Мистер с аршином
Однажды московские студентки спросили молодого африканца из Университета им. Лумумбы, чем занимается его отец. Юноша простодушно ответил: «Он работает королем». Король – чем не профессия! Этот королевич вправе не разбираться в тонкостях русского языка. Хуже, когда несочетаемые слова сводит вместе отечественный литератор. Одаренный переводчик, не новичок, в английский фантастический роман вводит прозвище «Кит Китыч». Не странно ли переносить сюда из прошлого века, из пьес Островского классический российский образ, то, что накрепко связано с лицом купеческого звания и вполне определенного «ндрава»? Кое‑кто, видимо, пытается таким способом оживить текст, приблизить его к читателю. И подчас совершает бестактность за бестактностью. Известный зверолов в книге, написанной от первого лица, у переводчика изъясняется так: «...в конце концов сорок сороков ящиков (с пойманным зверьем) были собраны, сколочены... и приведены в готовность к погрузке». Среди скучнейшей канцелярской фразы поистине ни к селу ни к городу оборот, который вызывает очень точный и очень русский образ: спокон веку говорилось, что в Москве сорок сороков церквей! На той же странице, где один герой «пронесся через офис», о другом герое сказано, что «его комплекс неполноценности был виден за версту»; о боксерском ударе в другом рассказе сказано: «бэнг! – прямо в челюсть», а немного дальше – «нам не дадут ни копейки». Переводчик без нужды тащит в свой текст слова и даже междометия чужеродные (по‑русски об ударе говорят хлоп или бац, английское bang тут совершенно лишнее) и столь же опрометчиво вставляет в сугубо американский быт невозможные в тех устах и в той обстановке и уж никак не сочетающиеся с офисами и бэнгами слова чисто российские. Получается стилистический разнобой и безвкусица. Автор этих строк – не единственный, кто считает не слишком уместным вводить в повествование о Западе слова и обороты очень и только русские вроде авось и небось. Тут нужна большая осторожность и чувство меры. Думается, даже самое хорошее, но чересчур характерное, исконно русское слово, образ, речение не стоит переносить на чуждую им почву. Престранно было бы в небе Франции облакам тянуться, словно обозу чумаков (это уже и не русизм даже, а украинизм!), – был такой вариант в одной книге, но до печати он не дошел. А вот в старое (1937 г.) издание писем Флобера – великого стилиста! – совсем некстати вставлено было наше областное, просторечное побалакать! Странно у Фолкнера встретить некрасовского вахлака, уместней уж было бы деревенщина. Странно англичанину кого‑то мерить на свой аршин. Странно, что некая мисс «будто аршин проглотила». Получается разнобой, разностилица. И этим грешим не мы одни. Так же забавно в журнале «Америка» (1974 г.) увидеть в руках героини рассказа, молодой американки... цидулку! В отличном переводе прекрасного современного романа вдруг читаешь: «...вы за версту чуяли в нем муниципального вонючку». Право же, это плохо сочетается! Наша российская, полосатая, коломенская верста не очень к месту в Америке, да еще рядом с муниципальным, который, в свою очередь, странен рядом с метким вонючкой. Строки эти – острые, яростные, по сути памфлет, а три разномастных слова впряжены в одну фразу почти как лебедь, рак и щука. Об этом спорят. Иные опытные мастера полагают, что версты, аршины и многое другое в таких оборотах имеет только смысл речения и утратило первоначальную чисто русскую окраску. Так же как утратили образность выражения вроде «переборщить» или «влететь в копеечку». Можно спорить. Конечно, говоря по‑русски «он переборщил» или «я не сумел отбояриться», мы не вспоминаем ни о борще, ни о боярах. А вот в устах француза или англичанина это может прозвучать неожиданно, вдруг вспомнится отнюдь не европейский корень слова – и право же, лучше поставить равноценное, но нейтральное пересолил или отвертелся! Странно о кочевниках Сахары, о мусульманах, писать: они схватили Мохамеда, окрестили его Барком и продали в рабство. Крещение тут никак не годится: как раз оттого, что слово, давно уже наделенное переносным значением, попало на чуждую ему магометанскую «почву», в нем вновь оживает изначальная связь с христианским обрядом. И вернее: пленнику дали кличку, прозвище, какое здесь обычно дают невольникам. Странно все же, когда не кто‑нибудь, а Шекспир жалуется: «Никто не платит мне ни копейки!» Вместо «это влетело мне в копеечку» можно без всякого ущерба для смысла и интонации сказать стоило втридорога или досталось (стало, обошлось) недешево, а если не платят, то ни гроша. Грош стал символом самой мелкой монеты, символом дешевизны на любом языке, для любой страны, он отлично заменяет и су, и пенсы, и пфенниги. В старом переводе роман С.Моэма назывался «Луна и шестипенсовик». Много ли это говорило уму и сердцу нашего читателя? Зато как звонко и выразительно – «Луна и грош»! А «Трехгрошовый роман» Брехта и поставленная по нему «Трехгрошовая опера»? (Здесь, правда, русский грош совпал с немецким Groschen). А отличный итальянский фильм «Два гроша надежды»? Вот такую равноценную по мысли и чувству замену надо бы искать для каждого слова и речения. Переводчики юмористических рассказов известного фантаста Ст.Лема прекрасно воспользовались русскими фольклорными оборотами и интонациями. К примеру: «Не жестокостью досаждал своим подданным король Балерион Кимберский, а пристрастием к увеселениям... ни пиров он не устраивал, ни оргиям ночным не предавался; невинные забавы были милы сердцу королевскому: в горелки, в чижика либо в палочку‑выручалочку готов был он играть с утра до вечера...» Но тот же самый прием в другом случае оказывается куда менее удачным. Переводы с японского. Один из героев рассуждает: «Исчезновение людей – явление фантастическое, но... мне хочется дать ему логическое объяснение. Негоже (!) человеку исчезать без всякой причины». «...Страна наша кипит и бурлит, словно вода в котле огромном, над разгорающимся пламенем подвешенном. Внутри страны началась смута великая... князья... противятся требованию оному... спесивые самураи неслуживые...» Нет, для самураев интонация русской сказки не очень‑то подходит даже в фантастике. Обороты вроде допреж того и перво‑наперво, быть может, «сыграли» бы в фантастике совсем уж отвлеченной, не прикрепленной ни к какой географии и ни к каким национальным особенностям, как у Лема. Но для Японии, пусть фантастической, этот чисто русский, старославянский тон явно не годится. То же относится и к очень нашим, сегодняшним оборотам. Во времена Даля слово учеба было областным, просторечным: так говорили (вместо ученье) в Воронежской, Новгородской, Вологодской губерниях. В первые годы после Октября слово это широко распространилось – тысячи школьных, рабфаковских и иных стенных газет назывались «За учебу!». Это привилось, осталось и позже – скажем, «партийная учеба». Но странно звучит оно, допустим, в переводной книге рафинированного европейского автора. Вряд ли старый профессор скажет любимому ученику: «Вот закончишь учебу...» – это уже чужеродно. В переводе инженер или адвокат поступил на работу в фирму вроде «Дженерал электрик» и получает хорошую зарплату. Не лучше ли ему поступить на службу или место с хорошим окладом или жалованьем (а если речь идет о механике, слесаре, то вполне годится работа, но опять же не зарплата, а заработок или ему неплохо платят). В английской сказке, да еще написанной в начале нашего века, к детям приставлена нянькой... коза. И вот эта сказочная нянюшка получает выходной день или возвращается домой после выходного! Это и слишком современно, и слишком по‑нашему. Верней бы свободный день или в этот день она была свободна. В одном рассказе даже не солдат, а вполне светская женщина возвратилась домой после побывки в Нью‑Йорке! В другом рассказе, фантастическом, где обстановка средневековая – монастыри, воины, герой без всяких на то стилистических оснований обращается в отдел кадров. В приключенческой повести о событиях XVII века два подростка, захваченные в плен разбойниками, именуют этих разбойников захватчиками. Но ведь слово это сейчас получило вполне определенный смысл и окраску! В перевод романа о начале XX века вперемешку с несчетными «непереводизмами» вроде обращения «мэн! «(примерно: эй, приятель!) вставлены очень наши и куда более современные слова братишка (тоже как обращение), работяги, трудяги, полицаи и даже цитата из нашей песни: «дети заводов и пашен». Этакая стилистическая каша... И странен, неуместен в зарубежном психологическом романе такой оборот: «мир дразнит спящих своими противоречиями и неполадками». Это из обихода газет и производственных совещаний. «Я проработала шесть лет... и вдруг – письмо, где говорят, что... я не сработалась с коллективом». Какие знакомые слова! Наверно, на заседании профкома разбирается какой‑то конфликт, неправильно уволили человека? Вовсе нет, произносит эти слова женщина «за столом, на котором лежала большая Библия и альбом в плюшевом переплете», и женщина эта – актриса, современница Шекспира! Ни к замыслу автора, ни к стилю книги «профсоюзный» тон не подходит. Нет, не надо вводить в зарубежную прозу, да еще относящуюся к совсем другой эпохе, слова и обороты нашего нынешнего обихода. Правда, иные слова переосмыслялись и меняли окраску не раз. Лет сто назад можно было встретить в русской прозе такую, примерно, фразу: «В ее душе соревновались радость и тревога», но в современном английском романе верней бы: спорили, боролись. В переводе современного романа было написано: «Дух соревнования не совсем в ней угас (речь идет о женщине уже немолодой, но еще кокетливой), как ни старалась она убедить меня, что конкурировать ни с кем не собирается» – это и тяжеловесно и разностильно. Куда лучше обойтись без соревнования: дух соперничества не совсем в ней угас, хотя она и старалась мне этого не показать. «Говорить об этом серьезно... было легким перегибом», – написал переводчик, пытаясь передать английское itwasgoingtoofarinthedirectionofmodesty. Вернее обойтись без перегиба: говорить об этом всерьез значило бы чересчур скромничать. «По закону она совершила нарушение» – похоже, что говорит милиционер о гражданке, которая перешла улицу в неположенном месте. Но учтивый и чопорный англичанин, да еще в конце XIX века, да еще о своей старой почтенной тетушке, скажет хотя бы: нарушила (преступила) закон. В книге западного ученого‑фантаста довольно странно выглядели бы рядом заваруха и спровоцировать или сочетание вроде: «Я знаю этот тип людей, не впервой». Едва ли здесь уместно чисто русское просторечие (небось, не ахти, коли), и право же, престранно звучит даже в лирическом раздумье космонавта «Земля‑матушка», будто выхваченное из нашего фольклора. В подлиннике mother, но вернее перевести – родная Земля, родная планета. И уж совсем сомнительны в такой книге дружинники, прорабы, сокращение ИТР. Когда переводчик вдумчив и не строптив, а редактор сколько‑нибудь внимателен, такие инородные тела удается вовремя устранить. Бывает, однако, обратное. Американский публицист, притом коммунист, написал очерк о фермерах‑бедняках, полунищих земледельцах, в которых понемногу пробуждается дух классовой борьбы. Трижды в небольшом очерке люди говорят: кулаки, наши кулаки. Так и написано – Kulaks! Слово, хорошо нам знакомое даже и в латинском написании, давно понятное во всех странах и на всех языках. И, уж конечно, недаром оно здесь стоит, и надо было, выделив курсивом или кавычками, его сохранить. Что же сказать о слухе, чутье, простой политической грамотности самоуверенного издательского редактора, который, несмотря на все протесты переводчика, трижды заменил это весьма существенное слово другими: «богатые фермеры» и «наши богатеи»? * * * Кое‑кто оправдывает всякие «авось» и «небось» в зарубежной книге необходимостью передать просторечие. В английской, американской литературе его передают прежде всего неправильностями произношения. Именно фонетически показывают, как говорит ребенок, негр, индеец, ирландец, уроженец того или иного штата, города, питомец того или иного колледжа. А что делать переводчику? Заставить ирландца окать по‑волжски? Конечно, это вздор. Вернее всего пользоваться простым, подчас даже примитивным синтаксисом, просто строить фразу и – да, в самом деле – прибегать к нашему просторечию. Но не везде же оно годится, наше просторечие – и не каждое слово годится! Тут невозможны «сермяжные» чаво, чать, кабы. Всякий раз надо прислушаться: что получается? Переведен очередной детектив Ж. Сименона. Упомянуто, что у светской дамы какое‑то очень важное свидание. С кем бы это? Небезызвестный Мегрэ догадывается: «С парикмахером, поди (!)» В другом месте о ней же говорит уже швейцар: «Она, поди, еще ничего не знает. Насколько мне известно, она еще спит, и Лиза не решается будить ее». Швейцару просторечие, может быть, и пристало, но тогда зачем здесь же обороты гладкие и книжные? Рассказы известного знатока природы Дж. Даррелла, действие происходит в далекой экзотической Гвиане. Один из героев, полубродяга, говорит: «Кажись...» Очевидно, переводчик старался передать малую культурность говорящего. И заставил подумать не о жителях Гвианы, но о рязанских мужичках прошлого века. В той же книжке другой герой, уже достаточно грамотный и отнюдь не гвианец, изрек: «Капитан был шибко сердит» – и при этом, сев на колючую траву, «констатировал это через свои брюки». И еще: «Думаю, мы сдюжим, если вы дадите нам пару добрых смирных коняг». Это говорит сам рассказчик. Собеседник отвечает: «О, я подберу вам пару смирных лошадей» – и тут же начинает «утрясать (с третьим персонажем) детали». Диву даешься – откуда такой разнобой, такая безвкусица? Как переводчик этого не ощутил? А редактор? Повесть о далеком прошлом, разговор подростков: – Как это глупо! – сказал я. – Идиотизм! – весело прибавила она. У автора idiotic, но, конечно, в устах девчонки, почти четыреста лет назад, этот «идиотизм» звучит дико, хотя он был бы возможен в книге о другом времени и другой среде, в речи взрослой, рассудочной. А тут верней хотя бы: Просто дурость! Или: Уж куда глупей! В переводе мы работаем со словесным и образным материалом сразу двух культур, двух разных языков. И переводчику, и редактору (а кстати, и журналисту, пишущему о чужой стране) всякий раз не мешает задуматься, какое из чужих слов стоит перенести на русскую страницу и всякое ли русское слово и образ возможны на чужой почве в повествовании о чужом быте.
|