Заказ № 1635. 12 страница
В Михаишн Гропа звериных слов мым творцом семантически значимой сцены терзания, явлена здесь в полной мере Магнетическая связь хищных птиц и представлений о счастье может быть косвенно подтверждена также и тем обстоятельством, что весенний прилет орлов отмечался у киргизов совместной трапезой всех жителей аула с обязательным закланием барана. Интересна также и народная этимология казахского названия месяца кыркуйэк (сен гябрь), производимого от слов кыргый и куйэк В этом месяце улетают на юг хищные птицы, обозначаемые словом кыргый, от корня кыр — «истреблять». Куйэк же — это кусок войлока, надеваемый на барана-производителя, чтобы предотвратить (в целях регулирования сроков окота овец) случайное спаривание [Симаков 1998: 31]. Вне зависимости от дальнейших приведенных информаторами мотиваций (птицы, спасаясь от хищника, залетают в юрты и т д) сочетание отлета хищников, ограничения «домашнего», прокреативного секса и наступления осени, когда юноши и мужчины традиционно начинали готовиться к «зимним радостям»1, может оказаться семантически значимым. Г.Н. Симаков объясняет сезонные ритуалы и поверья, так или иначе связанные с ловчими птицами, вездесущими в отечественном мифоведении культами плодородия, даже в таких случаях, где плодородию, по всем показателям, не место. Так, то обстоятельство, что туркмены Красноводской области приурочивали выемку птенцов сокола-балобана из гнезда к тому времени, когда в пустыне начинает цвести некий кустарник под названием юдарлик, автор объясняет следующим образом: «И в этой примете мы вновь видим, как соединились и сознании человека весна, цветение пустынного кустарника и ловчая птица. Рассмотренные выше факты касались идеи плодородия и плодовитости в связи с весенним прилетом орла...» [Симаков 1998: 68] Проблема в том, что кустарник — пустынный и как таковой маркирует цветение «запредельной», «хто-нической», воински-охотничьей зоны, данный факт следует рассматривать скорее в контексте весеннего возвращения активной мужской части племени из набега — и вообще перехода в соответствующую зону и к соответствующему образу жизни. Важен не столько сам факт цветения, сколько семантическая наполненность этого факта, которая моделируется в первую очередь его простран-ственно-магистической привязанностью. К примеру, у русских до сих пор сохраняется стойкое представление о несовместимости ряда цветущих растений (e.g рогоз) с домашним пространством, 1 Кочевые тюрки (в частности, узбеки) традиционно уораивали na6ein па сельскохозяйственные области Средней Азии в зимний период См |Нефед-кин 2004 851 Скифы которое мотивируется соображениями о «накликании смерти». Причем в самом по себе рогозе ничего плохого нет: его собирают и ставят «для красоты» во временном жилье «на природе». Опасным считается только «наложение зон» (ср. также ревностное соблюдение четности/нечетности цветов в букете в зависимости от семантической наполненности resp.«праздника смерти» или «праздника жизни»). Так что автоматическая привязка цветения к плодородию и рождению явно неверна. О.М. Фрейденберг, увязавшая в свое время любое цветение и принесение цветов со смертью и культом мертвых [Фрейденберг 1978: 142], права в том смысле, что подобная яркая манифестация растительной сущности не могла не увязываться в сознании индоевропейцев с другими магнетическими характеристиками растений, а именно с их непременной включенностью в ритуал жертвоприношения — в «огненном» ли варианте или в варианте, связанном с культом сомы/хаомы. Если же снова вернуться к исключительно иранскому материалу, то непосредственную кодовую связь двух основных иранских зооморфных воплощений фарна — хищной птицы и барана — демонстрирует в первую очередь скифское декоративно-прикладное искусство1. Голова хищной птицы с бараньим рогом или с клювом, загнутым в совершенно «баранью» по форме волюту, есть, несомненно, один из самых распространенных скифских мотивов. Кроме того, «кодифицированные» таким образом хищные птицы достаточно часто соседствуют с «полными» жертвенными изображениями (головы в рассеченном на четыре сектора поле или характерная поза с подломленными ногами) баранов и нахчиров, как на бронзовой крестообразной бляхе VI века до н.э. из некрополя Оль-вии или на бронзовом же навершии VII века до н.э. из Махошевс-кого кургана на Кубани. 6.3. «Змеиная» составляющая грифона, ритуалы перехода и несколько женских персонажей скифского пантеона Еще одна, несколько менее явная составляющая грифона задается специфической «драконьей» особенностью его облика в греко-скифском искусстве2: ярко выраженным зубчатым гребнем на 1 «Учитывая же близость функций Ворjipai ны и фарпа, следует полакпъ, 2 Преимущественно IV—III веков до н.э. В. Михайлин. Тропа звериных слов шее, слишком длинной как для кошачьего тела, так и для орлиной головы. Змея как самостоятельный персонаж в скифском зверином стиле представлена достаточно скромно. Помимо змее-ногих женских божеств и «медуз», о которых разговор пойдет чуть ниже, мне известна всего одна сцена терзания (на золотой обивке котла из Ильичевского кургана V века до н.э. рис. 14), в которой змея является отдельным действующим лицом. На означенной сцене (к со общий замысел изображенной картины и состав участников вполне угадываемы) олень с семью отростками на рогах1, лежащий в характерной жертвенной позе (с подломленными ногами), является жертвой сразу троих хищников. В нижнюю часть горла ему впился кошачий хищник, обхвативший при этом оленя лапой за шею (характерная манера кошачьих вообще и львов в частности). Заднюю часть туши клюет орел, сидящий у оленя на крестце. Змея, вставшая на свернутый кольцами хвост прямо перед мордой оленя, формально не принимает участия в терзании, однако пасть у нее раскрыта (с явной демонстрацией многочисленных — излишне многочисленных — зубов), а общий угол подъема головы образует pendant к вытянутой вверх голове оленя. Сходную композицию сцены терзания (только без участия змеи) мы наблюдаем на золотой нащитной бляхе IV века до н.э. из кургана Куль-Оба (рис. 15). Здесь в фигуру лежащего все в той же характерной позе и так же развернутого вправо оленя вписаны фигуры других животных. В области сердца/лопатки расположена фигурка оскаленного льва, развернувшегося так, что его пасть смотрит в то же самое место на сочленении оленьего горла с грудью, куда впился лев из Ильичевского кургана. В область оленьего живота (вид сбоку) вписан скачущий влево заяц. Под горлом у оленя лежит, развернув голову назад, собака: с одной стороны, ее сомкнутая пасть приходится на верхнюю часть оленьего горла, а с другой, взгляд ее обращен назад и чуть вверх — то есть она «следит» за зайцем. Оленье бедро, достаточно четко отделенное от остальной 1 Передняя часть рогов утрачена. Скифы фигуры, практически целиком занимает изображение сидящего грифона с раскрытым клювом и выраженным «драконьим» гребнем на шее. У оленя на рогах девять отростков, причем два из них смотрят вперед, ритмически повторяя контур собачьей фигуры, а семь — назад, «рифмуясь» с фигурой льва. И еще одна деталь: за последним завитком рогов, примерно в районе крестца и строго над грифоном, расположена «продолжающая» ритм рогов фигурка барана. Если принять высказанное несколько выше предположение о возможном соответствии количества завитков на рогах «сроку службы» скифского воина (не обязательно выраженного строгим числом проведенных «в поле» весенне-летних сезонов — данное число также может быть кодовым, обозначающим уровень пройденного «балца»), то смысл заключенного в последней оленьей фигуре высказывания становится достаточно прозрачным. Собака, помещенная вне оленьей туши с сомкнутой пастью, соответствует в таком случае «щенячьему», первому балцу (два торчащих вперед ответвления оленьих рогов). Место зайца, ее законной добычи, может в данном контексте означать долю «молодняка» при разделе добычи — условно говоря, «потроха». Лев, помещенный в силовую позицию (область сердца, пасть, направленная к сочленению груди и горла), есть, таким образом, законный «автор» и обладатель всей добычи. Его позиция между псом и зайцем также может быть значимой, ибо «немой» пес может получить свою долю только с санкции льва. Интересна, однако, позиция грифона, который, в отличие от всех прочих «участников кода», расположен не в динамичной, а в спокойной, статусной позе и, как уже было сказано, вписан в резко выделенное линией бедра из остальной части туши поле. А что, если «хозяйская» поза грифона означает не что иное, как «божье право» именно на эту часть охотничьей добычи1? Если вспомнить Гомера, то именно бедра жертвенных животных являются стандартной «долей жреца»: Кончив молитву, ячменем и солью осыпали жертвы, Выи им подняли вверх, закололи, тела освежили, 1 Соотношение долей в охотничьей и в воинской добыче, несомненно значимое и строго кодифицированное, есть отдельная большая тема. В. Михайлин. Тропа звериных слов Бедра немедля отсекли, обрезанным туком покрыли Вдвое кругом и на них положили останки сырые. Жрец на дровах сожигал их, багряным вином окропляя. |Ил., 1, 458-462) «Утробы» являются, так сказать, «горячей закуской» и законной долей помогающих жрецу при сжигании жертвы юношей: Юноши окрест его в руках пятизубцы держали. Бедра сожегши они и вкусивши утроб от закланных... [Ил., I, 463-464] А вся остальная туша поступает в распоряжение дружины и готовится самостоятельно, отдельно от бедер и внутренностей: Все остальное дробят на куски, прободают рожнами, Жарят на них осторожно и, все уготовя, снимают. [Ил., I, 465-466] После этого юноши, отстраненные от участия в общей трапезе, заняты тем, что обносят вином взрослых воинов. Таким образом, логика разделки туши жертвенного животного подкрепляется в скифском варианте зооморфной кодировкой воинских статусов, обязанностей и «прав на добычу». Баран оказывается в данном варианте прочтения этого изобразительного текста помещенным в самую, пожалуй, силовую позицию. К нему стремится скачущий заяц, которого провожает взглядом пес. К нему «текут» повторяющие изгиб его тела семь «взрослых» завитков оленьих рогов, и он же осеняет собой спокойного — «в своем праве» — грифона (вспомним еще раз характерную, скажем, для хеттского и передневосточного вообще, а также и для раннего скифского искусства1 практику помещения одной фигуративно оформленной части кодового высказывания над другой как прямую дорогу к более динамичным сценам терзания). В этом контексте становится яснее и сцена терзания на золотой обкладке котла из Ильичевского кургана. Орел, как и грифон с нащитной бляхи из Куль-Обы, «взымает» положенную «божью долю»2. Лев есть добытчик и хозяин всей остальной оленьей туши. 1 Ср изображение на тыльной стороне зеркала из Келермесского куршна №4 г Ср в этой связи никем, насколько мне известно, до сих пор не откоммен-i ированную в этом смысле семантику поступка, совершенного персидским царем Камбизом в Египте, когда к нему подвели священно! о быка Аписа, како- Скифы Даже фигурка барана, отсутствующая на Ильичевской пластине, заменена равнозначным кодовым высказыванием, ибо каждый из семи отростков оленьих рогов выполнен в виде характерной скифской стилизованной птичьей головы с загнутым в «фарновую» волюту клювом. Остается неясной только роль змеи, позиция которой ближе всего к позиции куль-обского пса (вдоль вытянутого горла жертвы, вне ее фигуры, голова развернута внутрь композиции), но не равнозначна ей, ибо змея здесь явно противопоставлена оленю. Для того чтобы прояснить «змеиную» составляющую скифского зооморфного кода, необходимо, на мой взгляд, обратиться к общим и традиционным функциям змеи (змея, дракона и т.д.) в индоевропейских мифологических системах. Вопрос этот освещался неоднократно, и на сегодняшний день можно считать общепринятым представление о том, что змей являет собой воплощение хтонического начала в самом широком смысловом регистре. Он — традиционный обитатель корней мирового дерева, связанный с водной (также хтонической) стихией, а потому совмещает функции хозяина (или хранителя) мира мертвых с функциями (которые обычно признаются более древними и первичными) божества, отвечающего за источники вод и, следовательно, за плодородие. Змей, маркирующий нижнюю сферу мироздания, является в индоевропейских мифологических системах стандартным противником бога-громовержца, маркирующего соответственно верхнюю сферу. Данная традиция, восходящая (со всеми понятными оговорками) к романтическому мифоведению образца XIX века и основанная на представлении о всеобъемлющих, космических функциях магии плодородия и связанных с магией плодородия мифологических систем, несомненно сыграла чрезвычайно важную роль в структурировании и систематизации «сырого» и чрезвычайно разнородного архаического материала. Более того, в ряде контекстов, действительно связанных с «внутренним» культурным пространством, с земледельческой магистикой, а также отчасти с магисти-кои «домашней» и «женской», эта система работает совершенно непротиворечиво и, вероятно, отражает картину, близкую к действительно существовавшим когда-то в этих контекстах мифо-магическим представлениям. Но именно в этих контекстах. Пробною Камбиз не пожелал признать за бога [Геродот III, 29] Камбиз выхватывает кинжал и бьет быка в бедро (Геродот, у которого приведен этот рассказ, гут же в свойственной ему манере поясняет, что царь хотел ударить быка в брюхо, но промахнулся, — комментарий, 01кровенно идущий «мимо» ритуальной семантики жеста) Если законы ритуальной разделки жер| венной туши действительно носили общеиндоевропейский характер, го Камбиз совершил свя готдг-сгво одним только фактом «покушения» на причитающуюся богу долю В. Михайлин. Тропа звериных слов лема же заключается в том, что значительная, если не большая, часть дошедших до нас архаических мифо-ритуальных систем как минимум прошла через сито культур сугубо воинских. А эти культуры по сути своей не имели и не могли иметь с магией плодородия ничего общего и, более того, были принципиально противопоставлены таковой в рамках собственных макрокультурных дихотомий (пусть даже в рамках «трехфункциональной» системы Дюмезиля). Даже если не принимать в расчет крайние случаи, вроде культуры древнескандинавской, представление о которой мы имеем практически исключительно благодаря воинским по происхождению текстам1, то придется признать, что и древнегреческая, и древнеримская, и ведическая индийская культуры, а также культуры кельтская, хеттская и древнеславянская (в той мере, в которой мы информированы о двух последних) не пришли к нам в чистом виде в качестве земледельческих, естественным образом ориентированных на магию плодородия «вайшьятских» культур, культур «хозяев» (которые я вполне готов признать исходными, базисными и — в идеале — системообразующими). Во всех перечисленных случаях мошнейшие пласты пристрастной жреческой и воинской культурной редакции не просто дают о себе знать, но фактически делают исходный «прокреативный» субстрат предметом тщательного — по крупицам — поиска в дебрях сугубо воинских и жреческих «профессиональных» мировоззренческих доминант. Не место и не время обсуждать сейчас вопрос о том, почему именно «прокреативная» система интерпретации архаического мифо-ритуального материала настолько мощно возобладала в Европе, оттеснив на периферию интерпретации, связанные с воинской и жреческой спецификами2. Важно поставить этот вопрос и 1 Ср. откровенную неудачу того же Дюмезиля при попытке распространить 2 В качестве предположения выскажу догадку о том, что причиной явля Скифы перестать автоматически сводить любой архаический (да и не только архаический) феномен к прокреативным кодам. Скифская культура в том виде, в котором она до нас дошла, есть культура сугубо воинская. Зооморфный код, как уже говорилось выше, есть код «профессиональный», и эстетика его рассчитана на вполне конкретного потребителя. Вопрос о том, была ли эта культура лишь частью культуры общескифской, жреческая и «вай-шьятская»' составляющие которой в силу тех или иных причин до нас недошли (или оказались «затасованными» среди гораздо более многочисленных воинских памятников); либо же скифская культура была одной из первых возникших в евроазиатском степном коридоре чисто номадических воинских культур, где военная аристократия и воинский способ существования полностью подчинили себе «хозяйскую» и жреческую составляющие, — также в данный момент мы не рассматриваем. Однако мне было необходимо оговорить основания собственной позиции поданному вопросу, прежде чем перейти к очередной конкретной задаче — к попытке рассмотреть змея/дракона/змею как элемент воинского зооморфного кода, не связанный с прокреативной магией (или связанный с ней опосредованно). Ключом к пониманию семантики змея как элемента зооморфного скифского (и не только скифского) кода мне представляется фигура женского божества, неоднократно представленного в скифской торевтике и снабженного достаточно разнообразным, но вполне характерным набором атрибутов. Так, на конском парадном налобнике из кургана Большая Цимбалка изображена богиня, обычно отождествляемая в современных исследованиях с упомянутой у Геродота Апи (рис. 16). Богиня представлена в характерной позе анфас с разведенными в стороны и вниз руками; в обеих руках у нее — пардоголовые рогатые змеи, которых она крепко держит за рога (возникает ощущение, что она либо разводит их в разные стороны, либо не дает им сойтись). Сама богиня является частью сложного антропо-зооморфно-растительного орнамента. Над головой у нее два волютообразных завитка, похожих на струи дыма и восходящих вверх из калафа, характерного головного убора богини с плоским верхом. Завитки увенчаны растительной пальметтой. Волосы у богини распущены, груди отмечены еще одной парой «бараньерогих» волют, подол подпоясанной и ниспадающей прямыми складками туники разделен надвое посередине, примерно на высоте лобка, и расходится в стороны. Нижняя часть тела ной магией Мы видим только то, что хотим видеть — или можем увидеть, исходя из собственной системы координат 1 Гелоно-будипская'' 146__________ В. Михайлин. Тропа звериных слов представляет собой симметричную зооморфно-растительную «плетенку», в которой настоятельно подчеркивается тождество растительных волютообразных побегов и змеиных тел. Два верхних змеиных «хобота» (те самые, что заканчиваются рогатыми головами пардов) растут непосредственно из лона богини. Вторая пара змеиных шей расположена чуть ниже («ноги») и увенчана головками грифонов. Еще ниже следуют два волютообразных растительных побега, «рифмующихся» с обеими парами змеиных шей, затем — вытянутая растительная пальметта, которая заканчивается еще одной парой переплетшихся змей: из нижней челюсти у каждой торчит не то рог, не то клык. Прежде чем перейти непосредственно к интерпретации данного образа, приведу еще несколько примеров, предположительно вписывающихся в ту же парадигму. На золотой бляшке из курга (рис. 17). На голове у богини ка-лаф, под калафом — пряди волос, туника подпоясана и расходится в стороны примерно на высоте лобка. Другие детали фигуры тоже явно выполнены в рамках того же самого кода, хотя и с некоторыми отличиями. Так, змеиные шеи (снабженные вдобавок драконьим гребнем) с рогатыми головками пардов (которые так же, как и на изображении из Большой Цимбалки, образуют верхнюю симметричную пару) растут не из лона богини, а из ее плеч, как крылья. Из лона же у нее вырастают две другие пары длинных шей, одна из которых откровенно птичья (гусь? лебедь?), а другая, самая нижняя, снова драконье-змеиная с головками грифонов. Еще одно отличие заключается в том, что в разведенных в стороны руках у богини зажаты отрезанная голова уродливого бородатого мужчины Скифы _________________________ 147
Рис 17 Рис 18 и какой-то инструмент (нож?). Снизу изображение заканчивается пальметтой. Другая золотая бляшка из того же кургана представляет нам несколько иную модификацию образа (рис. 18) Калаф, обрамляющие голову волосы и подпоясанная (пояс акцентирован особо), расходящаяся от лобка и вниз надвое туника остаются прежними, но вместо змеиных «хоботов» богиня снабжена теперь парой растущих из плеч птичьих крыльев. Из-под туники в стороны расходятся опять же не змеиные шеи, но два крылоподобных завитка, заканчивающихся волютами. Снизу — все та же пальметта, похожая в данном контексте на распущенный птичий хвост. На золотой бляшке из курга
148 _________ В Михаилам. Тропа звериных слов явно акцентирован; кроме того, танцовщица, расставив руки в стороны, разводит ими разделенную надвое складчатую юбку, обнажая ноги по колено. Еще одна (серебряная) пластина из Александропольского кургана представляет богиню в более привычном ракурсе — анфас (рис. 20). Калаф на голове, обрамляющие лицо линии (вероятнее всего, волосы — бляшка вообще выполнена достаточно грубо), прорисованные груди и пояс, разделенная от пояса вниз складчатая туника — в целом идентичность образа сомнения не вызывает. Однако разведенными в стороны руками богиня держит не змей, а двух не поддающихся идентификации зверей (поднятые вверх выступы могут быть как оленьими рогами, так и, скажем, передними лапами пардов). Из плеч у богини растут два крыла, более похожие на жесткие надкрылья насекомого, и даже конкретнее — на надкрылья божьей коровки (судя по отчетливо проработанным «точкам» — местам крепления цветных камней9). Итак, несмотря на достаточное обилие вариантов, которые могут являться локальными, а могут быть и функциональными (два разных изображения одного божества, найденных в кургане Куль-Оба), перед нами, несомненно, один и тот же образ Причем образ этот имеет самые широкие параллели как в передневосточном, так и в европейском искусстве архаического периода и связывается обычно (в рамках все той же «прокреативно ориентированной» интерпретативной логики) с Великой Богиней-Матерью как с Хозяйкой Зверей и как с покровительницей плодоносящих сил природы. Насчет Богини-Матери и Хозяйки Зверей у нас никаких возражений нет Но вот с плодоносящими силами природы дело, как представляется, обстоит далеко не столь однозначно. Вот что пишет о древнейшей, должно быть, из возможных «параллельных» с точки зрения образного и символического ряда традиций Вяч. Вс. Иванов, опираясь при этом на труды Дж. Мел- лаарта, первооткрывателя и руководителя раскопок в Чатал-Гююке:
Как сам Меллаарт, так и другие исследователи, позднее обращавшиеся к истолкованию открытых ими материалов, обращают внимание на исключительное, все увеличивающееся значение женского божества плодородия (особенно в относительно более поздних слоях Чатал-Гюю-ка). Эта богиня изображается в не- Скифы __________________________ 149 скольких своих возрастных воплощениях, начиная с ее изображения в виде молодой девушки. Основное из этих воплощений — рожающая женщина. Особенно интересна скульптурная композиция позднего слоя II, где богиня-роженица сидит на троне, украшенном по ее бокам двумя леопардами (здесь явно предстающими как символы женского начала), а ногами упирается в черепа (ср. типологические аналогии в символике доколумбовой Мексики). Соединение в культе богини плодородия как бы противоположных (или, лучше сказать, дополняющих друг друга) представлений о рождении и смерти видно и из многих других культовых изображений. Эта же связь, казалось бы, противоположных представлений видна из структуры храмов, где на одной стене изображаются сцены рождения (иногда рождения богиней головы или нескольких голов священного животного — быка или барана), на другой — сцены смерти. Женские груди (представляющие женщину по принципу pars pro tot) нередко изображаются вместе с символами хищных или диких животных. Изображение богини в образе старухи сопровождается символом хищной птицы. На весьма впечатляющих и хорошо сохранившихся фресках слоя VII Чатал-Гююка изображены стервятники с огромными крыльями и человеческими ногами, терзающими безглавого человека. [Иванов 1983: 62-63] И далее: В ранней древнегреческой культуре, испытавшей (может быть, отчасти и через посредство Крита) несомненное сильное воздействие религии одной из тех малоазиатских традиций, которые так или иначе связаны с Чатал-Гююком, сохранились следы мифологического образа страшной женщины Горгоны с птичьим лицом. Горгона представляла собой первоначально, видимо, тотеми-ческий символ. Это видно и по древнему изображению хищной птицы (видимо, Горгоны) на щите VIII века до н.э. <...>, и по гомеровскому описанию щита Агамемнона с изображением на нем коршуновзорой Горгоны... [Иванов 1983: 64] Связанные с представлением о птицах смерти — женщинах мифы, возможно, имеют обрядовую основу. Поэтому вероятно, что хотя бы на ранних этапах развития похоронного обряда обычай, по которому трупы отдавали расклевывать стервятникам, в Чатал-Гююке заменился другим — в роли заместительниц хищных птиц могли выступать жрицы. [Иванов 1983: 67] В. Мишйлин. Тропа звериных слов К обычаю выставления покойников, при котором хоронятся кости, уже очищенные хищными птицами (и собаками) от мяса и внутренностей, мы еще вернемся — как к весьма характерному для целого ряда иранских культур (в том числе, возможно, и скифской), а также и для других степных культур, испытавших прямое или косвенное иранское влияние (тюркские и монгольские). Пока же попытаемся разобраться с образом «хозяйки зверей» и с тем, как и каким образом она связана со змеями. Самая яркая деталь, которая непременно бросается в глаза при попытке охватить разом все возможные вариации изображения «хозяйки зверей», есть симметричность изображения и его принципиально «расщепленный» характер. Расставленные в стороны руки и ноги богини (анфас использован как наилучший ракурс для демонстрации именно этой ее особенности), звери, стоящие по обе стороны от нее (которых она при этом удерживает либо разводит между собой), разделенная надвое нижняя часть платья, двойное плетение растительного орнамента и т.д. свидетельствуют, вероятнее всего, об одном и том же: богиня есть инстанция, пропускающая через себя, поглощающая и рождающая заново, знаменующая границу, которую нужно пройти.
|