоже спрашивает, но без крику, тихо и дочери в глаза смотрит:

– Что с тобой, Руфь? – поскольку знал он ее как девочку ласковую, мягкую, добрую. Словно подменили ему ребенка.

Но Руфь вместо ответа повернулась спиной и в соседнюю комнату вышла.

– Ладно, – говорит Устя, – подумаешь, зануда… Я с ней тоже играть не буду больше. Пойдем, маманя…

В полной растерянности вышла от старухи Чесноковой Вера с дочерью… Чувствует, мало ей было старой беды, новую на дороге подобрала.

И у Антихриста в семье после незваной гостьи тоже многое переменилось. Надо заметить, любил Антихрист приемную дочь свою, как может любить детей своих только тот, кто обучен вековечной любви к Творцу своему Господу. Потому так любят у евреев детей, хоть и не осознают часто причины, поскольку любовь к Творцу у народа Авраама не столько религия, сколько прежде всего национальный инстинкт. С собственными же инстинктами у человека отношения не простые, часто основанные на непонимании, случается, и научно-философском, или на отрицании, конечно, бессильном. Потому среди многочисленных отрицателей Господа евреи выглядят особенно фальшиво, и среди талантливых атеистов евреев мало, а все больше остроумной, ветреной французской сатиры. Еврей-атеист, как правило, или бездарен, или непоследователен. Однако даже те из евреев, что отрицают Господа, в бытовом своем живут Господним, и великий национальный инстинкт любви, которой они обучены через Господа, проявляется в еврейских матерях и отцах, в их религиозной любви к детям своим. Что ж говорить о посланце Господнем, Антихристе, человеке к тому же одиноком? Он полюбил бы всякого ребенка, растратив до конца то немногое, что оставалось у него от любви к Господу. Однако дочь он любил несколько более, потратив даже толику от своей любви к Господу, ибо разумный отец всегда чуть-чуть более любит дочь, чем сына. Руфь-Пелагея, конечно, тоже любила такого отца, и дочерняя любовь ее после посещения незваной женщины нисколько не уменьшилась, хоть стала более нервной и задумчивой. И менялась теперь Руфь быстро в чувствах своих.

Как– то приходит Руфь из школы веселая, возбужденная.

– Отец, – говорит она Антихристу, – хорошо на улице сегодня, снег такой.

И верно, большие хлопья падали в безветрии тяжело и мягко. Схватила Руфь глубокую тарелку и выскочила во двор снежинки ловить. Потом возвращается, поставила мокрую тарелку на стол и вдруг говорит:

– Отец, где вы меня взяли?

За всю их совместную жизнь никогда Руфь такой вопрос не задавала, а тут задала. Ну, всякий родитель может услышать такой вопрос от своего ребенка, хоть не для всякого ребенка, особенно девочки в подобном возрасте, это остается вопросом.

– Однажды, – отвечает Дан, Аспид, Антихрист, дочери своей, – был на улице сильный, сильный мороз, дул сильный ветер. И слышу я, кто-то плачет. Вышел на улицу – никого. А потом опять плачет. Посмотрел вверх – ты на дереве сидишь…

Улыбнулась Руфь, но как-то печально, села к отцу поближе, прижалась к нему и говорит шепотом:

– Эта женщина, которая приходила, это была моя мама…

– Да что ты, Руфь, – говорит Антихрист, – твоя мама в немецком эшелоне умерла… А это Устина мама.

– Нет, – отвечает Руфь, – я пригляделась. У нее глаза как у меня и волосы… Но ты, отец, не бойся… Я только тебя люблю, а ее ненавижу…

– Это тоже нехорошо, – говорит Антихрист, – за что же ты ее ненавидишь?

– Она на тебя плохо смотрела, – говорит Руфь, – а раньше она добрая была… Помню, как она сбивала масло, стучала бутылкой с молоком в подушку…

С тех пор начал Антихрист тревожно посматривать на дочь и старался ее далеко от себя не отпускать. Да и она его старалась держаться… Отводил теперь Антихрист дочь в школу и забирал из школы, и всюду они ходили вместе к своей взаимной радости.

А у Веры с того дня радости вовсе не стало, даже самой малой. Раньше все ее помыслы и силы уходили на то, чтобы избежать в ночное время мужа, ибо днем она научилась его избегать. Нынче обратилась ее страсть разом и до конца на то, чтоб отдать себя еврею, с ним исторгнуть все залежавшиеся женские силы, ибо она знала, что еще крепка в женском, и даже после двух родов по-прежнему по-девичьи упруг ее живот, по-прежнему сладко в ней то, по чему сохнет и звереет от недоступности муж ее Андрей Копосов. Бил теперь Андрей Веру реже, надоело ему, видать, и чем больше он от жены отдалялся, тем больше привязывался к старшей дочери Тасе, привозил с ярмарки гостинцы и любил вечерами в углу своем у верстака, когда не работал, расплетать и заплетать ей косы. Менее буйной стала жизнь Копосовых, но не менее дикой и мучительной… Когда не работала Вера, то ходила сама не зная куда, ибо неподвижной быть ей стало трудно, и более всего боялась она телесного покоя, поскольку в покое начиналось главное терзание. Стелила она себе на полу у печи и маялась до трех, до четырех, пока не засыпала коротким предутренним сном.

Раз, в особенно тяжкую ночь ранней весной и перед новолунием, решила Вера пойти сама к старухе Чесноковой, однако не могла она без предлога. Утром, собирая Устю в школу, говорит Вера:

– Доченька, ты сходи после уроков к Руфине, а я тебя оттуда приду забрать.

– Еще чего, – говорит Устя, – я больше с Руфиной не вожусь. Сергеевна говорит, что они евреи и что у них денег много.

Сергеевна была скуластая коротконосая старуха, которая караулила по улице Державина возле дома номер семнадцать и оттуда предупреждала всякого своим внешним видом: «Мы руськие, а вы откель?»

– Ты что Сергеевну слушаешь, – говорит сердито Вера, – она старая, Сергеевна. Ты лучше слушай, чему тебя в школе учат.

– А в школе на Руфку тоже такое говорят, – отвечает Устя, – что у нее много денег и что отец у нее космополит.

Тут и Тася слово вставляет:

– Тятя не велит туда ходить.

– Ах вы такие-сякие, – разозлилась Вера, – всё тятя да тятя… Мать для вас ничего… Кто вас в войну воспитал, выкормил…

– А тятя нас защищал, – говорит Тася, – у него три ранения и правительственные награды.

– Хоть бы и десять ранений, – в злобе говорит Вера, – кто ж ему право дал так издеваться, и бить, и пьянствовать…

– Он от тоски пьянствует, – говорит Тася, – поскольку любит тебя. Вообще, это не при Усте разговор… Иди, Устя, в школу… И нам с тобой, маманя, пора.

Тасю Вера тоже устроила на фабрику ученицей в швейный цех. Как ушла Устя в школу, Вера говорит Тасе:

– Ты чего ж меня перед дитем позоришь? Тебя у меня отец отнял, так и Устю у меня отнять хотите. Теперь хорошая Устя, а раньше – чужая кровь… На Стороне прижила… От Павлова…

– Я уже говорила, – отвечает Тася, – это тятя от тоски так. Любит он тебя, маманя.

– Вот что, – еще более сердится Вера, – соплива ты еще об этом рассуждать, ты еще пока дочь мне и обязана слушать меня. Разве это по-людски – так к соседям относиться? Разве ты Сергеевна, старуха?… Тебя в школе чему учили?… Тебя дружбе наций учили… Разве ж соседи наши виноваты, что они евреи, разве по доброй воле, сами от себя они евреи?… Совесть иметь надо. Если вы с отцом Устю туда не пускаете, так сама пойдешь, навестишь… Попросишь у Чесноковой узор для вышивания… Хороший у Чесноковой узор на подушечках для дивана, как я заметила…

– Хорошо, – говорит Тася, – ежели вы, маманя, так хотите, я зайду. А Устю туда посылать не надо. Устя еще дите.

После работы мать и дочь приходят к дому номер тридцать по улице Державина, где Чеснокова живет. Вера стучит в калитку, а Тася, дочь ее, стоит в сторонке. Так и далее Тася все время в сторонке держится и видом своим и действительным поведением. Вера, мать ее, от лихорадочной страсти, от мысли, что увидит того, к кому стремится и днем и ночью, шумная стала, суетливая. А Тася все в стороне, молчаливая. Увидела Вера квартиранта Чесноковой, еврея, чуть не помутнело у нее в голове, еле на ногах удержалась, пересилила себя и вместо того, чтобы у Чесноковой узор для вышивания подушечек попросить, говорит развязно, точно гулящая она, точно не сберегла себя в войну, когда молодой была, и не жила лишь вестями с фронта от мужа да дочерьми, иных радостей не признавая, говорит:

– Здрастье вам… А мы пришли с дочерью патефон послушать, не прогоните? – и смеется без повода, как смеются гулящие.

– Садитесь, – говорит Антихрист, – сейчас Руфь вам русские частушки из комода принесет.

Идет Руфь к комоду и приносит русские частушки, только бледная вдруг стала. И старуха Чеснокова, которая через щелку дверную из своей комнаты подсматривала, вздохнула тяжело.

– Ох, худо будет, Господи, пронеси и спаси. – И перекрестилась не щепотью, которой только соль из солонки брать, а двумя перстами, по-людски.

Вера меж тем платочек батистовый из кармана достает, стул отряхивает и говорит Тасе, стоящей в стороне:

– Садись, Тася, я тебе от пыли стул отряхнула, а то на тебе платье новое, – и опять сама себя развеселила, засмеялась.

Тася ни в чем матери не перечит, опасаясь новых неловкостей с ее стороны, и садится на стул, покраснев лишь от глупого поведения своей матери. А когда покраснела, красота ее, нежная еще, не измученная жизнью, как у матери, вся в полной мере обнаружилась. Увидел эту нежную красоту Дан, Аспид, Антихрист, и странно забилось его сердце, так что он даже удивился своему состоянию. Ибо, будучи посланцем Господа, он знал лишь Божью любовь, любил дочь свою Руфь Божьей любовью, какой отец любит дочь или брат сестру. Но что такое людская любовь, Дан, Аспид, Антихрист, на себе не испытал еще, хоть обучен был, конечно, истине – все доброе у людей есть Божье, униженное для людского постижения… Поскольку лишь грехи человеку по мерке его. Значит, и любовь людская есть унижение Божьей любви. Причем если Божья любовь от вечности – широка, покойна, крепка и неизменна, – то людская любовь от мгновения: тороплива, неверна, удивительна и красочна.

Посмотрела на Дана, Аспида, Антихриста, Тася, увидела его библейский облик и тоже ощутила биение своего сердца и не удивилась этому, хоть подобное с ней тоже случалось впервые… Девичьей наивности всегда свойственна в любви ясность. Так и сидят они: Антихрист встревожен и удивлен своим состоянием, Тася встревожена и не удивлена своим состоянием, Руфь не по-детски бледна, старуха Чеснокова у себя в комнате возле дверной щелки вздыхает на табурете, крестится по-староверски, патефон смеется и визжит воронежские частушки, и Вера тоже в такт ему смеется и визжит да еще в ладоши хлопает. Вдруг вскакивает Вера со стула, лицо, как у Таси, пунцовое, но не от смущения, а от женского возбуждения, по-русски, по-свадебному каблуками по полу посыпала, посыпала, точно горох из мешка, руки разбросала, вот, мол, как широки просторы наши… Степи, да леса, да реки… Вы в Сибири еще не бывали? Там вообще без конца без края… И все это заселила русская женщина. А чтоб такие широкие пространства заселить народом, хорошо свое дело надо знать. В двух случаях женщине хорошо свое дело надо знать – когда народ постоянно истребляется и нуждается в пополнении и когда народ живет на слишком больших пространствах, нуждающихся в заселении… В таких случаях от женщины требуется хорошее мастерство… Сладкое мастерство, ягодное, медовое, ибо в женской удали спасение народа…

Конечно, ничего этого не говорилось и даже не все это думалось, однако все это было в удалом женском танце, на который способна русская женщина. Со страстным бесстыдным визгом, напоминающим женские стоны в момент наивысшего телесного наслаждения, широко раскинув руки, как от излишнего жара на лежанке, неслась Вера под воронежские лихие частушки и неожиданно прильнула она к Дану, Аспиду, Антихристу, схватила и литой, хоть вскормившей двух дочерей, ноющей, щекочущей собственную плоть грудью своей вонзилась в тело его.

– Составьте мне компанию на танец, Дан Яковлевич.

Вдруг Руфь, она же Пелагея, девочка, приемная дочь Антихриста, вовсе последней кровинки в лице лишилась, крикнула по-деревенски, по-кликушески и упала без чувств. Сразу старуха Чеснокова из своей комнаты выбежала, патефон остановила, кружку с водой Антихристу подает, который в испуге над дочерью склоняется.

– Пойдемте домой, маманя, – тихо говорит Тася.

Вера, смущенная происшедшим и горячая от танца, стоит, тяжело дыша, и говорит сквозь это тяжелое дыхание истинно по-русски:

– Может, я чего не так сделала? Может, повиниться надо?

– Не надо ничего, – говорит Тася, – не до нас здесь теперь, пойдемте, маманя.

Вышли, не попрощавшись, из возбужденного ими дома Вера и Тася, пошли, каждая о своем думая. А ранней весной вечером перед новолунием думается особенно широко, как и дышится. Снегом талым пахнет, и деревья по сторонам точно роженицы… Зелена улица Державина, когда листвой ветви разрешатся, недаром лес рядом, и в тени деревьев уж в иной тогда униформе располагаются старухи караулыцицы: в белых платочках, в байковых халатах. Ныне же, ранней весной, они еще зимнюю форму не сменили, кто победней – в ватнике, побогаче – в пальто-салопе с лисьим воротником. Чуть слышат часовые нации шаги во тьме, вглядываются, шепчутся, безмолвно произносят видом своим пароль: «Руськие мы, а вы откель?»… Уже не Копосовы ли идут? Семья непутевая… Сам пьет и буянит, она падшая, а дети чему могут научиться? Вот Вера с дочерью идет так поздно. Откель? Уж не из тридцатого ли номера, где у Чесноковой евреи живут?

Так, окликаемые безмолвными патрулями старух, дошли мать и дочь к своему дому номер два, в самом Конце улицы. Андрей не пьян, но выпивши, и хотел было раза два ударить Веру за позднее возвращение, однако, увидев с ней Тасю, бить не стал, лишь глянул волком.

Собрала Вера поужинать. Сама же ужинать не стала, прямо спать легла у печи, так что Устю Тася спать уложила вопреки обычному, ибо всегда Вера свою любимицу спать укладывала. Так устала Вера, такое безразличие к окружающей жизни почувствовала, что уснула мгновенно вопреки убеждению, что промучается с бессонницей.

С тех пор заметила она в Тасе, дочери своей, перемену, которую матери и женщине понять нетрудно. Сперва точно нож острый ударило это понятие ей в сердце, а после, поразмыслив, нашла Вера эту перемену даже весьма кстати. Ибо в безмерном женском безумии женщина всегда хитра и расчетлива. Еще со времен Эдема женщина неудержима в безумии своем. Недаром первенцем Евы был Каин. И недаром Ева пошла неудержимо к соблазнам змея, и недаром Господь сказал ей:

– Умножая, умножу скорбь твою в беременности твоей; в болезни будешь рожать детей; и к мужу твоему влечение твое, и он будет господствовать над тобою…

Адаму же сказал:

– За то, что ты послушал голоса жены твоей и ел от дерева, о котором Я заповедал тебе, сказав: «Не ешь от него», проклята земля за тебя, со скорбью будешь питаться от нее во все дни жизни твоей. В поте лица твоего будешь есть хлеб, доколе не возвратишься в землю, из которой ты взят; ибо прах ты, и в прах возвратишься…

Так женское безумие и женская неудержимость легли в основу самой жизни человеческой, когда изгнан был грешный человек из рая и проклят на труд… Когда же пошел человек от Божьего на собственный хлеб, то вместе с ним была и жена его Ева, что означает в переводе с библейского «жизнь»… Таким образом, если в основе человеческой истории, начавшейся изгнанием из рая-Эдема, женское безумие и само имя «жизни» равноценно имени женщины, то может ли что-либо остановить женщину в ее безоглядном женском желании? Вот еще почему так сильна, неудержима третья казнь Господня – прелюбодеяние… Женщина в казни этой – палач, даже если сама она в этой жизни гибнет…

Поняла Вера Копосова, что только через любовь дочери своей, перед которой еврей бессилен, ибо он тоже любит, можно достичь своего… Поняла и хитрое это свое неудержимое женское безумие до поры до времени затаила…

Меж тем пахучая приволжская весна кончилась, наступило молодое лето, расцвел лес, начался ягодный сезон. Замечает хитрая женщина, что дочь ее Тася последнее время хоть по-прежнему позволяет угрюмому отцу своему ласкать себя, расплетать и заплетать косу, как в молодости расплетал и заплетал он Верину, материнскую косу, однако ласки отца воспринимает уже более замкнуто. «Самое теперь время», – думает.

– Тасенька, – говорит, – сходи в воскресенье на вершинку, – так здесь называли верхушку оврага, поросшего лесом, – сходи, Тася, на вершинку, малина поспела, отцу отвар свежей малины для его раненой груди необходим. Я б сама сходила, но занята в цеху, подменяю за весенние отгулы, когда Устенька болела. Сходи, иного дня не выберешь, и общипают свежую малину, не достанется нам.

– Ладно, – говорит Тася, – пойду.

Несмотря на возраст невесты, была она послушна в обычном, хоть в чрезвычайности могла и возразить отцу с матерью, если чувствовала их неправоту. Однако здесь какая неправота – посылает маманя в лес за малинкой для раненого на фронте тяти. Наоборот, обрадовалась даже Тася – может, у мамани с тятей наладится любовь.

– Ладно, – говорит, – пойду.

«Теперь в дальнейшем не прогадать бы», – думает хитрая в безумии своем мать. И напра-вляется она, позабыв стыд, к дому номер тридцать по улице Державина, где ранее натворила делов позорных… Неласково встречает ее на этот раз старуха Чеснокова.

– Чего надобно? – спрашивает и на пороге останавливает, в дом не пускает.

Однако замечает Вера, что предмет ее страсти, еврей, неподалеку на крыльце вместе с дочерью ягоды перебирает.

– Бабушка Чеснокова, – говорит Вера, – вижу я, вы уже в лесу побывали за ягодой… Не на вершинке ли? Мне ягода позарез нужна, поскольку муж у меня раненый и ему молодая ягода необходима в виде отвара.

– Что ж, сходи, – отвечает Чеснокова, – на вершинке ягоды видимо-невидимо… Урожайный, ягодный этот год.

– В том-то и беда, – отвечает Вера, – что занята я, работаю в воскресенье и потому должна дочь свою Тасю одну на вершинку послать. Место отдаленное, а девушка молодая. Страшно ей одной, и мне за нее страшно. От вас никто к вершинке не идет?

– Нет, – отвечает Чеснокова. – Мы уже были, вон, ягоду перебираем. Да и чего бояться? Последнего медведя года три назад видели. Постреляли шибко медведей, и они в чащу ушли, подальше от людского.

– Медведей-то постреляли, – отвечает Вера, – но лихой человек, он целый. Лихой человек девушке пуще медведя страшен. Пристанет кто. Не дай Бог, Павлов пристанет.

А Павлов был по-прежнему в городе Бор фигура заметная, и им как чертом пугали матери молодых девушек, которые погулять рвались подальше:

– Ужо поди, Павлов тебя поймает.

В одном Павлов изменился, если в войну он никакой женщиной не брезговал, то ныне только на девушек молоденьких поглядывал, и говорили даже – на девочек малых девяти-десяти лет, которые в этом возрасте попышней, покрупней и поярче, ибо самому Павлову было под тридцать… Однако все ему сходило с рук, поскольку друзья-фронтовики, занимавшие в городе ответственные посты, его выручали. Таков был слух. Но ропот на безобразника тоже был. Как-то разнеслось – попался Павлов с поличным на насилии – сидит… Два-три дня прошло, смотрят – опять ходит по главной улице возле кино и в парке, возле танцплощадки, Павлов в матросском бушлате, пьяный, крепкий, красивый, хоть и несколько обрюзгший, и к девушкам пристает, драки затевает… Роптали отцы и матери молодых девушек, и написали они в местную газету «Борская правда» письмо. Задумались в газете. С одной стороны, надо отвечать на пожелания трудящихся, а с другой, как бы не обидеть покровителей Павлова. И тогда прибегла газета «Борская правда» к испытанному приему, вспомнила о существовании художественной литературы, с которой взятки гладки, поскольку занимается она не конкретными фактами, а общим, всесоюзным, или иногда всемирными явлениями. Лучшая же форма подобных обобщений есть стихи. Кстати и стихотворец нашелся, согласно утверждению Маркса, что «спрос порождает Рафаэлей». Конечно, стихотворец этот Рафаэлем не был, но зато местный он, родился и вырос в семье простого рабочего газифицированной котельной центральной борской больницы. Мать по профессии – бухгалтер. Стихотворец этот с фамилией Сомов, русский по национальности, мечтал об учебе в московском институте литературы, пока же самостоятельно развивался в двух направлениях – лирики и сатиры. Сатирой, между прочим, больше увлекался.

Так, вышучивал он свою рыбную фамилию и заодно остальные рыбные фамилии. Сомов, мол, в наличии, Ершов, Пискарев, Карпов, Окунев, Щукин, а Стерлядев, Севрюгов – такого не встретишь, слишком дорогие фамилии… С подобной биографией и с подобным направлением способностей и в самый раз пришелся Сомов «Борской правде». И удовлетворил он ее спрос… Во-первых, изменил место действия – из города Бор перенес в город Москву, куда и сам давно стремился. Во-вторых, фамилию Павлов заменил фамилией Прохоров, а имя Степан именем Иван. Идя по проторенному пути греческого баснописца Эзопа, Сомов написал нечто вроде сатирической басни, которая начиналась так:

Среди московских инвалидов

Выл некий Прохоров Иван,

Был этот Ваня индивидуум,

Который недостоин ран,

Полученных в бою суровом за власть Советов.

Но о том мы речи поведем потом,

А ныне слушайте…

И далее перечислялись в стихотворной форме все безобразия, совершенные Павловым.

Первый удар Сомову нанес Павлов, который не был обманут эзоповым языком. От второго удара Сомов убежал, перескочив через забор парка у танцплощадки. Однако третий удар от местного отдела агитпропа был неотразим, тем более что Сомов рассчитывал взять в агитпропе характеристику для преодоления конкурса в московский литературный… Сомов слышал, что конкурс в литературный институт в основном создают евреи, а если ты русский и у тебя характеристика, то все права в твою пользу…

Агитпроп вынес обвинение ни больше ни меньше как в низкопоклонстве и попытке оболгать героических защитников родины, проливавших кровь… В газете «Борская правда» захлопали тревожно двери, создавая сквозняки. Кто отделался легким испугом с занесением в личное дело, кто вовсе лишился возможности участвовать в дальнейшем культурном строительстве. Газета «Борская правда» опубликовала письмо группы фронтовиков «Против стихотворного пасквиля некоего Сомова», которое написал работник агитпропа Владимир (Вильнер). Таким образом, Павлов, столь крепко защищенный, вовсе обнаглел, и страшно стало в городе Бор выпустить молоденькую дочь.

А гулять хотелось, поскольку вечера в городе Бор летом такие, что молодому сердцу без них тоскливо. Улицы зелены, лесной воздух, с речным смешиваясь, создает напиток неповторимый, с танцплощадки вальсы доносятся в исполнении духового оркестра рыбкомбината, а над всем безбожное астрономическое небо сияет, под которым даже спокойнее, поскольку оно всех радует, но ни к чему не обязывает… Дыши только полной грудью в свои семнадцать лет, мечтай о любви да на луну и звезды поглядывай… Вот если б не Павлов… Страшно с Павловым девушке поздним вечером встречаться…

Встретилась с ним раз Тася неподалеку от того места, где в войну молодой Павлов хотел молодую мать Таисину, Веру, изнасиловать. И примерно в то же вечернее время. Конечно, все это совпадение. Без слов, молча схватил ее Павлов, и чудом Тася от него вырвалась и в разорванной кофте, вся дрожа домой прибежала, кинулась матери на грудь. Андрей тогда в отъезде был, в город Горький деревянные изделия повез продавать. Возвращается Андрей через день сравнительно спокойный, по счастью, в новолуние. Вера ему говорит:

– Вот ты с Павловым выпиваешь, фронтовик это, мол, друг, а Павлов дочь твою позавчера хотел изнасиловать.

Потемнел лицом Андрей и говорит:

– Наверно, подумал, что дочь в мать уродилась, так же на передок слаба, – и ушел куда-то, хоть ночь уже была. Через полчаса возвращается, говорит Тасе:

– Не бойся, дочка, ходи смело, он тебя больше не тронет. Я ж стихи писать не умею, я ему глаза выдавлю.

И верно, более Павлов к Тасе не приближался, только издали поглядывал. Однако полной гарантии за безопасность дочери у Веры не было, ибо знала, каков Павлов, когда выпьет и подопрет его мужское… Говорили, и в лес он погуливал с ружьишком, вроде бы на охоту… Да и одного ли Павлова молодой девушке стеречься надо?… Издавна любила и берегла дочь Вера. Каково же должно было быть женское безумие, ею овладевшее, чтоб пользоваться родной дочерью в своих целях. Хитер был умысел у этой женщины, когда пошла она к Чесноковой объявить, что дочь ее одна идет за малиной к вершине, где ручей из оврага течет. Часам к семи, пораньше, чтоб меньше было промышляющих и больше малины.

Как поднялась чуть свет дочь, поела наспех, взяла корзины – и в лес, мать за ней следом. Выдумала она про воскресную занятость в цеху. Пробирается осторожно Вера в кустарнике и думает в тяжелой тревоге: «Придет или не придет Дан Яковлевич?» Многое она о нем разузнала. Узнала, что он приехал сюда откуда-то из-под города Ржева, вдов, жена в войну погибла, а здесь работает ночным сторожем на рыбкомбинате, профессия для еврея редкая, и самый, наверное, он глупый из ихнего брата, который всегда удачно устроится. Не знала Вера, что с тех пор, как явилась у Антихриста приемная дочь и не мог он более питаться одним лишь хлебом изгнания, завещанным пророком

Иезекиилем, среди прочих современных профессий, дающих пропитание, профессия ночного сторожа была Дану, Аспиду, Антихристу, самая подходящая, более удаленная от людей, и под ночным небом чем-то напоминала родное пастушье ремесло… Многое разузнала Вера о проживающем у Чесноковой еврее, но многого не знала. Конечно же, прежде всего не знала она, что Дан Яковлевич есть Антихрист, посланец Господа… Одно она знала твердо, страдающая женщина и любящая мать: Дан Яковлевич и дочь ее Тася полюбили друг друга, но как встрети-ться – не знают и условиться о встрече не решаются… Женщина, которая испытывает страсть к мужчине, любящему ее дочь, пребывает в странном состоянии. То она чувствует плоть дочери частью собственной и наслаждается, то чувствует в этой плоти болезнь свою и страдает, даже ненавидит, как невольно начинает человек ненавидеть свою сильно болящую руку, или ногу, или голову и проклинает их… Так, то наслаждаясь через дочь собственным женским счастьем, то видя в ее счастье чужую удачу, отнимающую и обкрадывающую, Вера могла бы впасть не только в телесное, но и в душевное безумие, если бы подсознательная библейская хитрость, за которую Ева была проклята Господом, не подсказала Вере, что в мучениях своих следует доверяться не чувству, а рассудку. Чувствами же разумно наслаждаться лишь в счастье. И едва она поняла это, как стала обычной блудницей, лишь обуреваемой чрезмерной страстью, которую следовало удовлетворить, используя все возможное… И задумала она устроить свидание тому, кого она жаждала, но к которому не было ей доступа, с дочерью своей, которую он любил.

Пробирается хитрая женщина следом за дочерью своей, и вот уже вершина, местность дикая, отдаленная. Овраг порос лесом и кустарником, ручей журчит, и малины видимо-невидимо. Но еврея нет, не пришел он, хоть безусловно слышал слова Веры. Села Вера в отдалении, чтобы дочь ее не заметила, и тоскует. А Тася, ни о чем не подозревая, начинает малину щипать. Собирает она, собирает, почти уж полкорзины набрала, вдруг хруст ветвей, и выходит на поляну еврей, в свою очередь тоже с лукошком. Подняла голову Тася, упустила из рук корзину, ягоды по земле рассыпались. И силой, для Небес странной и смешной, брошены были влюбленные в объятия друг другу. Дан, Аспид, Антихрист, земной удел которого был от Хетлона, ведущего в Емаф, и Тася Копосова из города Бор Горьковской области. Без слов, без слез, без вздохов обнялись они и стояли, крепко держит каждый свое: Антихрист – Тасю, Тася – Антихриста. Они стоят обнявшись, Вера в кустах лежит, и все, что есть в ней собственного, ноет. Однако опять перехитрила страдание блудной страстью обезумевшая женщина и защитила женский рассудок свой… Антихрист и Тася меж тем стоят неподвижно друг у друга в объятиях, пока у Таси, девушки хрупкой, от горячей неподвижности этой руки и ноги начинают неметь. Тогда Антихрист, который чувствовал теперь в себе каждое ощущение любимой, говорит:

– Придешь завтра?

– Приду, – отвечает Тася, – после работы, в шесть часов. У нас в пять швейный цех кончает, но пока переоденусь…

И расстались они без поцелуя, Антихрист быстро ушел, ибо Антихрист умеет исчезать мгновенно, а Тася осталась собирать малину, чтоб у матери не было подозрений. Мать же ее, преодолевшая свою слабость, была рада случившемуся, которое произошло по ее замыслу.

И началась у Антихриста с Тасей любовь постоянная. Конечно, не Божья это была любовь, как брат любит сестру или отец любит дочь, но и не людская, как мужчина любит женщину. Однако поскольку Антихрист не мог любить иначе, а Тася вообще любила впервые, то они подобной любви не удивлялись. Встречались все там же, у поросшего лесом начала оврага, возле ручья… Увидит Тася Дана, сделает к нему навстречу несколько шагов, словно лунатик в полнолуние, уж на последнем шаге силы оставляют, колени подгибаются, еще шаг, и упала бы без чувств, но Антихрист никогда не давал ей сделать этого последнего шага, который, может, был бы во спасение; всегда, ослабнув, падала Тася не на землю, а на грудь его, и без поцелуев, без слов стояли они. Всякий раз одинакова была их встреча, ибо только мелкой любви нужно разнообразие. Все сполна получила Тася от объятий Антихриста, а ее девичья чистота и нежность помогали Антихристу избежать казни Господней – похоти, которой он был подвержен, подобно всему земному. Так в лесу, вблизи города Бора Горьковской области, осуществилась вековечная мечта о чем-то третьем, не телесном и не аскетическом…

Зачинатели современной сексуальной революции, жители города Содома, пытавшиеся изнасиловать ангелов, искали третьего. Первые мужья Фамари, братья Ир и Онан, искали третьего. Но Ир умер, а Онан, когда входил к жене брата своего, изливал семя на землю, обессмертив имя свое человеческой болезнью или прихотью. Прочие извращения тоже от поисков третьего, не мужского, не женского, и все ж третий орган не найти и сексуальный «перпетуум мобиле» не создать. Пока известен лишь один случай третьего – не телесного, не аскетического и, конечно же, не греческой подмены – платонизма, а грех в подмене талантлив, пример тому греческое христианство… Но здесь не было подмены. Тася Копосова из города Бор летом 1949 года испытала третье… Она нашла, потому что не искала… Это несформулированный закон библейский: тот, кто не ищет, тот находит, кто ищет, тот теряет… Однако существует еще закон диалектического материализма, который не обязательно изучать по Фейербаху, поскольку он достаточно ясно изложен в советской песне: «Кто весел, тот смеется, кто хочет, тот добьется, кто ищет, тот всегда найдет…»

Степан Павлов, всей своей жизнью отвергавший библейский опиум, хотел добиться Таси, потому искал ее повсюду и нашел на вершине, возле оврага, в объятиях у еврея… Шел он по лесу с ружьем, насвистывая песенку про веселый ветер, в которой излагались основы диалектики. Вдруг смотрит издали: что же оно, братцы, делается – все себе жиды заграбастали, и девок тоже… Прервал он свист, вскинул ружьишко, и кто знает, чего в первое мгновение задумал… Потом опомнился и задумал уже половчее, обида взыграла. «Никто меня в этом городе бить не смел, а отец ее, Андрей Копосов, ударил. Хорошо, если тебе русский парень не по душе, фронтовик, будешь иметь в зятьях еврея, тыловую крысу». По-фронтовому подполз Павлов, приблизился и подслушал время свидания Таси с Антихристом на завтра. Где искать Андрея, Павлов знал и нашел его без труда и без диалектики. Был в центре города Бор, против кинотеатра, фанерный павильон, прозванный «Голубой Дунай», хоть на вывеске значилось «Пиво, воды, холодные закуски». Отчего в приволжском городе чужая река фигурировала, неизвестно. Может, окрестил его так кто-либо из здешних завсегдатаев, ранее штурмовавших Будапешт, бравших Бухарест или Вену. Реален лишь тот факт, что фанерный павильон действительно в голубой цвет выкрашен. Торговала в этом павильоне буфетчица Нюра, с которой когда-то Павлов жил. Была у Павлова привычка первоначально перед выпивкой с этой Нюрой вступать в препирательства на почве недолива или обсчета. Но ни в чем она ему не уступала, достигла эта женщина полного равноправия.

– Ты, – весело говорит Павлов, – сука…

– А ты сам падло, – весело отвечает Нюра.

– Ты воровка…

– А ты хрен с бугра…

– Ядрить твою мать…

– Ядрить твою, дешевле будет…

Тут Павлов под влиянием увиденного и пережитого говорит Нюре:

– Ты еврейка, жидовка…

Заплакала Нюра.

– Какая я еврейка, за что он меня, братцы, так оскорбляет.

Вмешались завсегдатаи.

– Брось, Нюра, обижаться на Павлова… Нашла на кого обижаться… А ты, Степа, пойди сюда, выпьем…

Был в павильоне и Андрей Копосов, но в другой компании. Начинали пить отдельно, закончили сообща. Когда компании соединились, Павлов говорит Андрею Копосову:

– Выйдем, разговор есть…

– Пойдем, – говорит Андрей.

Собутыльники, зная их размолвку, начинают обоих успокаивать:

– Бросьте, ребята, оба фронтовики. Какие могут быть счеты меж братьев славян…

«Братья славяне» тогда тоже было модное словечко, с фронта привезенное. Отвечает Павлов:

– Я Андрея бить не буду, поскольку знаю, что он мне ребра поломает, а разговор у меня к нему душевный.

Вышли. Постояли под павильоном, покурили «Труд», послевоенные папиросы, побрызгали малой нуждой на фундамент, Павлов притом раза два в полный голос облегчил от напора кишечник… Только хотел начать Павлов, собака подбегает бродячая, свою преданность доказывает и мысль перебила.

– Ух, падло, – крикнул Павлов, бросил камень, попал. Завизжала собака и с визгом исчезла.

– Ну, чего ты хотел? – начинает Андрей, видя, что Павлов мнется, и несколько отходя назад, чтоб если Павлов кинется отомстить за прошлый удар, нанести ему удар вторично ногой под низ живота.

Заметил этот жест Павлов и говорит:

– Не на того ты зуб имеешь, Андрюша… Я фронтовик, и ты фронтовик… А Тася – дочь фронтовика, и у меня к ней серьезное желание… Но есть еврей, который всю войну в тылу просидел и который ее соблазняет.

– Да ты что, какой еврей?! – крикнул Копосов.

– За грудки меня не бери, – отвечает Павлов, – тот еврей, который у Чесноковой живет, по Державина, тридцать.

И рассказал, что видел… Покраснел Андрей, потом побледнел и крикнул только одно слово:

– Убью!

– Не торопись, – ответил Павлов, радуясь, что попал похлеще, чем кулаком в зубы, – ты на меня, Андрюша, всегда косишься, даже если и пьем вместе. Слухам веришь, что я с женой твоей путался. Не скрою, пыталась она ко мне пришвартоваться, но я ее отшил, поскольку соблюдаю фронтовое товарищество.

Скрипнул зубами Андрей.

– Жену мою не трожь, не о ней речь. О дочери моей речь.

– А у меня план насчет дочери, – говорит Павлов, – когда они завтра встретятся у вершинки, с поличным возьмем… Согласен?

– Согласен, – ответил Копосов, – пойдем, выпьем еще…

Выпили еще, Андрей впал в мрачное тупое молчание, когда неизвестно, чего после этого молчания от человека ждать: уснет он тяжелым, каменным сном или убьет кого-нибудь. А Павлов, вот он я, широк весь, нараспашку, впал в веселье, когда знаменитая русская частушка, от дедов-прадедов унаследованная, на язык просится. Хрипловат был, правда, у него сейчас голос, не тот, каким приятно исполнять, не тенор, зато от души выкрикивал:

– Бей жидов, спасай Россию… Хаим лавочку закрыл… Смешная парочка, Абрам и Сарочка… Храбрый Янкель на войне… Мы их защищали, спасали, а они Христа распяли, советскую власть продали… Мы в окопах, они в лавках… За всю войну ни одного еврея на фронте не видел… Один еврей на фронт ехал, да и тот от страха застрелился…

Так он громко раскричался, что милиция узнала знакомый голос и подумала, будто Павлов опять затеял драку в «Голубом Дунае». Приходят. Шум есть, но драки нет.

– Ты чего шумишь, Павлов?

– А чего евреи нашу кровь пьют?

– Ты, Павлов, порядка не нарушай, – говорит старшина.

– А они могут нарушать? У родного отца, фронтовика, дочь отнимают…

– Кто отнимает, у какого отца?… Если есть доказательства, официально напиши… У какого отца дочь отнимают, о чем ты?

– Да вот, у друга моего… Который в войну… Который кровь лил… – уж не вяжет лыка Павлов.

Тут как ударит Андрей кулаком по столу, и сделал он Нюрке-буфетчице посудного боя на некоторую сумму.

– Замолчи, стервец…

– Молчу, – ответил Павлов. – Все в порядке, старшина, все в порядке…

– Ну вас к лешему, – говорит старшина, – разбирайтесь сами, но чтоб не нарушали…

Ушел. После этого Павлов уже молча еще выпил, потом еще, потом вздремнул, упираясь лбом о стол, но проснулся, упираясь спиной о стену, от легкого ночного ветерка.

Все было тихо, был разгар городского покоя. Умел сладко спать приволжский город Бор. Куда ни посмотришь вокруг, ни одного светящегося окна, никакого шума, кроме шелеста листвы, никакого движения, кроме мигания звезд и то исчезновения, то появления луны в проломах темных туч.

Когда случалось Павлову просыпаться подобным образом среди покоя, вдруг в первые минуты что-то непривычное являлось в нем, а что, понять не мог. Или казалось ему, что он опять младенец и смотрит из люльки в темное окно, или чудилось адресованное лишь ему Слово, поскольку для каждого человека есть его личное Слово, и если он его не слышит, оно остается в мире неиспользованным, или будто впервые видел он это мигание высоких звезд, отчего непривычное напряжение сжимало матросский крепкий лоб его и казалось, вот-вот брызнет нечто, как ручеек чистой воды из-под огромного серого тюремного камня, чем служил лоб Павлова для всякой чистой мысли.

Однако стоило ему пошевелиться, вздохнуть, распрямить затекшие члены, как сразу же он возвращался к своим текущим потребностям, то есть, прежде всего, совал свои руки себе в штаны. Если штаны его были сухи или чуть смочены всего малой нуждой, то он шел к Валюшке, молодой медсестре, или к Танечке, технику горкомхоза, или к Нинке, или к Александре Ивановне, или еще куда-либо, выбор был широк. Если же штаны его были мокры и липки насквозь от нужды большой, то есть когда после хмельного сна он пробуждался с прелым задом, особенно это бывало в летний сезон, ибо летом закусывали фруктами, яблочком или волжской сливой, если такое случалось, то он шел только в одно место – к Александре Ивановне, той самой вдове из пищеторга, некогда соблазнившей его, молодого инвалида войны, и открывшей счет женщинам Павлова в городе Бор. Ныне вдове этой уже подбиралось к пятидесяти, и она всегда готова была принять Павлова, обмыть его, накормить, уложить… Сейчас было лето, и поскольку Павлов этим вечером много пил и много закусывал немытыми, подгнившими яблоками, которыми стерва Нюрка торговала, то, проснувшись, он ощутил в полной мере то, после чего отправился к Александре Ивановне. Там он и доспал остаток ночи и часть дня, ибо перед завтрашней вечерней травлей еврея надо быть «свежим огурчиком».

Ловко смастерили это дельце Копосов и Павлов, один от горечи был ловок, второй от злобы. Чуть пораньше ушел с работы Копосов, чуть пораньше ушел от Александры Ивановны Павлов, встретились не у самой вершинки, а на треугольнике, такое место тоже в лесу существовало, отчего же подобное название, уже забыто давно… Павлов был выпивши, Копосов – трезвый, но с хорошо отточенным плотницким топором за армейским поясом под пиджаком.

– Там они, – говорит тихо Павлов, – на месте. Я уже разведал, стоят обнявшись, как всегда…

Славянин молчалив в мучительном гневе, копит ненависть к решающему моменту. Положил Копосов руку на топор и пошел тропкой в указанном направлении. Раздвинул осторожно мокрый кустарник, поскольку с утра дождь побрызгал, и верно, видит вдали дочь в объятиях у еврея… Славянин молчалив в гневе, но в решающий момент он может исторгнуть дикий крик своих предков, с которыми они во времена великого переселения народов разбойничали в Карпатах, мечтая обосноваться не на Днепре, а на Дунае… Именно такой нечленораздельный крик издал Копосов, страдающий отец с плотницким топором в руках… Павлов же крикнул более современно и членораздельно, а именно: «Бей жидов, спасай Россию».

Увидела их Тася, задрожала вся, затряслась и впервые от страха заплакала в объятиях у своего возлюбленного.

– Кто это? – спрашивает у Таси Антихрист.

– Это тятя мой и друг его Павлов, – плача, дрожа отвечает Тася.

– Чего они хотят? – спрашивает Антихрист, ибо с ним такое случалось: в предельные моменты он вдруг переставал понимать окружающую жизнь и из глубин его являлась небесная брезгливость к людям.

– Беги, – плача говорит Дану Тася, – меня тятя только побьет, поскольку он меня любит, а тебя он зарубит, поскольку ненавидит. Беги, у тяти топор…

– Топором он нас не коснется, – говорит Антихрист, – ничем он нас не коснется, кроме как рукой.

– Рука у него тоже тяжелая, покалечить может, – дрожа в страхе, говорит Тася, – а Павлов душить любит за горло.

Меж тем Копосов и Павлов уже сбегали, скользя по мокрой траве, косогором и приближа-лись. Различимы стали их злобные лица. Впрочем, у Копосова к злобе примешивалось страда-ние, отчего его лицо было крайне необаятельным. У Павлова же к злобе примешивалось веселье, что, наоборот, делало его похожим на обаятельного, остроумного сатирика-славянофила.

– Прижмись ко мне крепче, любимая моя, – сказал Антихрист, – прижмись изо всей силы и ничего не бойся… Не слишком сильно они нас коснутся.

– Отчего ж не слишком сильно, – в полубеспамятстве уже спрашивает Тася, – отчего ж не сильно, если ненавидят?

– Оттого, – отвечает Антихрист, – что сильнее не успеют… Как коснутся, сразу умрут оба…

Хоть дрожала Тася, но что увидела она рядом с собой, у лица своего, заставило ее совсем забыться в лихорадке… Огненные, смертоносные глаза Аспида глянули сквозь мягкие, кроткие еврейские черты любимого и воспламенили его ненавистью Преисподней, Божьей Всемирной Казнью… Похолодела Тася, и стало ей страшно не за любимого, который словно бы исчез, а за отца своего.

– Не трогай тятю, – неизвестно к кому обращаясь, с мольбой сказала она, – не трогай тятю моего…

– Жаль, – сказал Антихрист, – значит, придется пощадить и второго. Ибо они задумали одно, в этот момент не может быть для них отдельной казни… Но позже казнь им будет разная…

Не смогли остановиться Копосов и Павлов, как не может остановиться человек, бегущий с высокой горы, пробежали, пронеслись, словно влекомые неведомым ветром, Копосов и Павлов мимо обнявшихся влюбленных… Понесло их по кустарнику в овраг, поволокло по глинистым, скользким от дождей склонам и бросило в ручей, мирно журчащий среди камней… От такого невольного бега потеряли возможность управлять своим телом, руками своими, ногами Копосов и Павлов.

– Эх! – сам того не желая, ударил Копосов плотницким топором по мокрому валуну. Хорош был топор, да топорище треснуло.

А хмельной Павлов в ручье костями своими камни почувствовал.

– И-эх… О-па… Ядрена табакерка… Трава скользкая… Выгадал еврей на утреннем дожде…

Как сгинули Копосов и Павлов в овраге, мигом потухли черты Антихриста, и опять перед Тасей был любимый ее.

– Пойду я, – говорит Тася, – домой пойду, и ты уходи… Я дам знать, когда и где встретимся, поскольку здесь нельзя встречаться больше… Не бойся за меня, до нового свидания. – И они впервые поцеловались, ибо с этого дня самое высокое в их любви, то, третье, уже было позади, и любовь их стала людской, с поцелуями и желанием разнообразия.

Приходит Тася домой, увидела ее мать Вера, встревожилась.

– Маманя, – говорит Тася и обнимает мать свою, прижимается щекой к щеке, так что две толстых золотистых косы матери и дочери рядом ложатся, – маманя, полюбила я одного человека…

– Кто же этот человек? – спрашивает заботливая мать, но хитрая женщина.

– Ночной сторож с рыбкомбината, – отвечает Тася, – который у старухи Чесноковой квартиру снимает.

– Да что ты мне так мудрено отвечаешь, – говорит притворщица мать, – разве не я сама тебя впервые повела к Дану Яковлевичу?

– Ах, маманя, какой он сладкий, – невольно и искренне вырвалось у дочери, что заставило влюбленную в того же человека мать забыться в ревности и обозлиться.

– А если отец узнает, – говорит сердито Вера, точно не она сама все соорудила.

– Тятя уже знает, – отвечает Тася.

Вскочила Вера в непритворном уже испуге.

– С каких пор?

– Да только узнал.

– И что, бил?

– Хотел бить.

– Значит, не догнал?

– Может, и не догнал, – странно как-то отвечает дочь.

Однако дальнейшая неопределенность в их разговоре кончается тем, что ударом ноги дверь распахивается настежь и на пороге является Андрей Копосов, от вида которого сразу же заплакала маленькая Устя… Было чего испугаться. Изорванная ветвями, перепачканная глиной мокрая одежда, скошенный набок рот, искусанные губы, заранее сжатые в побелевшие кулаки пальцы. Без слов кинулась перед ним Вера защищать дочь, без слов ударил он ее наотмашь привычно, потому недостаточно сильно, и без слов же ударил он дочь свою Тасю с непривычки особенно страшно и мгновенно окровавил… Увидев окровавленную дочь, дико крикнула Вера, поняла несчастная женщина, что натворила и что она всему виной. Поняла на мгновение, какова кара третьей казни Господней – дикого зверя – прелюбодеяния… И услышала, может быть, без разума, как шум в висках своих, проклятие Моисеево за прелюбодеяние:

«Да предаст тебя Господь проклятию и клятве в народе твоем, и да соделает Господь лоно твое опавшим и живот твой опухшим…»

Кинулась она к мужу, подняв руки, то ли защитить дочь, пусть даже ценой жизни своей, то ли повиниться во всем перед мужем на глазах у детей. Но защищать больше некого было, и виниться не перед кем было… как ударил Андрей дочь, обмяк он и заплакал навзрыд, не по-мужски, в то время как Веру всегда бил с остервенением и без раскаяния. Лег Андрей лицом вниз на койку, а Тася рядом с ним села, прижимая платок к разбитому носу, и ладонь на голову ему положила. Поняла Вера, лишняя она здесь, и не только минуло раскаяние, даже наоборот, усилилось еще более желание довести до конца задуманное ради себя и в свое удовольствие.

– Пойдем, доченька, погуляем, – говорит она перепуганной Усте, – в лес пойдем, воздухом подышим. Когда остались отец и Тася одни, говорит он:

– Доченька, ты ведь единственное счастье мое, разве я тебе зла желаю? Отвечает Тася:

– Тятя, я знаю, ты не по доброй воле, тебя Павлов подбил… Сволочь он…

– Согласен, – отвечает Копосов, – Павлов, конечно, сволочь, хоть и фронтовик, но разве в городе нет других ребят, разве не рус







Дата добавления: 2015-10-19; просмотров: 512. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Аальтернативная стоимость. Кривая производственных возможностей В экономике Буридании есть 100 ед. труда с производительностью 4 м ткани или 2 кг мяса...

Вычисление основной дактилоскопической формулы Вычислением основной дактоформулы обычно занимается следователь. Для этого все десять пальцев разбиваются на пять пар...

Расчетные и графические задания Равновесный объем - это объем, определяемый равенством спроса и предложения...

Кардиналистский и ординалистский подходы Кардиналистский (количественный подход) к анализу полезности основан на представлении о возможности измерения различных благ в условных единицах полезности...

Принципы, критерии и методы оценки и аттестации персонала   Аттестация персонала является одной их важнейших функций управления персоналом...

Пункты решения командира взвода на организацию боя. уяснение полученной задачи; оценка обстановки; принятие решения; проведение рекогносцировки; отдача боевого приказа; организация взаимодействия...

Что такое пропорции? Это соотношение частей целого между собой. Что может являться частями в образе или в луке...

Постинъекционные осложнения, оказать необходимую помощь пациенту I.ОСЛОЖНЕНИЕ: Инфильтрат (уплотнение). II.ПРИЗНАКИ ОСЛОЖНЕНИЯ: Уплотнение...

Приготовление дезинфицирующего рабочего раствора хлорамина Задача: рассчитать необходимое количество порошка хлорамина для приготовления 5-ти литров 3% раствора...

Дезинфекция предметов ухода, инструментов однократного и многократного использования   Дезинфекция изделий медицинского назначения проводится с целью уничтожения патогенных и условно-патогенных микроорганизмов - вирусов (в т...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.014 сек.) русская версия | украинская версия