Заказ № 1635. 10 страница
1 Это сделало возможными, кроме прочею, два гигантских исторических 2 Со вполне понятной подменой коня более современными средствами Скифы го, в частности, в Западной Европе прекратил свое существование античный мир и началась эпоха Средневековья. Как бы ни относиться к самой возможности сведения к одному-единственному техническому усовершенствованию всего обилия факторов, повлекших за собой крушение Западной Римской империи и образование на ее месте конгломерата варварских королевств, которые дали начало будущей средневековой Европе, факт остается фактом. Изобретение стремени и последующее усовершенствование седла для верховой езды приводит к возможности использования в конном бою длинного палаша и длинной тяжелой пики, что в свою очередь ведет к «утяжелению» и профессионализации кавалерии. Происходит перелом в тактическом значении конницы, которая до сей поры играла на поле боя роль скорее вспомогательную — и, замечу, аристократически-демонстративную. Отныне тяжеловооруженный всадник представляет собой основную боевую единицу, вокруг которой выстраивается вся средневековая культура войны (и воинская культура вообще). Более того, именно аристократически-демонстративная функция конницы на поле боя впервые после первого появления на исторической арене индоевропейских боевых колесниц начинает более или менее совпадать с действительной боевой значимостью кавалерийских соединений. В результате мощнейшей по своим масштабам и последствиям мифологизации реальная боевая мощь кавалерии оказывается сильно преувеличенной, практически до полной абсолютизации: так что первые победы пехоты над рыцарской кавалерией1 произвели на современников впечатление культурного шока. Рыцарь, профессиональный конный боец, становится представительным символом правящего сословия, символика власти теснейшим образом переплетается с символикой 1 Битва при Леньяно в 1176 году, где пешие горожане из Ломбардской лиги сдержали прямую атаку тяжелой конницы Фридриха Барбароссы, стала в этом отношении всего лишь первой ласточкой, воспринятой во многом как курьез. После появления на поле боя в XIII и XIV веках фламандских городских и швейцарских крестьянских пеших отрядов, вооруженных «длинным» древко-вым оружием, специально предназначенным для борьбы с тяжелой кавалерией, а тем более после изобретения пороха и активного введения в военный обиход артиллерии и ручного стрелкового оружия, шутки кончились. Однако аристократический «кавалерийский» миф просуществовал в Европе вплоть до Первой мировой войны, когда вопиющая анахроничность конницы вступила в слишком явное противоречие с новыми, промышленно-тоталитарными методами ведения войны. Эпическая фигура всадника ушла с европейских полей сражений, задержавшись еще на некоторое время на восточных окраинах Европы — вроде Польши или Советской России. Впрочем, на смену «кавалерийскому» мифу мигом пришел другой, не менее действенный, но связанный уже со «стальными конями» (хтонические коннотаты которых подкреплены еше и неживой, металлической их природой) 116 В. Михаилин. Тропа звериных слов всаднической, и даже металлические памятники королям и полководцам (героям!), устанавливаемые на городских площадях, обретают однозначно прочитываемую кодировку, связанную с позой коня. Конь, у которого все четыре ноги стоят на постаменте, несет на себе всадника, который умер в своей постели; если конь поднял одну переднюю ногу, значит, всадник был ранен в сражении; вздыбленный конь означает гибель всадника в бою (с видимым акцентом на «атональности», «скорости» смерти как показателе, повышающем героический статус). Что, кстати, в очередной раз выводит нас на упомянутую базисную смысловую связку «судьба — скорость — смерть — конь». Именно благодаря ей стандартной метафорической парой коня в индоевропейской традиции становится птица — как в случае с Дариевым толкованием скифского послания или с многочисленными в индоевропейских культурах крылатыми и летающими конями1. Крылатые «духи смерти», будь то иранские фраваши или скандинавские валькирии, суть вполне логичный «скоростной» дубликат коня, и крылья в данном случае суть всего лишь простейший возможный маркер скорости (ср. крылатые сандалии Гермеса и Персея в греческой традиции). Напомню кстати, о том, что сцена терзания коней грифонами является самой «динамичной» во всем нижнем фризе, а значит, и во всей пекторали. Крылатостьже как признак откровенной «потусторонности» выводит нас на следующего персонажа анализируемой сцены терзания, а именно на грифона. 6. ИНТЕРПРЕТАЦИЯ КОНКРЕТНЫХ ОБРАЗОВ: ГРИФОН 6.1. Общие соображения Очевиднейшей характеристикой грифона — отличающей его от всех приведенных выше персонажей «звериного стиля» — является его откровенно химерическая природа. Дискуссии на тему о том, насколько близко скифы могли быть знакомы со львами и другими кошачьими хищниками, не отменяют самого факта существования львов в природе, в том числе и в границах иранского ареала. Грифон же, в традиционном скифском варианте составленный из 1 И далее, вплоть до гоголевской птицы-тройки, везущей по русским до-poiavi хтонического Чичикова-психопомпа с его несуществующим имением в скифской причерноморской степи, населенным скупленными по дешевке мертвыми душами. Скифы львиного (или шире — кошачьего) туловища, орлиных крыльев и орлиной же (стилизованной) головы на длинной «драконьей» шее с выраженным зубчатым гребнем, представляет собой недвусмысленную хтоническую химеру. В случае же с пекторалью из Толстой Могилы эта явная хтоничность грифона, выделяющая его из общего ряда «настоящих» хищников, лишь подкрепляет догадку о том, что в центральной для нижнего фриза сцене терзания коня речь идет о символической смерти воина, обретающего очередной воинский статус путем ритуально значимого «погружения» в смерть в ходе «балца». Троекратное повторение сцены в таком случае означает «завершенность послужного списка», максимально высокий воинский статус, достигнутый воином, прошедшим, согласно высказанным выше гипотезам, все три «балца»: собачье-заячий (юношеский), львино-олений («унтер-офицерский») и пардо-каба-ний («офицерский»). На этой гипотезе, подтвержденной всем предшествующим ходом рассуждений, можно было бы и остановиться — в том, что касается трактовки нижнего фриза пекторали. Однако сама по себе фигура грифона в скифском изобразительном искусстве является столь распространенной и значимой, что требует, на наш взгляд, отдельного комментария, который может пролить дополнительный свет и на причины использования именно этого зооморфного символа в качестве маркера «инициационной смерти». Грифона, как существо «составное», имеет смысл комментировать «по частям», поскольку каждая из составляющих имеет — как мы это уже выяснили в отношении крыльев и кошачьей породы — самостоятельную систему означаемых. Тем более что возможность и даже необходимость именно такого подхода диктует сама специфика скифского изобразительного искусства: в нем кодовое высказывание, отталкивающееся от фигур тех или иных животных, моделируется и модифицируется не только соответствующими (каноническими!) позами этих животных, но и вписанными в них фигурами или фрагментами фигур других животных. Таким образом, мы имеем полное право предположить, что «составление сложного высказывания» на скифском зооморфном коде традиционно подразумевает комбинаторный подход, который может развиваться потрем (невзаимоисключающим) вариантам: 1) комбинирование фигур животных в «сюжетной» сцене, наиболее распространенным вариантом которой является сцена терзания; 2) вписывание семантически значимых фигур и деталей фигур в другие фигуры и 3) создание стандартных химерических фигур для наиболее устойчивых «высказываний» или заимствование такого рода фигур из инокультурных традиций в тех случаях, когда «химера» адекватно прочитывается в контексте собственной кодовой системы. 1 18 В Михаилин Тропа звериных слов Исходя изданного предположения, мы можем при обсуждении семантики скифских грифонов смело снять вопрос о том, «эндемичен» ли грифон скифскому изобразительному искусству, а если нет, то откуда скифы его позаимствовали (это касается и других семантически значимых персонажей и даже целых «сюжетных» сцен звериного кода, в том числе и персонажей химерических, вроде сэн-мурва, кентавра, сфинкса, гиппокампа или медузы). Вместо этого сосредоточимся на попытке истолковать возможные генезис и семантику каждого конкретного элемента. 6.2. «Орлиная» составляющая грифона и общеиранский фарн Две наиболее очевидные составляющие грифона — это «львиная» и «орлиная», при понятной условности такого рода генерализаций: туловище грифона может с тем же успехом принадлежать не менее стандартному в скифской традиции парду, а крылья и голова относимы к «дневной хищной птице вообще» (поскольку как голова, так и крылья отмечены явным тяготением к условности изображения, которая, в свою очередь, свидетельствует о стремлении передать никоим образом не какие-то конкретные видовые признаки, а именно четко опознаваемый кодовый «сигнал»). Если «кошачья» составляющая грифона, исходя из предложенной интерпретации, должна свидетельствовать прежде всего о воинской природе исходного «сообщения», а также выступать маркером достаточно высокого воинского статуса адресанта высказывания (при обычном для архаичных культур неразличении предмета, изображения на предмете и владельца предмета), то для трактовки его «птичьей» составляющей мне представляется необходимым привлечь понятие более широкое по семантическому наполнению, передаваемое в различных иранских языках терминами фарн, фарро, xvannah, восходящими к древнеиранскому *hvarnah. 6.2.1. Иранский фарн. Общие соображения Исследованию этого понятия, чрезвычайно важного для понимания ранних (да и не только ранних) иранских культур, посвящена работа Б.А. Литвинского «Кангюйско-сарматский фарн (к историко-культурным связям племен Южной России и Средней Азии)» [Литвинский 1968]. С точки зрения автора работы, который Скифы в данном случае поддерживает мнение французского ираниста Дюшен-Гийомена необходимо вернуться к старой этимологии, которая связывает это слово с hvar, «солнце» санскритское svar- По мнению этого исследователя, hvarnah — эманация солнца божественного огня [Литвинский 1968 48] И действительно, в зороастрийскои и близких к зороастризму традициях фарн прежде всего связывается с образом огня, ключевой стихии во всей иранской ритуалистике В жестко дуалистической иранской системе виденья мира, развившейся позже в зороастризм и близкие к нему мировоззренческие системы, огонь, солнце, свет суть первые проявления аша или арта, порядка, установленного внутри человеческого сообщества, внутри «правильной» территории Не оскверненная соприкосновением с нечистыми предметами1 территория жертвоприношения обязательно вычленялась из окружающего пространства, соответствующим образом «упорядочивалась» и очищалась' Ритуальный огонь, главный «медиатор» (а отчасти и адресат) жертвоприношения, сам по себе очищал приносимую жертву — но и он нуждался в постоянной опеке во избежание соприкосновения с какой бы то ни было скверной Огонь ассоциировался со счастьем (фарном) как каждого конкретного человека, так и со счастьем дома, рода, поселения, местности и страны вообще — что вполне понятно в условиях достаточно строгой иранской патриархальности' Понятие «фарн» можно перевести как «удача», «успех», «богатство», «благополучие» Важно отметить, что это понятие в первую очередь связывается с жилищем хозяина «фарна», то есть место «фарна» — это, в первую очередь, дом 1 Напомню, что жертвенных растений не должен касаться металл хаома толчется каменным пестиком в каменной ступке, даже в условиях кочевою быта иранцы ревностно соблюдали определенную «ритуальную i hi иену» (традиция, имеющая много общего, скажем, с исламской ритуальной гигиеной и, возможно, являющаяся одним из ее источников) 1 Ср с проанализированной Ж Дюмезилем в введении к «Верховным богам индоевропейцев» ритуальной формулой, диктующей порядок вычленения из окружающего «нечистого» пространства ритуально чистого участка, на котором возжигается ahavamya (огонь, долженствующий передавать богам приношения от людей) [Дюмезиль 1986 20] 3 В этом отношении установившийся в Иране со времен Ахеменидои культ Царя имеет смысл рассматривать как культ царского фарна, обеспечивающего магическое благополучие всей страны что имеет широко известные нлралте-ли практически во всех мировых монархических традициях В. Михаилин. Тропа звериных слов В авестийском Михр-Яште (Яшт X, 108), в Ясна 60, 2 и 60, 4, xvarenah сочетается и ассоциируется со словом «богатство», причем эти вещи и богатства обычно связываются с домом зороастрий-ца. Очень четко эта связь выступает в позднем зороастрииском тексте (Rivayat), где говорится: «В одном месте утверждается, что, когда хозяин или хозяйка дома умрут внутри дома, они не должны выноситься через дверь, так как фарн дома уйдет вместе с ними. [Литвинский 1968: 49] Данный обычай, кстати, зафиксирован и для ряда других индоевропейских традиций (в частности, для скандинавской) и толкуется традиционным мифоведением в контексте защиты от хтони-ческих сил («чтобы покойник не нашел обратной дороги домой»). Однако мотивация, связанная с фарном, представляется мне куда более убедительной. Налаживание отношений с мертвыми является мощнейшим способом аккумуляции родового фарна. Именно этой цели служат иранские фраваши — или римские пенаты, скандинавские фюльгьи1 и т.д. Собственная жизнь каждого человека направлена именно на то, чтобы приумножить семейный фарн, который, в свою очередь, магически усиливает каждого члена рода. Так, самое главное обстоятельство, которое служит предметом предварительного — и первоочередного — выяснения при встрече двух противников, есть «величина фарна» противной стороны и сопоставление ее со своей собственной. Именно поэтому в ранних эпических традициях два воина, встретившись на поле боя, хвастают не только своими подвигами, но и своей родословной, то есть подвигами, «фарном» своих предков2. Этим обстоятельством, очевидно, мотивируется и привычное «распределение ролей» между старшими и младшими сыновьями в традиционных патриархальных индоевропейских сообществах при получении наследства. Старший, которому достается «хозяйство», получает таким образом по наследству как основную долю семейного фарна, так и основную долю ответственности за его поддержание (в том числе, в иранской зороастрийской 1 «Одни и те же фюльгьи и одинаковое счастье нередко сопутствовали 2 Тот же Август Стриннгольм, продолжая разговор о древнескандинавс Скифы традиции, и в прямом смысле слова — путем поддержания «родового» огня) Младшие сыновья, чьей дорогой традиционно становилась «длинная» воинская судьба, также имеют свою долю фар-на Если юноша (а младшие сыновья практически пожизненно приписываются В юношеский статус) удачлив в походах и добыче настолько, что оказывается в состоянии «зажить своим домом», то он таким образом преумножает общесемейный фарн, так сказать, количественно — благодаря, кстати, тому же фарну, поскольку иранские фраваши, как и скандинавские фюльгьи, имели обыкновение помогать «своим» в бою Если же он «правильно» (то есть, с одной стороны, не запятнав себя неподобающим воину поведением, а с другой — будучи должным образом погребен) гибнет в бою, то автоматически причисляется к лику семейных «героев» и тем самым качественно усиливает семейный фарн1 Данная система, с одной стороны, возлагает на каждого индивида колоссальную ответственность перед собственным кланом, а с другой — снабжает его необходимым набором поведенческих стереотипов, достаточным для того, чтобы он ощущал собственную адекватность в любой ситуации — даже самой стрессогеннои с точки зрения современного, воспитанного на «гуманистических» ценностях человека Добровольное и ответственное принятие смерти в бою и даже сознательный поиск таковой (ср германские, раннеримские и тд воинские поведенческие стереотипы) есть в подобном случае не исключение и не жест отчаяния, но строго системная и оправданная с точки зрения рода и общины в целом поведенческая модель1 Дополнительное освещение проблема взаимоотношений с «семейным фарном» в иранской (и — шире — праиндоевропейской) традиции может получить при сопоставлении ее со сведениями о специфических формах захоронения (выставлении трупов, а также умерщвлении стариков и ритуальном каннибализме), существовавших у ряда иранских народов уже в историческую эпоху Прекрасный материал в этой связи содержится в работе Ю А Рапопорта «Из истории религии древнего Хорезма (оссуарии)» [Рапопорт 1971] По Рапопорту 1 Именно здесь, на наш взгляд имеет смысл искать ключи и к стандартному для архаических культур культу героев-основателей (и удаче героя, см [Литвинскии 1968 52], и к культу «.домашних духов», и к той трепетности, с которой, к примеру, древние [реки относичись к необходимости во что бы то ни стало похоронить подобающим образом павших на поле боя родственников и софаждан (ср знаменитую исюрию о суде над афинскими флотоводца ми которые предпоч 1и npai магическую задачу (доша1Ь и добить спартанский флог) задаче культовой (собрать и похоронить убитых соотечественников)) 7 Подробнее об лом см в павах об Ахи тле и Аяксс в греческой > части лои киши В. Михайлин. Тропа звериных слов Выставление засвидетельствовано у магов, каспиев, гиркан-цев, парфян, массагетов, бактрийцев и согдийцев. Сразу же отметим, что у большинства перечисленных племен источники отмечают умерщвление стариков1. [Рапопорт 1971: 25] Авторские мотивации обоих обрядов прекрасно согласуются с предлагаемой здесь точкой зрения: ...нам представляется, что поедание соплеменниками и пожирание животными — обряды, связанные с одинаковыми религиозными представлениями и различавшиеся по причине принадлежности покойных к разным возрастным и социальным группам. (Рапопорт 1971: 25] И далее: Если предположить, что у массагетов действительно существовало представление о перерождении <...>, возникает вопрос, отчего не все умершие удостаивались преимуществ каннибальского обряда? <...> Возможно, у массагетов существовала возрастная группа старцев, и только входившие в нее считались готовыми к скорейшему возвращению в состав рода. [Рапопорт 1971: 31] У хорезмских узбеков мужские товарищества делились обычно на пять возрастных групп; предельный возраст в старшей из них был 60 лет. Более старые в традиционных сборищах мужских товариществ — зиафатах уже не участвовали. Заметим, что 60 лет и есть тот возраст, который называют, как правило, древние авторы, если они конкретизируют свои сведения о «пределе жизни» у варварских племен. Можно думать, что совершавшееся некогда ритуальное умерщвление рассматривалось как последняя инициация, посвящение в «группу предков». [Рапопорт 1971: 33] 1 «О каспиях — Страбон, XI, 11, 2 и 8; о гирканцах — Порфирий. О воздержании от мясной пищи, IV, 21; о массагетах — Геродот, I, 216; Страбон — XI, 8, 6; о бактрийнах — Страбон, XI, 11, 3; о согдийцах — Плутарх. О счастье и доблести Александра Великого, I, 5 (Moralia). Имеется целый ряд сообщений об убийстве стариков и каннибализме у "скифов"; все они сравнительно поздние и могут восходить к вышеприведенным свидетельствам. Отметим еще сообщение Климента Александрийского (Ковры, I, 15, 27) об умерщвлении 60-летних в стране гипербореев, резко противоречащее представлению о последней как об античной Утопии» [Рапопорт 1971: 25]. Скифы К изложенному хочется добавить несколько возможных уточняющих мотиваций. Само по себе наличие в иранском ареале (как и в германском, славянском и др.) различных способов погребения, свойственных одним и тем же культурам, свидетельствует, на мой взгляд, о том, что все эти способы имеет смысл рассматривать в контексте принадлежности умерших к различным социально-возрастным группам (с возможной поправкой на сезонные и другие ситуативно-ритуалистические мотивации выбора в каждом конкретном случае того или иного способа погребения). Ритуальное поедание «предков» есть самый прямой с магнетической точки зрения способ, с одной стороны, причащения членов рода общему фарну, а с другой — «канонизации» очередного предка в качестве такового, перевода его в категорию родовых фраваши. В этом смысле выставление трупов есть другая форма такой же «канонизации», связанная с особым акцентом на ритуальной чистоте предка. Собаки и хищные птицы, отделяющие бренную и подверженную гниению (то есть потенциально нечистую) плоть покойного от «чистых» костей, которые затем хоронились в специальных сосудах-оссуариях1, считались не просто «чистыми» и «священными» животными — они становились единственными защитниками покойного от страшной ведьмы Друг Насу (то есть букв. Враг трупа), и дальнейшая судьба мертвого во многом зависела от того, насколько быстро его плоть достанется собакам и птицам. Есть основание думать, что еще раньше существовало представление, согласно которому грядущая судьба умершего определялась тем, кто прежде завладевал его телом: мухи, черви и т.п. или же собаки и птицы. ...соответствующий текст из Видевдата: «Заратуштра спросил Ахура Мазду: "...Когда умирает человек, в какой момент на него бросается Drug Nasu?" Ахура Мазда ответил: "Прямо после смерти, как только душа покинет тело, о Спитама Заратуштра!" Drug Nasu появляется и бросается на него из северных пределов в виде яростной мухи с торчащими коленями и хвостом, исполненная грязи, подобная грязнейшим "храфстра". Она остается на нем, пока собака не глянет на труп или пока хищные птицы не подлетят к нему. Когда же собака взглянет на него, или пожрет его, или же когда хищные птицы подлетят к нему, тогда-то Drug Nasa устремляется прочь на север в виде яростной мухи с торчащими коленями и хвостом, исполненная грязи» (Vd, VII, 1—3). [Рапопорт 1971: 30] Ср хеттские захоронения В Михаилын Тропа звериных снов Особое место собаки в иранских культурах может объясняться именно этой ее ролью в погребении мертвых — и нет никакой необходимости записывать ее в «тотемные животные» древних хорез-мийцев, как это, к сожалению, делает в качестве одного из основных выводов своей работы Ю.А. Рапопорт. «Четырехглазые»1 собаки «первого умершего», а затем хозяина мира мертвых Йимы (ведийского Ямы), собаки, стерегущие мост Чинват и вступающие в борьбу с силами зла за «душу» мертвого, собаки-психопомпы (ср. египетского Анубиса и другие сходные фигуры) — результат «сюжетного» развития этой традиции. Единосущность собаки и человека в этом случае есть результат ее непосредственной и активной причастности к родовому фарну и родовым фраваши, не нуждающейся ни в каких тотемистических обоснованиях. То же касается и хищных птиц, подробный разговор о которых в связи с фарном пойдет чуть ниже. Иранский ритуальный каннибализм, ориентированный на «чистое» введение умершего (или убитого, ибо насильственная смерть мужчины в целом ряде индоевропейских традиций считалась если не единственно достойной2, то куда более чистой, нежели смерть от возраста или болезни) в мир предков-покровителей, может иметь параллели в известном и достаточно подробно освещенном в литературе ритуале совместного поедания коней во время скифских «царских» похорон. Конь (существо, с одной стороны, единосущное воину, а с другой — прямой и привычный проводник в хтони-ческую зону смерти) может выступать в контексте конкретной скифской традиции магическим «заместителем» самого умершего вождя, что несколько модифицирует смысл трапезы, а также смысл «мертвой свиты» из десятков умерщвленных и посаженных на конские чучела юношей, которая оставалась «охранять» курган. Все эти практики, на мой взгляд, имеют самое непосредственное отношение к общей семантике сцен терзания в скифском воинском зверином стиле, как и упомянутая уЛукиана (Токсарид, или Дружба, 48) практика «сидения на шкуре». По свидетельству Лукиана, обиженный кем-то скиф, который не ощущал себя в силах самостоятельно добиться от обидчика справедливости, приносил в жертву быка (то есть убивал его, посвятив определенному божеству), снимал шкуру, варил мясо, после чего садился на шкуру в позе связанного человека и раскладывал на шкуре же мясо. Каждый, кто ставил правую ногу на шкуру и брал кусок мяса, обязывался тем 1 То есть с пятнами над глазами Магнетический смысл «четырехьтазос-ти» очевиден — собака является зрячей в обоих мирах, имея по паре глаз на мир живых и на мир мертвых : Ср. сведения Аммиака Марцеллина о сарма!ах (XXXI, 2, 22) Скифы самым выставить некоторое количество родичей, готовых сражаться за обиженного. Бык четко отсылает нас к общеарийскому Митре как богу справедливости и договора, а поза связанности — к его постоянному «напарнику» Варуне, «затягивателю петель». Совместное «терзание быка» есть четко оформленное кодовое высказывание, не переводимое буквально в вербальный регистр, ибо семантика его слишком разнообразна и одновременно отсылает к множеству значимых контекстов, совершенно внятных каждому добровольному участнику терзания. Лукиан никак не комментирует кодовый смысл высказывания, но указывает, что подобным способом собирались достаточно крупные военные силы. Напомню также, что бык — еще и одна из зооморф сомы/хаомы. Относительно же «публичной» ритуалистики, связанной со сценами терзания, упомяну лишь типично «фарновую» праздничную практику «коз-лодрания», употребительную и по сей день на обширной территории проживания среднеазиатских (и афганских) тюркских и иранских народов. Физическим воплощением фарна в иранской традиции является также и золото как «солнечный», «огненный» металл. Скифская «одержимость золотом» вполне сопоставима в этой связи с имперскими нравами Ахеменидов или Сасанидов. Уже Б.А. Лит-винский предложил соответствующую трактовку золотых предметов из скифского генеалогического мифа: «Горящее золото» в рассказе Геродота... может быть сиянием фарна, и овладение им влечет за собой получение царской власти. [Литвинский 1968: 61] Впрочем, иранцы и в данном случае не составляют исключения между прочими индоевропейскими народами. Об особой роли золота как «металла воинской судьбы», «кшатрийского фарта» уже говорилось выше. Достаточно сказать, что в древнегерманской традиции золото фактически не имело «рыночной» ценности, обладая при этом весьма высокой ценностью магической. В своей замечательной книге «Варварский Запад. Раннее Средневековье» Дж.М. Уоллес-Хедрилл пишет о лангобардах времен основания ими недолговечного варварского королевства в Италии: Хотя лангобарды научились золотом измерять стоимость, это вещество всегда ценилось ими как драгоценное. Оно по-прежнему было желанным военным трофеем, даром, которого ожидали от иностранца, хотящего произвести впечатление. |Уоллес-Хедрилл 2002: 83] В Михаилин Тропа звериных слов С этой точки зрения совершенно иное толкование получает практика обращения варварских военных вождей с захваченным в качестве добычи золотом. Лучшее, что может сделать с ним «конунг», — это либо раздать его своей дружине (распределив гем самым взятую с боя «удачу» по всему большому дружинному телу'), либо зарыть его в землю в качестве клада либо на собственном мертвом теле. В последнем случае весь взятый им «золотой запас счастья» не расходуется, не достается не должному владельцу (а тем более врагу — ср. ситуацию с золотом Нибелунгов), а навсегда сохраняется при себе: программа максимум воинской судьбы «младшего сына» выполнена.
|