Студопедия — Ю.А.Шичалин
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

Ю.А.Шичалин






ФИЛОСОФИЯ И ТЕОЛОГИЯ В IV ВЕКЕ ПО Р.Х. (К ВОПРОСУ О ГРАНИЦАХ НАУКИ У ПОЗДНИХ ПЛАТОНИКОВ И ОТЦОВ ЦЕРКВИ)

Непосредственным предметом рассмотрения в данной статье служит конкретная ситуация, которая сложилась к IV веку в позднем платонизме (у Ямвлиха, реформировавшего школу, и императора Юлиана Отступника, пытавшегося расширить рамки “реформы” до границ империи) и в раннем христианстве (позицию которого представляет св. Григорий Богослов). Феномен, который определяет эту ситуацию, — расцвет теологии и теургии в школе Ямвлиха и возникновение классических форм святоотеческого богословия. И то, и другое провоцирует новую оценку философии, которая в данном контексте представляет рациональное знание и науку и для которой богословие задает, так сказать, верхнюю границу ее притязаний и компетенции.

В связи с рассмотрением данной исторически конкретной ситуации нельзя не припомнить, что в европейской философии и науке явственное осознание ограниченности сферы рационального знания чередуется или парадоксальным образом сочетается со столь же искренним забвением этого. Последние полтора века европейской мысли дают нам множество примеров наивной самонадеянности науки и философии, но также и разные формы осознания границ рационального знания не как чего-то безусловно враждебного, а как того, что единственно и по существу обеспечивает рациональному знанию самое возможность полноценного бытия и уместного расширения сферы его присутствия.

Примеры самонадеянного научного оптимизма и безоглядности притязаний науки слишком известны и многочисленны, чтобы приводить их даже в самом беглом обзоре. Но на один хочу указать в силу его, так сказать, неочевидной связи с данным умонастроением. Речь идет о понятии философской веры К.Ясперса.

На первый взгляд, именно это понятие должно было бы свидетельствовать о четком осознании Ясперсом границ рассудочного познания вообще и, в частности, науки. Можно предположить, что исходная интенция его именно такова и была. Но по существу в данном случае Ясперс, на мой взгляд, остается в пределах рассудочного подхода, контаминируя его с элементами не столько веры в собственном смысле слова, сколько некоей странной (рудиментарной) и во всяком случае нецерковной религиозности.

Философская вера, согласно Ясперсу, — “фундамент нашего мышления”[1]. Она противопоставлена науке, но в еще большей степени — любой исторически конкретной форме религии, в первую очередь и преимущественно — христианству. Поэтому “ее субстанция всецело исторична”; “удостовериться в ней можно только исторически, посредством движения во времени”[2].

Каково ее содержание? — Прежде всего — “Бог есть”. Однако Ясперс постоянно предостерегает: Бог — трансцендентен, доказанный Бог — не Бог, попытки определить, что есть Бог, — домыслы. За этим — неизбежная уклончивость лозунга: “Я не знаю, верую ли я”; и далее — столь же неизбежная конкретизация “философской веры”: “наша своеобразная основа” — в Ветхом Завете[3]; а Бог в нас — разум, потому что он — “объемлющее в нас”, “безусловное”, etc.[4], потому что “глас Божий слышен в свободе самоубеждения”, а “истина суждения во времени достигается в конечном итоге только посредством самоубеждения”[5].

У Ясперса замечательно проявляется эта характерная готовность новоевропейского интеллектуализма[6] сказать “да” всей секуляризованной и прямо атеистической возрожденской и поствозрожденской культуре, а также любым формам паганизма в ней, и в то же время в качестве единственной формы религии допускать с известными оговорками ветхозаветный монотеизм. Поэтому нельзя не согласиться с П.П.Гайденко, которая в работе “ Человек и история в экзистенциальной философии К. Ясперса ”подчеркивает: “Ясперс не вполне справедлив по отношению к религии, в частности к христианству... Инвективы Ясперса по отношению к религиям откровения должны быть признаны несправедливыми... И не без основания некоторые католические теологи упрекают Ясперса в возвращении от христианства к иудаизму”[7]. Но философия Ясперса, разумеется, — не иудаизм в собственном смысле слова. Поэтому оборотной стороной лукавого отношения Ясперса к религии оказывается неизбежная иллюзия автономии человеческого разума и человеческой истории[8].

С интересующей нас сейчас точки зрения — и здесь мы переходим к другой тенденции, то есть к осознанию положительной необходимости ограничения сферы рационального знания — для нас, безусловно, интересен и показателен опыт Хайдеггера. В связи с этим позволю себе вновь сослаться на справедливое замечание П.П.Гайденко по поводу перелома, происшедшего с Хайдеггером в 30-е годы: “Теперь Хайдеггер возражает против того, чтобы рассматривать человека как базу для онтологии... он хочет исходить из самого бытия, чтобы отсюда понять и человека, и всякое иное сущее... Нам представляется несомненным существенный перелом в мышлении Хайдеггера”[9].

Суть перелома П.П.Гайденко в заключении цитируемой работы формулирует так: “...герменевтика Хайдеггера второго периода — это герменевтика онтологическая; не историчность существования, а “истина бытия” — вот предмет онтологического рассмотрения Хайдеггера”[10]. При этом П.П.Гайденко цитирует протестантского теолога Генриха Отта, убежденного в том, что “хайдеггеровское учение о бытии может служить фундаментом для построения систематической теологии”: “Систематическая теология мыслит, исходя из неизреченного, из самого предмета Евангелия, — подобно тому, как Хайдеггер в своей интерпретации Гёльдерлина и Тракля спрашивает не о том, что Гельдерлин и Тракль имели в виду, а о том, что им было доверено сказать”[11].

Понимая таким образом существо хайдеггеровского хода мысли, зададимся теперь вопросом: но в чем же состоит смысл именно такой его формы, то есть того, что Хайдеггер считает необходимым обратиться к толкованию поэзии “слушавшего судьбу мира Гёльдерлина”[12], или Тракля, или — шире — вообще к искусству, поскольку “все искусство — дающее пребывать истине сущего как такового — в своем существе есть поэзия”[13]?

Я думаю, что следует понимать это таким образом. Хайдеггер с его чуткостью и глубиной явственно ощутил потребность в священном тексте как в опоре философствования, причем эта опора оказывается необходима именно для развития онтологии. Но в силу принципиального отсутствия в поле зрения европейской философии после Ницше Священного Писания как такового, Хайдеггер стремится к искусственному выстраиванию базы “сакрализованных текстов” (включая сюда все произведения подлинного искусства, четко отграниченного от науки[14]) как бытийной основы и питательной почвы для философствования[15].

Эту перспективу сделала своей герменевтика в лице Гадамера, стремившегося сохранить существо хайдеггеровской бытийной исполненности поэтического произведения[16]; ее продолжает развивать Рикёр, а находящиеся под его влиянием философы и богословы ожидают возможности возвращения философии к свидетельству Библии в силу тенденции, благодаря которой литература стала привилегированным locus philosophicus, а Библия среди литературных текстов (!) занимает исключительное место[17]. Мне этот ход не кажется убедительным в силу того, что возвращение никогда не бывает плавно эволюционным; но сама тенденция представляется весьма показательной, хотя именно у Рикёра, как представляется, окончательно утеривается хайдеггеровская онтологическая фундированность герменевтической процедуры.

Эти замечания призваны указать на философскую продуктивность предложенной постановки вопроса о границах науки: по существу, этот вопрос является вопросом об условиях возможности существования самих философии и науки, а потому является основным для той и для другой. Неудивительно поэтому, что он оказывается сквозным для всей истории европейской мысли. Об эпохе, когда этот вопрос был явственно поставлен и получил свое весьма знаменательное фактическое разрешение, идет речь ниже.

II.

В нижеследующем рассуждении мне хотелось бы сформулировать два положения. Первое касается уточнения понятия, а лучше сказать — статуса философии в IV веке по Р.Х. Второе состоит в том, что это новое осознание философии было по существу возвращением к исходной установке, свойственной греческой, а тем самым и всей европейской философии в момент ее возникновения.

Что касается первого положения, то оно до известной степени очевидно: в изложениях истории позднего платонизма современные его излагатели на основе доктринальных соображений отделяют Средний платонизм от неоплатонизма, который начинают с Плотина; но при этом, с одной стороны, обычно подчеркивается тесная преемственность между средними платониками и Плотином и его учеником Порфирием, а с другой стороны, выделяется доямвлиховский и послеямвлиховский неоплатонизм. Что же касается самих поздних платоников, то судя по их текстам также очевидно, что решительный перелом традиции происходит именно у Ямвлиха и в идущей от него традиции. Как раз в первой четверти IV века проявляются две наиболее яркие приметы этого перелома.

По-видимому, именно Ямвлих начинает систематически цитировать средних платоников, а также своих ближайших предшественников: Плотина и Порфирия. Мы знаем, что Плотин, например, читал Севера, Крония, Нумения, Гая, Аттика и перипатетиков[18]. Но у самого Плотина, как известно, нет на них прямых ссылок. Зато в хорошо документированной послеямвлиховской традиции—у Сириана, Прокла, Дамаския и других поздних платоников — мы встречаем множество прямых цитат и ссылок на ближайших предшественников. И в том, и в другом случае речь идет о несомненных приметах важных изменений в самой структуре школы.

Второй релевантный аспект: у Ямвлиха и в послеямвлиховской традиции философия оказывается явным образом соотнесена с теологией и теургией, и даже если мы не будем говорить о подчинении философии этим последним, философия во всяком случае обнаруживает свой несамодовлеющий характер.

Так, рассуждая в “ Египетских мистериях ” о герметических текстах, Ямвлих дает понять, что философская терминология — только некое вспомогательное средство для выражения соответствующего учения, тогда как теургия дает нам гораздо большие возможности[19]. Точно так же после Ямвлиха теологический аспект подчеркивается в самой философии Платона, чему выразительный пример — “ Платоновская теология ” Прокла. Причем и в данном случае я опять-таки имею в виду прежде всего не столько концептуальный момент, сколько стилистику подачи материала.

В самом деле, Плотин, например, в трактате “ О трех начальных ипостасях ” формирует новое понимание иерархии универсума, но при этом стремится показать, что никакой новизны у него нет. Ради этого он дает знаменитую доксографическую сводку, начиная с Платона и кончая самыми древними—Пифагором и Ферекидом. Но Плотин никак их не называет: ни философами, ни теологами, просто он замечает, что одни из древних записали свои мнения, а другие передали их в устных беседах.

Порфирий в “ Жизни Пифагора ” подчеркивает, что Пифагор безусловно принадлежал к людям, отмеченным расположением богов; при этом он никогда не говорит о Пифагоре-теологе и не употребляет по отношению к нему понятия теологии. Вместе с тем он подчеркивает, что то, чем занимался Пифагор, — философия[20], а сам он был философом[21]. Порфирий вполне традиционно отмечает, что Пифагор усвоил математические науки у египтян, халдеев и финикийцев[22]. Согласно Порфирию, сочувственно ссылающемуся на Модерата, Пифагор и пифагорейцы обратились к числам потому, что не могли с помощью речи ясно изложить учение о первых началах и ради отчетливости изложения прибегали к числам наподобие учителей геометрии и грамматики[23]: так Порфирий подчеркивает рационалистический характер наук, необходимых для философа, а также их чисто педагогическое использование.

Совсем по-другому у Ямвлиха. В Жизни Пифагора он упоминает, что Пифагор стал первым использовать слово “философия”[24], однако везде предпочитает подчеркивать богооткровенный характер его учения. В частности, он рассказывает о том, как Пифагор получил понимание природы чисел при посвящении в орфические таинства и что само учение о числе было открыто орфиками. Ямвлих цитирует знаменитое начало “ Священной речи ”Пифагора, в которой тот говорит о своем посвящении в орфические таинства и о том, что Орфеем была открыта сущность числа — этого вечного и промыслительного начала земли, неба и промежуточной природы, обеспечивающего устойчивое бытие героев, богов и демонов. Затем Ямвлих замечает, что именно у орфиков Пифагор позаимствовал мысль, согласно которой природа богов определена числом; что благодаря числам он обнаруживал удивительное искусство предсказания, а также отправлял культ богам, сообразуясь с числами, потому что богам природа числа совершенно родственна[25].

Еще раз хочу подчеркнуть: мне в данном случае важно отметить стилистику изложения Ямвлиха и его отношение к наукам, традиционно соотносимым с философским образованием, а также с самой философией. Для Ямвлиха они как бы теряют свою прочность и самодостаточность и нуждаются в более надежном обосновании.

В самом деле, для Альбина и Алкиноя достаточно было указать, каким должен быть ученик, приступающий к философии, чем и в какой последовательности он должен заниматься, какие науки изучать и какие сочинения Платона читать. Но ко времени Ямвлиха философия словно распадается как целое и нуждается в новом осознании своей онтологической основы и своих метафизических границ.

На практике это чувство необходимости нового обоснования философии и составляющих ее наук претворялось в совершенно конкретных акциях. Гениальность Ямвлиха, на мой взгляд, состояла именно в этом умении найти конкретные формы практической реорганизации философской школы. Самым простым и эффективным средством оказался четкий отбор релевантных научных, философских и “священных” текстов и выстраивание традиции путем такого отбора. Заботы Ямвлиха лежали в двух плоскостях.

Ямвлих прежде всего расширяет и уточняет базу “священных текстов” и вводит их как таковые в жестко регламентированный школьный обиход путем закрепления за ними определенных функций (Тимей — физика, Парменид —теология), а также благодаря регламентации методов их интерпретации. Помимо этого жестко проводится тезис, который можно считать одним из лозунгов языческого платонизма IV века и который — вместе с Либанием и Юлианом — можно сформулировать так: языческое образование, вся связанная с ним система научных дисциплин и языческая религия нерасторжимо связаны между собой.

Я думаю, существо школьной реформы Ямвлиха нужно усматривать именно в этом: платоновская философия опирается на ряд наук, ее увенчивает теология, а скрепляет все сооружение и защищает, так сказать, действительность оного — теургия. Таким образом, религиозная практика обеспечивает отдельным наукам и философии в целом возможность сохраниться в качестве опоры мировоззрения и фундамента практической жизненной позиции и ориентации в мире.

Еще раз вернусь к первому моменту: набору текстов, читаемых в школе. Суть ее как раз в том, чтобы строго регламентировать, какие тексты относятся к “сакральным” и тем самым подлежащим почтительному толкованию (например, Халдейские оракулы и тексты божественного Платона); какие к “научным”, то есть к тем, которые можно цитировать ради согласия или полемики (например, тексты Нумения или Плотина); и какие — к учебным, на основе которых строится тот или иной курс (например, арифметика — по Никомаху, геометрия — по Евклиду, физика на подготовительной ступени — по Аристотелю, etc.). Но обеспечить самое возможность столь строгой хотя и разнообразной учебной диеты и длительного пребывания в интеллектуальных шорах могла только поддерживающая сила религии и неукоснительно отправляемый религиозный культ.

Конечно, уже во II веке потребность в божественном авторитете была ясно осознана, что проявилось как раз в Халдейских оракулах, созданных ради обретения неопровержимой сверхъестественной и сверхрациональной основы философствования, в которой нуждались адепты платоновского учения. Но первым в полной степени оценил принципиальную важность этого текста и сделал его основой своей теологии опять-таки Ямвлих.

Конечно, и Порфирий хотел опереться на явную для него божественность Плотина, почему он и создал из его трактатов некое подобие универсума и стремился сделать из созданных им Эннеад неоплатоническую Библию. Однако Плотин, Амелий и Порфирий считали возможным полемизировать с христианством и даже на свой лад толковать христианские тексты. Напротив того, существо школьной реформы Ямвлиха принципиально отменяло необходимость введения любого рода христианских текстов в поле зрения школьного платонизма. Платоновская философия и расцветающая платоновская теология могли существовать только в искусственной замкнутости школы. Как доказательство “от противного” это подтверждает деятельность императора Юлиана; доказательством непосредственным можно считать расцвет платонизма в Афинах V века.

Для сравнения опять обратимся к ситуации в платоновских школах II века. Для ученика платоновских и пифагорейских школ этого периода была ясна последовательность штудий, подводящих его к уподоблению богу: если ты обладаешь определенными задатками, нужно изучить логику, математику, потом в определенной последовательности читать платоновские диалоги, подводящие к искомой цели; сама эта последовательность изучения наук и авторитетных текстов задавала и предполагала определенный образ жизни. При этом от наук не ожидали подвоха.

В самом деле, “математические науки, воспринятые в платоновском духе”, вполне традиционно служили “необходимой пропедевтикой для философской онтологии”. Никомах Геразский пишет “ Введение в арифметику ” в уверенности, что “арифметика предшествует в своем существовании прочим наукам в мышлении бога-художника как некий космический и парадигматический рациональный принцип... Но она и по природе обладает некоим превосходством”, “поскольку если существует геометрия, она с необходимостью предполагает существование арифметики”[26].

Здесь важны именно эта необходимость и эта четкая иерархия, во II веке еще существующие по природе. Поэтому если мы изучаем геометрию, мы неизбежно должны восходить к арифметике, а должным образом постигая арифметику, мы столь неизбежно оказываемся приобщены к мысли самого бога-художника, творца мира, причем того самого, которого описывал и имел в виду Платон. И для этого совсем нет необходимости приносить жертвы ни Платону, ни даже самому богу, хотя, конечно, в целом занятия науками и философией предполагают благочестие. Но в IV веке ситуация меняется.

Ямвлих комментирует Никомаха и — так и Никомах — пишет “ Теологумены арифметики ”; но ему необходима еще и теургия, потому что без этого последовательное восхождение от одной науки к другой и от отдельных наук—к философии Платона в целом не ведет с некоей автоматической необходимостью к прежним богам.

Это рассуждение может показаться слишком общим, но оно находит для себя совершенно конкретное подтверждение в деятельности восторженного почитателя Ямвлиха императора Юлиана, запретившего преподавание в школах христианам. Аммиан Марцеллин говорит об этом как о жестокой мере, достойной вечного забвения[27]. И хотя запрет Юлиана относился прежде всего к грамматикам и риторам, но имелась в виду вся система языческого образования.

Это ясно из письма Юлиана[28], где он объясняет, что по воззрениям Гомера, Гесиода, Демосфена, Геродота, Фукидида, Исократа и Лисия[29] боги являются “проводниками всякого воспитания”, и далее замечает, что не требует от христиан переменить свои воззрения, но предоставляет им выбор: либо не преподавать то, что не считают серьезным, либо своим собственным примером убедить учеников, что толкуемые ими Гомер и Гесиод, которых они при этом обвиняют в нечестии, — на самом деле не таковы.

Неудивительно, что именно эта сторона деятельности Юлиана обращает на себя исключительное внимание св. Григория Богослова, с которым Юлиан некогда короткое время вместе учился в Афинах. Св. Григорий в I речи “ Против Юлиана ” пишет: “Словесные науки и греческая образованность, говорит он [sc. Юлиан], — наши, так как нам же принадлежит и чествование богов[30]... Как же ты докажешь, что словесные науки тебе принадлежат? А если они и твои, то почему же мы не можем в них участвовать, как того требуют твои законы и твое бессмыслие? Ты можешь сказать, что греческая образованность относится... к языческому верованию... Если это относится к языческому верованию, то укажи, где и у каких жрецов предписана греческая образованность, подобно тому, как предписано, что и каким демонам приносить в жертву?.. Мало ли есть непотребств, совершаемых при ваших таинствах? Но кому же из богов или демонов посвящена образованность греческая?”[31].

Св.Григорий достаточно подробно высмеивает Юлиана, но он может себе это позволить потому, что прекрасно понимает ложность самой установки Юлиана с точки зрения той же греческой образованности, в рамках которой никто и никогда до сих пор не требовал специальной верности именно данной религии. И поскольку науки, искусства и язык не связаны непосредственно с той или иной религией, притязания Юлиана лишены смысла по существу; более того, св. Григорий уверен: если науки действительно ведут нас к богу, то к Тому Единственному Истинному Богу, которого чтут христиане.

“А наше рассуждение таково: и язык, и всякое искусство или полезное учреждение, какое бы ты себе ни представил, принадлежит не одним изобретателям, а всем, ими пользующимся... Высочайший Художник и Зиждитель — Слово, хотя избрал различных изобретателей различных полезных учреждений и искусств, но все предложил всем, кто хочет...”[32].

После рассмотрения отдельных наук и искусств св. Григорий переходит к философии. Он исходит из традиционного разделения философии на две части, теоретическую и практическую, и при этом замечает: “У нас обе одна другой способствуют: умозрение служит нам сопутником к горнему, а деятельность — восхождению к умозрению, ибо невозможно достичь мудрости не живя мудро. А у них, которые не почерпают в божественном откровении силы связующей, обе сии части подобны корням, не утвержденным в почве и носящимся в воде; и я не знаю, которая из них смешнее и слабее”[33].

И далее, подчеркивая, что христиане более пекутся “о внутреннем человеке и о том, чтобы обращать внимание зрителя на созерцаемое умом, чем и научаем больше народ”[34], св. Григорий продолжает рассмотрение языческой философии, указывая прежде всего на ее вершину — языческое богословие и те священные тексты, на которые оно опирается.

“Конечно, ты представишь им толковников провещаний, кои вы называете божественными, разгнешь книги богословские и нравственные. Какие же и чьи, скажи, пожалуй! Хорошо им пропеть Гезиодову теогонию... Отвратительные исчадия... — множество всякого зла,—вот красоты, которые можно предложить слушателям из Гезиода! Теперь пусть предстанет со своею цитрою и все увлекающей песнью Орфей; пусть прозвучат в честь Зевса те великие и чудные слова и мысли, в коих выражается его богословие.

“О Зевес, славнейший, величайший из богов, скрывающийся под пометом овец, коней и лошаков!” Верно, хотел он сим изобразить животворную и живоносную силу сего бога... Пусть присоединяется ко всему этому еще Фанес, Ерикапей, и тот, который пожрал всех прочих богов, а потом их извергнул из себя, и таким образом стал отцом людей и богов. Пусть все это предложат чудным слушателям богословия; потом пусть придумают на это аллегории и чудовищные толкования...”[35].

Далее св. Григорий рассматривает ряд эпизодов из Гомера, “этого великого комико-трагического певца богов” и задается вопросом о смысле привлечения такого рода текстов в качестве “священных”.

“Для чего им прибегать к басням, к этому прикровению стыда? Басня — защита отступающих, а не тех, которые смело наступают. Если все это — ложь, то, во-первых, пусть укажут не прикрывающихся богословов, и мы поговорим с ними; потом пусть скажут, не глупо ли как чем-то твердым величаться тем, чего сами стыдятся как баснословного?”[36].

Нельзя сказать, чтобы и сами неоплатоники не осознавали некоторой искусственности и странности сочетания глубин умозрения и всех упоминаемых Св. Григорием и многих других мифов. Приближенный императора Юлиана Саллюстий, автор замечательного трактата “О богах и о мире”, также задается этим вопросом, но, отвечая на него (гл. 3), вынужден прибегать к софизму.

“Однако зачем в мифах эти всегдашние блудодейства, кражи, насилия над родителями и прочие странности? Да потому..., что благодаря этим странностям душа сразу понимает, что слова — это только завеса, и привыкает к невыразимости истины”. “Здесь же заметим, что только глупцы стремятся научить божественной истине всех: тем, кто неспособен их понять, они внушают презрение, а у ревнителей истины вызывают скуку”[37].

Последнее замечание Саллюстия невольно оказывается выпадом против Юлиана, вновь — и вполне безуспешно — пытавшегося придать традиционной языческой мифологии всеобщее распространение. Зато Св. Григорий, вторя Платону, изгнавшему поэтов из своего государства, отказывает мифам в воспитательном значении и тем самым показывает, что они не состоятельны не только как опора умозрения, но и в качестве начала практической философии.

Я привожу эти цитаты из Юлиана и Св. Григория не для того, разумеется, чтобы включиться в спор между язычниками и христианами, на мой взгляд, раз и навсегда решенный. Но — не входя в полемику — согласимся, что приведенные тексты помимо всего прочего показывают единство понимания философии у тех и других. А именно: есть науки, ведущие к философии или входящие в нее; есть богословие, которое рассматривается как высшая часть философии или как высшая наука, стоящая над ней и объясняющая священные тексты, есть набор этих священных текстов и есть религиозная практика, опирающаяся на представление о божестве, зафиксированное в священных текстах.

Христиане вмещают науки и философию, но без языческого богословия: потому что хотя христиане знают и рассматривают множество языческих текстов, в том числе те, которые неоплатоники признают “священными”; но они не признают их священного характера так же, как не признают религиозной практики язычников, поскольку обладают своим — подлинным — Священным писанием и собственным — правильным — богослужением. Именно в силу этих подлинности и правильности, в которых христиане абсолютно уверены, они точно так же абсолютно открыты, и мы видим это по тому необозримому множеству цитат из языческих авторов, которые сохранились в христианских текстах той эпохи. Но языческую философию эта открытость христиан провоцирует к обособленности и замкнутости.

Именно ко времени Ямвлиха языческий платонизм, опирающийся на традиционную иерархию отдельных наук, философии и богословия, чувствует потребность заново установить набор своих “священных” текстов, тщательно исключая из своего рассмотрения Священное Писание и любые другие тексты христиан. В противовес христианам платоники заново и вполне искусственным образом выстраивают свое богослужение[38]. Знаменитая характеристика, данная Марином Проклу, который “хотел быть иереем целого мира”, — прекрасное тому свидетельство. Но при этом структурно философия у тех и у других занимает одинаковое положение, равно предполагая не только теорию и соответствующий образ жизни, но и религиозную практику.

Для язычников ситуация оказывается сложней и драматичней: это они, прямые наследники вековой культуры, столкнулись с тем, что хорошо продуманный путь восхождения души к богу оказался проезжим только до уровня философии, понимаемой в научном смысле, потому что идущие по тому же пути христиане приходили далее к другому богословию на основе других священных текстов.

Я думаю, именно отчетливость осознания этой ситуации и привела, с одной стороны, к реформе Ямвлиха, которая укрепила и законсервировала школьный платонизм, но оказалась абсолютной нелепостью, когда Юлиан попытался провести ее для империи в целом; с другой стороны, это же привело к развитию классических форм христианского богословия — прежде всего у каппадокийцев.

Взятый в качестве примера св. Григорий Богослов знает философию, которую он вместе со св. Василием Великим восторженно изучал в Афинах и которой остался верен всю жизнь; и знает вершину философии — богословие, образцом которого являются его знаменитые пять речей против евномиан, построенные на основе Священного Писания.

Юлиан также богословствует, когда он в “Гимне царю Солнцу” излагает свои “соображения о троякой демиургии бога” на основе того, что он почерпнул во вдохновеннейших сочинениях божественного Ямвлиха, достигшего в этом вопросе совершенства человеческой мудрости, у поэтов, у финикийских мудрецов и в финикийской теологии (44).

Мне представляется, что именно эта оппозиция христиан и неоплатоников позволила последним четче выявить, так сказать, инфраструктуру единой европейской философии, а первым — осмысленно вместить ее в том виде, в каком она сложилась почти после 1000 лет развития.

Но теперь естественным образом возникает вопрос: эта инфраструктура философии, то есть некая внутренняя иерархически заданная связь между наукой, философией, теологией и религиозной практикой, — возникла она впервые к IV веку по Р.Х., или же здесь произошло именно явственное обнаружение и усвоение того, что было исходно задано при самом возникновении европейской философии? И здесь я намерен перейти ко второму вопросу и кратчайшим образом коснуться самого начала греческой философии.

III.

Летом 1997 года в серии Collection Premier Cycle вышел замечательный том Philosophie greсque sous la direction de Monique Canto-Sperber. Это поистине “une vision nouvelle de l’histoire de la pensйe grecque”, как пишет во введении мадам Canto-Sperber. Однако мне кажется, что первый раздел (Penseurs anterieurs a Socrate) несмотря на отдельные блестящие наблюдения и интересные интерпретации на сей день в целом оказывается анахронизмом. Мне кажется, что автор этого раздела господин Barnes это чувствует и поэтому делает ряд оговорок, неизбежных при изложении несуществующего начала несуществующего предмета. И дело здесь не только в том, что изложение опирается на понятия, за которыми нет никакой реальности (“досократики”, “милетская школа”), а в том, что реальные этапы развития греческой мысли в VI веке вполне наблюдаемы.

К началу VI века развитие греческой мысли определяется двумя моментами: отсутствием прозы и отсутствием институтов, позволяющих профессионально предаваться практически не ориентированному мышлению как таковому и оправдывающих это занятие. Первые формы того и другого — у составителей законов и мудрецов, состязавшихся в мудрости во время Дельфийских игр, причем часто это одни и те же лица. В дальнейшем проза развивается, как известно, представителями ионийской “науки” — “истории”, у которых одновременно с этим развивается свободомыслие, а новый институт, обеспечивающий защищенную интеллектуальную деятельность, возникает у Пифагора и его адептов, культивирующих подчеркнутое благочестие и традиционность. Именно здесь, как свидетельствует устойчивая античная традиция, берущая начало до Платона, и возникает философия.

Благодаря одному из первых свидетельств о Пифагоре у Гераклита мы знаем, что Пифагора отличало многознание, собирание множества текстов, из которых он черпал свою ученость, и составление множества фальсификаций: “священных речей”, приписывавшихся древнейшим теологам Орфею, Мусею, Лину. Последнее находит решительное подтверждение у Геродота.

Вместе с тем мы знаем, что именно в школе Пифагора впервые были обнаружены и стали культивироваться новые предметные области: сфера чисел, сфера геометрических фигур и сфера музыкальных интервалов. Таким образом, наука в собственном смысле возникает именно здесь. Известно, какие споры вызывают эти свидетельства о ранней пифагорейской школе, представляющиеся несовместимыми. Между тем, по-видимому, именно это сочетание и оказалось определяющим для всей последующей античной науки и философии.

Наиболее вероятная картина возникновения философии, то есть “любви к мудрости”, выраженной в священных текстах, или “любознательности”, провоцирующей собирание письменных текстов, знакомтсво с черной мыслью и рахвитие собственной, по-видимому, такова.

Подчеркнутый практический рационализм ионийцев, постоянно чреватый безбожием и грозивший отменить систему традиционных авторитетов, привел к реакции, выразившейся в стремлении не только сохранить и законсервировать эпическую традицию (в том числе — Гомера), но и развить ее. Отсюда возникают фальсификации, — прежде всего огромная орфическая литература, в создании которой участвуют и сам Пифагор, и множество пифагорейцев. Для поддержания авторитета этих священных текстов собирается и используется та самая прозаическая литература, которая уже существовала у ионийцев, и изобретается метод их толкования: аллегореза. В ходе толкования священных текстов (Гомера) возникает грамматика, а вместе с тем и та ниша, которая обеспечивает занятия интеллектуальной деятельностью ради нее самой: теперь, под защитой мощного политического союза аристократической направленности, в школе, осененной божественным авторитетом ее основателя и представляющей мощное религиозное движение, не нужно объяснять, почему и зачем нужны такого рода занятия.

Философия как особое отношение здешнего к тамошнему, человека к сфере божества, как стремление сохранить и интерпретировать традиционные тексты, а также создать к ним вполне рационалистические толкования, предполагает простую структуру: учитель — “священный текст” — набор наук для его толкования — религиозный культ, связанный с почитанием учителя — ученик. Эта структура воспроизводится учеником пифагорейца Аминия Парменидом, воздававшим своему учителю по его смерти почести как герою, и пифагорейцем Эмпедоклом, прямо обожествившим себя в поэме “ Очищения ”, а также толкователем того и другого Зеноном. И хотя в эпоху софистов мгновенно оказывается, что создавшая эту исключительную нишу для возникновения философии религиозная община и религиозный культ в принципе уже не нужны для философии и входящих в нее наук, тем не менее ее памятное начало было именно таково.

Не только поздняя традиция говорит о философии, открытой Пифагором, как о том, что ориентировано на более высокую божественную мудрость. Сохранившееся начало сочинения Алкмеона Кротонского дает нам ту же установку. Ту же самую иерархию — науки, вершина наук и философия в преимущественном смысле — диалектика, божественная реальность, или подлинное бытие и его вышебытийный исток — выстраивает Платон в “Государстве”. Иерархия “науки — философия — первая философия, или богословие” очевидна у Аристотеля...

Тексты Платона и Аристотеля становятся в поздней античности “священными текстами”: начинается эпоха комментаторов. В то же время появляется Священное Писание христиан и развивается христианская церковь, что ставит под сомнение священный характер авторитетных языческих текстов и в то же время заставляет настаивать на нем.

Пифагореец Ямвлих, стоявший перед угрозой утраты авторитетными текстами их традиционного значения, сакрализует их, опирается на фальсифицированные стихотворные “священные тексты” и возвращается к исходному пониманию места философии. Впервые после Пифагора вновь всерьез введя искусственную религиозную пр







Дата добавления: 2015-08-27; просмотров: 433. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Вычисление основной дактилоскопической формулы Вычислением основной дактоформулы обычно занимается следователь. Для этого все десять пальцев разбиваются на пять пар...

Расчетные и графические задания Равновесный объем - это объем, определяемый равенством спроса и предложения...

Кардиналистский и ординалистский подходы Кардиналистский (количественный подход) к анализу полезности основан на представлении о возможности измерения различных благ в условных единицах полезности...

Обзор компонентов Multisim Компоненты – это основа любой схемы, это все элементы, из которых она состоит. Multisim оперирует с двумя категориями...

Что такое пропорции? Это соотношение частей целого между собой. Что может являться частями в образе или в луке...

Растягивание костей и хрящей. Данные способы применимы в случае закрытых зон роста. Врачи-хирурги выяснили...

ФАКТОРЫ, ВЛИЯЮЩИЕ НА ИЗНОС ДЕТАЛЕЙ, И МЕТОДЫ СНИЖЕНИИ СКОРОСТИ ИЗНАШИВАНИЯ Кроме названных причин разрушений и износов, знание которых можно использовать в системе технического обслуживания и ремонта машин для повышения их долговечности, немаловажное значение имеют знания о причинах разрушения деталей в результате старения...

Алгоритм выполнения манипуляции Приемы наружного акушерского исследования. Приемы Леопольда – Левицкого. Цель...

ИГРЫ НА ТАКТИЛЬНОЕ ВЗАИМОДЕЙСТВИЕ Методические рекомендации по проведению игр на тактильное взаимодействие...

Реформы П.А.Столыпина Сегодня уже никто не сомневается в том, что экономическая политика П...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.009 сек.) русская версия | украинская версия