Студопедия — Наука постмодерна: проблема границ
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

Наука постмодерна: проблема границ






За возникновением науки, завершившимся в XVII в., следует рост научных знаний, распространение научного метода на новые области, им еще не охваченные. Внутренние границы науки постоянно расширяются. То, что сначала было препятствием для познания и вытеснялось из него, потому что средства для его научного охвата отсутствовали, становится затем точкой роста нового знания. Иными словами, внутренние пределы науки превращаются из ее границ в своего рода “трамплины” для ее продвижения. Тем самым внутренние границы науки все время расширяются и переопределяются. То, что не укладывалось, например, в рамки классической механики, впоследствии стимулирует качественный рост знания, в результате которого эти трудности получают объяснение. В XX в. возникает новая механика, выступающая как более мощная, чем классическая, теоретическая система. Вот как пишут об этом Пригожин и Стенгерс: “Речь шла даже не о том, чтобы просто найти слабые места в здании классической физики. Парадокс времени был решен с помощью теоремы Пуанкаре, открытия динамической неустойчивости и, как результат, отказа от отдельных траекторий. Нам необходимо превратить этот недостаток в достоинство, превратить хаос в новое орудие исследования ситуаций, до сих пор остававшихся вне досягаемости физики”[7]. Подобная досягаемость все время растет. Но и она имеет пределы или границы. И это — новый смысл представления о границах науки, который стал фигурировать в размышлениях о науке уже в нашем веке, особенно в его второй половине. Иными словами, в нашей классификации границ науки мы должны подчеркнуть такое членение: границы относительные (к ним относятся выше рассмотренные границы согласно классификации их на внутренние и внешние) и границы абсолютные. В эпоху постнового времени (постмодерна) особый интерес вызывает вопрос именно об абсолютных границах науки. Есть и такие вопросы в сегодняшней науке, которые используют размытое представление о границах, когда нам действительно неясно, идет ли речь об относительных внутренних границах (динамика познанного/непознанного) или же о границах абсолютных (познаваемое/непознаваемое). Например, таков вопрос о характере физического мира за пределами космологической сингулярности. Мы имеем в виду, например, состояние вселенной до начала Большого взрыва. Как считает Владимиров, “современная наука не может дать ответ” на такого рода вопрос[8]. Но столь же, на наш взгляд, возможно, что наука никогда не сможет дать ответа на такой и подобный ему вопросы.

Такова ситуация на внутренних границах науки. Но в наше время обнаружились пределы науки и на ее внешних рубежах, относительно которых мы также не знаем, будут ли они преодолены (в этом случае они должны быть приняты за относительные границы) или же станут абсолютными границами науки. Действительно, в наше время обнаружились границы науки не только как познавательного производства, но и как технологической “машины”, наделенной определенной экономической и социальной реальностью. Например, сегодня четко выступили границы науки в связи с непосильными финансовыми затратами, которых требуют некоторые научные проекты, скажем, в области физики сверхвысоких энергий. Иного рода границы, но также с пока еще неясной природой, обнаружились и в исследованиях по генной инженерии, в области биотехнологии и т.п. Здесь рост науки столкнулся с этико-социальными пределами. Как оказалось, наука может подорвать изнутри само существование человеческих обществ, деформировав его этико-антропологический фундамент. Уже сегодня некоторые значимые для продвижения науки и техники эксперименты запрещены или близки к тому. Так почти прекращены ядерные взрывы, в которых, конечно, нуждаются технология и наука для своего прогресса. Давление, оказываемое наукой и наукоемкой технологией как гигантским социо-техноэкономическим механизмом на ресурсы выживания человеческих обществ, может оказаться таким сильным (и уже оказывается таковым в ряде пунктов), что рост науки будет приостановлен. И пока нам трудно сказать — навсегда или только на время. Дело в том, что сама идея бесконечного прогресса, разделяемая большинством образованных классов в конце XIX в., сейчас поставлена под радикальное сомнение. Именно в таких поворотах мысли мы и видим реальные признаки постмодерна, нового культурного самосознания.

Творцы новой науки (Ф.Бэкон, Декарт, Ньютон) не знали об этих границах науки ровно ничего. Рост науки казался им беспредельным. Ренессансный гуманизм, казалось, “приручил” идею бесконечности, перенеся ее с далекого божественного начала на земного человека, вооруженного наукой и техникой. Идея бесконечности после упомянутого нами кризиса Европы в период безысходных межконфессиональных войн в XVI-XVII вв. перекочевала от теологии к науке и основанной на ней философии автономного разума и прогресса. Пределы роста науки были воочию открыты лишь в XX в. вместе с обнаружением пределов самого технологического роста в рамках индустриального общества[9]. Решающим моментом здесь выступило осознание конечности минеральных и биосферных ресурсов планеты для поддержки такого рода неограниченного роста. Способности обратимой ассимиляции биосферой техногенных изменений в результате такого роста также обнаружили свою конечность. Философия XX в. открыла не только онтологическую конечность человека, но и конечность самого основания его бесконечной гордости самим собой — научного разума с его техногенной активностью, преобразующей мир.

Если сегодня бросить даже беглый взгляд на литературу, посвященную проблеме пределов научного роста, то мы увидим, что это одна из самых популярных тем. И это не скоропреходящая и пустая мода, а выражение той глубокой озабоченности, которую проявляют сами ученые и те, кто думает о науке как философ или культуролог. Собравшиеся на конференции “Конец науки” ученые (октябрь 1989 г.) заявили буквально следующее: “Поскольку мы занимаемся изучением мира сегодня, нас не покидает все более острое ощущение того, что мы подошли к концу науки, что наука как некая универсальная объективная разновидность человеческой деятельности завершилась”[10]. Участники конференции имели в виду потерю веры в способность науки к открытию объективной внеисторической и внесоциальной истины. Подобный исторический и культурологический релятивизм фиксирует философско-мировоззренческие границы классического образа науки. Сегодня релятивизм очень влиятельное умонастроение, имеющее множество своих концептуальных вариантов. Наука сравнивается с ее соседями в мире культуры — с литературой или мифом. Подобно тому, как априорный горизонт возможного опыта в науке задается такими базовыми категориями, как, скажем, пространство и время, имеющими согласно релятивизму свое основание не в абсолютной истине, а в социокультурном контексте, являющемся исторической переменной, точно так же и горизонт возможного в мифе или литературе задается их общей структурой, также являющейся функцией общества и его истории. В рамках релятивизма научная истина оказывается всецело функцией социокультурной истории, выступающей ее последним основанием.

Релятивизм нам нужно рассмотреть более пристально, потому что именно он обосновывает возможность исторического конца науки: в одной исторической социокультурной ситуации наука возникает и в иной ситуации она может кончиться. Ситуационно-историческая концепция развития науки была предложена немецким философом науки К.Хюбнером, который рассматривает научное знание как зависимое от системного исторического ансамбля. Согласно теории науки Хюбнера представление об истине, о реальности, факте зависят от исторически развивающихся культурных контекстов или ансамблей. Наука развивается не в силу имманентной логики — логики постановки и решения познавательных проблем, — а в силу нескоординированности частей социокультурного ансамбля, в который вмонтировано научное познание. Создаваемые внутри ансамбля натяжения и ведут научную динамику, которая может быть или “экспликационной” (аналогичной нормальной науке, по Куну) или мутационной, когда преобразуется все системное целое знания (научная революция). “С научной точки зрения, — говорит немецкий философ, — само возникновение и функционирование науки должно рассматриваться как то, что определяется историческими ситуациями”[11]. И хотя сам Хюбнер считает, что его позиция не является релятивизмом, нам представляется, что это не так. Действительно, ведь сам тезис о том, что “нет ни абсолютных фактов, ни абсолютных принципов”[12], и означает, что релятивизм принимается как базовая философская позиция. Развиваемое при этом сравнение познания с игрой, правила которой уточняются и видоизменяются в ее ходе, приводит к такой теории истины, согласно которой она есть не более, чем соответствие изменчивым правилам игры. Концепция Хюбнера напоминает нам известную концепцию Фуко, изложенную им в книге “Слова и вещи”, правда, с тем отличием, что если у Фуко исторические априори знания это — понимаемые семиотически парадигмы культуры, то у немецкого философа подчеркивается скорее исторический ситуационизм культурного ансамбля, напряжения в котором определяют исторический тип научного знания. Трудно отрицать, таким образом, что подобная теория науки не есть релятивизм, пусть и в мягкой форме.

Вопрос о релятивизме приводит к постановке вопроса о проекте модерна в целом. Познавательная интенция западной культурной традиции, начиная с античности, выступает в подобного рода анализах двойственной. Во-первых, существует метафизический познавательный проект, для которого отказ от истины — объективной и абсолютной — смерти подобен. Этот проект метафизики познания прослеживается в греческой философии, например у Платона и Аристотеля, затем он переходит в средневековую мысль и удерживается до новоевропейской метафизики включительно. Во-вторых, отдельно от метафизики, но у Декарта еще в ее лоне, формируется собственно научный познавательный проект, ориентированный не на созерцаемую истину как высшую цель, а на конструируемую интеллектом модель природных явлений, позволяющую поставить их под контроль. В XVII в. оба проекта еще не разошлись, хотя признаки их расхождения уже имели место в тех случаях, когда зарождалась позитивистская теория науки, например у М.Мерсенна, и метафизическая физика Декарта критиковалась с позиций научного эмпиризма (как это было у Гюйгенса, отбросившего картезианскую механику). И современный релятивизм вслед за позитивизмом утверждает, что метафизическое понятие истины в новой науке не работает, ставя под вопрос столь драгоценное для классического разума единство знания. Вся эта ситуация для западного рационализма означает серьезный кризис его собственных оснований, что и зафиксировал Гуссерль в своей известной книге.

Проект модерна характеризуется, однако, некоторым смешением метафизического и собственно научного проектов. Ведь именно такое смешение ведет к сциентизму, к “науковерию”, к догматически формулируемому научному мировоззрению. Согласно установке на такое смешение, например, механистическая картина мира принимается за метафизическую истину. Именно этот тезис и составляет ядро механицизма как научного мировоззрения.

Выразим свое отношение к проблеме абсолютности/релятивности истины. Философские теории истины можно, на наш взгляд, свести к трем основным видам: во-первых, к тем, которые обосновывают абсолютную достоверность знаний, апеллируя к Богу (как, например, у Декарта), во-вторых, существуют теории, сводящие обоснование объективности и абсолютности истины к миру объективной реальности — материальной или идеальной (как, например, у Платона или в материализме), и, в-третьих, существуют трансцедентально-субъективистские теории истины, согласно которым объективность и в некотором смысле “абсолютность” (здесь ее, однако, надо ставить в кавычки) обосновываются структурами трансцендентального субъекта, который сам может истолковываться по-разному (как у Канта, и по-другому — в философиях культур-исторического и социологического релятивизма). Надо прямо сказать, что все три вида обоснований истинности знания имеют смысл, потому что схватывают некоторые вполне реально присутствующие в знании и в его динамике моменты. Для нас, однако, неприемлема догматизация вопроса об истине, которая в рамках нашего анализа представлена именно релятивизмом и выражается, например, процитированной выше формулой Хюбнера (“нет ни абсолютных фактов, ни абсолютных принципов”). Кроме того, нам представляется существенным различать истину как духовную ценность, которая не может быть объективирована, спроецирована на экран конечных вещеподобных представлений, но присутствие которой тем не менее может быть дано с самой непреложной настоятельностью и очевидностью, и истину как объективное научное знание, которое способно представлять устойчивые связи вещей в конечных образах и формах[13]. Исторический социок ультурный контекст значим для представления обоих видов истины, но если инвариантным стержнем первого вида истины выступает абсолютная трансценденция, то во втором случае имманентного мира вещей, по-видимому, достаточно для выполнения подобной роли.

Хюбнер говорит, что “развитие науки есть процесс, по сути совпадающий с возникновением идеалов Возрождения”[14]. На наш взгляд, вряд ли можно настаивать на том, что главной чертой культуры Возрождения выступает “рационалистический гуманизм”. Гуманизм флорентийских платоников, в частности, был явно окрашен в герметические тона и уже поэтому был далек от рационализма. Но обратим внимание на другой момент. Если культурным началом новой науки следует считать Возрождение, то как надо тогда мыслить себе ее возможный конец? “Возрождение” здесь есть только обозначение начала эпохи нового времени (модерна). Значит, вопрос о конце науки встает, если модерн заканчивается и наступает постмодерн. Но прежде чем говорить о конце науки в таком смысле, надо рассмотреть вопрос о принципиальной трансформации социокультурного контекста науки — ведь именно в нем скрываются факторы детерминации науки. И, возможно, скорее нужно говорить не о буквальном конце науки (нет, скажем, больше ученых, лабораторий, исследований и университетов), а об изменении функций науки и ее смысла.

Задача Хюбнера подготовить сознание к тому, чтобы понять, что отказ от того пути, на который встало европейское человечество, а затем и весь мир, следуя за ним, начиная с эпохи Возрождения, не означает “возврата к варварству”. Европеец должен быть готовым к отказу от своего проекта модерна с наукой во главе как единоспасающей силой. Нельзя не согласиться с Хюбнером в том, что вовсе не наука составляет основу европейской культуры в целом, что корни культурной традиции Европы — в соединении традиций античности с иудео-христианским наследием. Новая наука — лишь крупный, но все-таки эпизод в истории Европы. Более того, “пароксизмы научно-технической деятельности, — пишет немецкий философ, — и связанной с ней идеей прогресса вполне могут свидетельствовать о своего рода варварстве”[15]. “Прогрессивно-научное варварство” — вот действительная опасность для человека в конце второго тысячелетия. Мысль о радикальном повороте в мировоззрении, в самом духовном ядре современного человека, открывающем новый путь, спасающий от рационалистического “варварства” неконтролируемого научно-технического прогресса любой ценой, — эта мысль Хюбнера продолжает ту традицию обоснованной тревоги, которая поднялась на Западе после атомных взрывов в Хиросиме и Нагасаки и лишь усилилась с тех пор под влиянием крупных техногенных катастроф и благодаря осознанию последствий экологического кризиса.

В проекте модерна новое естествознание понималось не только как верное средство для достижения благополучия людей на Земле, но и как деятельность, способная возвышать и совершенствовать человеческую природу. В марте 1637 г. Декарт пишет Мерсенну о своем главном сочинении, которое он подготовил для печати: “Оно будет состоять из четырех французских трактатов с общим названием: Проект Универсальной Науки, могущей возвысить нашу природу на высочайшую ступень совершенства”[16]. Декарт, однако, заменил это название на другое, более скромное, по соображениям осторожности, как можно предположить, — “Рассуждение о методе, чтобы верно направлять разум и отыскивать истину в науках”. Ведь приписывая своей науке способность не только преобразовывать мир в нужном для человека направлении, но и изменять природу самого человека в направлении ее усовершенствования, он вступал на путь соперничества с традиционной религией. Можно также предположить, что в такой претензии звучали и ноты “герметического искусства”, которое также вместе с преображением природы претендовало на преображение души. Убрать оттенок магико-герметических притязаний и отказаться от соперничества с официальной религией было типично декартовским решением, что, однако, вовсе не означало, что философ пересмотрел свое понимание открываемой им науки. Нет, он по-прежнему оставался уверен в великой миссии новой науки не только контролировать природу, но и совершенствовать душу человека. И надо сказать, что подобный миссионерский ореол неотделим от образа науки для ее пламенных адептов. Сюррационалист и романтический подвижник дела Науки Башляр в первой половине XX в. разделял это декартово убеждение, подчеркивая, что занятия науками совершенствуют нашу психику. Подобное “сциентоверие” объяснимо, пожалуй, тем, что оно разделялось учеными до того, как разразились главные кризисы, связанные с наукой как социально-техническим предприятием. Характерно при этом то, что теоретические потрясения начала века, в частности рождение квантовой физики, не смогли задеть этой веры в науку. Это объясняется тем, что новое естествознание Башляр и другие воинствующие рационалисты надеялись включить в обновленный эпистемологический образ науки, сохраняя, однако, ее культурно-мотивационное ядро, сформированное еще во времена античного рационализма и обновленное Декартом. Этот эпизод показывает нам, что уже у Декарта, хотя и отличавшего истины “естественного света разума” от истин “света веры”, начинается фактическое замещение наукой функций религии искупления. Знаменитое бэконовское “великое восстановление наук” было в своем замысле одновременно и великим безрелигиозным “восстановлением человека” — восстановлением его из состояния несовершенства и слабости, включая и саму его смертность. Известно, насколько Декарт был привержен тому, чтобы сориентировать научные исследования сначала на преодоление болезней, а затем и самой смертной природы человека.

Удалось ли науке за прошедшие примерно 350 лет, во-первых, создать “рай на Земле” и, во-вторых, создать совершенного человека? Сейчас вряд ли кто-то даже из самых страстно верящих в науку людей скажет, положа руку на сердце, что наука и техника действительно добились решения этих задач. Напротив, пропасть между научно-техническим и интеллектуальным развитием, с одной стороны, и нравственно-духовным прогрессом человека — с другой, только выросла за эти столетия. Вот вердикт, вынесенный в конце жизни выдающимся историком А.Дж.Тойнби: когда западный человек решил обойтись без традиционной религии, его дом в конце концов оказался “пуст”. “Из него все вымел рационализм, — констатирует историк, — не оставив ни пылинки. Дом аккуратно и тщательно прибрала наука, но наука не сделала его уютным для обитания Человека, ибо оставила его без религии. А когда предлагают науку в качестве заменителя религии, то это все равно что предложить вместо хлеба камень”[17]. Развитие науки и техники, если это не только разрешено культурой, но и поставлено в центр сознания и воли человека как высшая цель, происходит более быстрыми темпами, чем нравственно-духовное развитие человека. Поэтому запаздывание нравственного развития относительно интеллектуального превратилось в угрожающую самому бытию человека пропасть. Дело здесь в том, что если нравственность тормозится естественным эгоизмом индивида и рода, то интеллекту, напротив, ничего не мешает, если он признан и, более того, возвеличен культурой и, значит, общественным мнением. И угроза, встающая в результате опережающего развития интеллекта по отношению к нравственности, ставит вопрос о границах научно-технического прогресса: морально примитивное существо вряд ли можно допускать к супервысоким технологиям. Нам теперь ясно, что из этого может получиться.

Говоря о ситуации науки в контексте культуры и истории XX в., мы видим, насколько углубились и расширились наши представления о границах науки и наукоцентристского проекта модерна. Мы являемся свидетелями того, что эти границы и пределы буквально окружают науку со всех сторон, равно как и подрывают ее изнутри. Наукоцентристский эрзац-религиозный проект модерна явно буксует, выдыхается. Человек в конце XX в. предъявляет ему счет. И призрак банкротства давно уже витает над этим проектом. Сценарии, провоцируемые пределами роста науки и изменением ею своих функций, могут быть различными. Важно то, что религиозная миссия, равно как и полномасштабная мировоззренческая функция, на науку уже не могут возлагаться, ибо с ними наука нового времени явно не справилась.

Религиозная функция возлагалась на науку по мере того, как она отделялась от религии и теологии и вытесняла их с центральных культурных позиций. Одновременно с этим происходило и внутреннее отделение науки от теологии. Характерно, что до XVII в. включительно наука входила в объемлющий ее теолого-метафизический контекст. Эта длительная традиция единства знания о сущем в целом представлена учениями Платона, Аристотеля, неоплатоников, традицией схоластики. Сохраняется она, хотя существенные изменения при этом происходят, и в научной метафизике XVII в. у Декарта, Лейбница, Мальбранша, Спинозы. Границы науки оформляются таким образом, что внутри нее ссылки на сверхъестественные факторы и божественное провидение запрещаются. Однако в XVII в. мы их еще встречаем в картезианском учении, например в теории научного знания (последним гарантом достоверности научного познания выступает у Декарта Бог) или в теоретической космологии (Бог как источник движения для всей вселенной). И только Просвещение, отворачивающееся в лице энциклопедистов от Декарта и объявляющее родоначальником новой науки не его, а Ф.Бэкона, сознательно и последовательно исключает из научной аргументации ссылки на божественное начало. Примером этой установки, проводящей тем самым еще одну границу для феномена новой науки, выступает известное высказывание Лапласа о Боге как о гипотезе, в которой он, как ученый, не нуждается. Те же процессы происходят и в историческом знании. Так, например, Гиббон “не только представляет, толкует и объясняет все события с позиций “естественного разума”, но даже пытается направить просветительскую критику на христианство”[18]. Массовой эрзац-религией наука становится в XIX в., что подкрепляется ее успехами в создании величественных теорий, типа теории Дарвина, которые явно претендуют на то, чтобы передать решение вопросов, ранее считавшихся прерогативой теологии, науке, свободной от последних ее следов.

Но уже в XX в. ситуация существенным образом меняется. Прежде всего меняется сама наука, хотя ее классический идеал и доказывает свою высокую устойчивость, о чем свидетельствуют позиции, например, Башляра, о котором мы уже сказали, и Эйнштейна, создавшего релятивистскую механику, но оставшегося верным классическому научному мировоззрению. Еще сильнее, чем теория относительности, революционизировала научное мышление квантовая механика, мировоззренческие выводы из которой не принимались Эйнштейном. Этому процессу способствовали открытия в области термодинамики необратимых процессов, работы по кибернетике, синергетике и другие направления, создавшие постнеклассическую науку конца XX в.

В философии и истории науки это привело к новым концепциям, серьезно потеснившим старые теории науки, основывавшиеся на сциентизме и позитивизме. Происходящее в обществе разрушение веры в науку парадоксальным образом сочетается, однако, с сохранением ее эрзац-религиозной функции: “В наше время наука компетентна во всех вопросах и судит обо всем на свете. В прежние времена священники благословляли важное предприятие, теперь такое благословение дает ученый. Если раньше считалось, что нельзя спасти душу без наставлений священника, то теперь полагают, что только университетский диплом может сделать человека полноценным”[19]. Вера в возвышающую и спасающую человека миссию науки, которую разделял Декарт, сохраняется и по сей день. Но вместе с падением такой веры! Ситуация стала действительно парадоксальной или амбивалентной, в чем, собственно, и находит свое проявление дух постмодерна. Скепсис перемешан с верой по отношению к науке. И у одного и того же теоретика мы сегодня обнаруживаем прямо противоположные высказывания, при этом мало кто замечает противоречия, включая и самого автора. Приведем только один пример. Уже упоминавшийся нами автор говорит, что науке присуще “вечное движение”, но в то же время на другой странице он пишет, что “объект нашей теории — наука — не вечен и мог бы, например, исчезнуть в каком-либо отдаленном будущем”[20]. Подобное пренебрежение логикой есть симптом переходной эпохи, получившей название постмодерна. Недаром в этом названии значимо отрицание — мы говорим о нашей эпохе, подчеркивая, что она не есть новое время. Но какое же это время? Этого мы пока не знаем. Об этом и идут споры. Неопределенность и даже сознательная всеядность и всесмешение — характерные приметы этого времени. Ситуация неопределенности и сознательно неустраняемой двусмысленности составляют характерную черту постмодернистского сознания. Но это не классическое “несчастное сознание”, которое знало о своей саморазорванности и трагически переживало ее. Похоже, что постмодернистское сознание — это счастливое “несчастное сознание”, свою надорванность принимающее легко (take it easy — типичное словцо эпохи). Человек постмодерна, однако, прежде всего растерян. Он ни в чем не уверен по-настоящему. И менее всего в себе самом. Отсюда вымученная легкость и веселость, ирония и самовышучивание, хотя ситуация предельно серьезна: ведь зашатались сами основы представлений человека об истине и смысле. Человек постмодерна все еще опирается на науку, но по-настоящему в нее уже не верит. Такая ситуация приводит к тому, что место надорванной веры в науку активно начинают занимать многочисленные оккультные и мистические учения, бросающие вызов науке на массовом рынке идей и интеллектуальных услуг. Астрономы с тревогой говорят о росте интереса к астрологии. Правда, они подчеркивают, что в прямой спор с нею они вступить не могут, ведь, как говорит один известный астрофизик, “астрология не имеет ко мне никакого отношения, ибо не является наукой”[21]. Психотерапевтические символические функции астрологии заполняют вакуум, оставленный упадком традиционных религий и конфессий с высокоразвитой символикой. Но частично оккультные дисциплины заполняют и вакуум, оставляемый уходящим “науковерием”.

Подчеркнем еще раз: кризис науки как рационального предприятия по производству знания нужно отличать от кризиса науки как эрзац-религиозного мировоззрения. Неудача науки как заместителя религии, претендующего не только на осмысление всей полноты бытия, но и на совершенствование человека и его души, не означает неудачу науки как познания. Попытавшись заместить собой религию и метафизику, наука превысила свои возможности, вышла за свои пределы. “Разве наука может составлять конечную цель человечества? — размышляет С.Н.Трубецкой. — Разве она сама по себе может дать человеку полноту блага духовного и телесного, преобразить человека и вполне подчинить ему природу? Если нет, то не в ней высшая цель человечества”[22]. Как мы видели, в рамках сциентоцентристского проекта модерна, однако, считалось, что наука как раз может выполнить все эти задачи. Если же на науку возлагаются такого рода функции, то к ее познавательной роли добавляется и эрзац-религиозная миссия. Но именно в таком необычном для нее статусе наука и испытывает кризис. Пусть сциентистские иллюзии все еще широко распространены, но “науковерие” и монополия науки на мировоззрение терпят все более явную неудачу. Правда, наука по-прежнему считается последним арбитром в делах истины, в том числе религиозной. Как пишет Рормозер, “у нас же и поныне полагают, что нужно отвергнуть реальность воскресения, поскольку естественные науки не могут дать тому подтверждения”[23]. Здесь науке явно передоверяют те роли и функции, которые она по природе своей выполнять не в состоянии. Ведь сферу религиозного опыта и истин откровения она не может “курировать”, как это понимал еще Декарт, сделавший, однако, серьезные шаги к тому, чтобы передоверить функции религии именно науке. Но вместе с тем сегодня крепнет и сознание того, что научное знание само рискует впасть в заблуждение, если оно не оставляет в бытии тайны, не принимает ее и не хранит. Сами ученые уже понимают, что бытие богаче любой возможной науки о нем и не может быть в принципе исчерпано ею. Признак недоступности объекта полному контролю со стороны вооруженного наукой человека служит верным свидетельством того, что мы имеем дело с настоящей реальностью. Уверенная подконтрольность присуща скорее нашим конструкциям, чем самой реальности, освободить которую от тайны и непрозрачности для разума мы не можем. Вступая фактически в спор с Декартом, эту ситуацию выразил И.В.Киреевский, сказав, что ясность мысли означает лишь то, что она нами еще недостаточно продумана[24]. О том же говорит и Бердяев: “Исчезновение тайны означает ложное познание”[25].

Ужас Паскаля перед лицом разверзшейся в результате триумфа новой механики и космологии картины мира вызван не столько ощущением физической немощи человека перед этой громадностью сил и пространств, безразличных к человеку, сколько бессмыслицей всей этой ситуации, если считать ее последним словом мудрости, искомой правдой о бытии. Как говорит Рормозер, в научной интерпретации “действительность представляется лишь как бессмысленная данность”[26]. Паскаль проницательно заметил, что подобного рода картины человек рисует, преувеличивая значимость науки. “Написать против тех, кто чрезмерно углубляет науки. Декарт”, — записывает он в своих “Мыслях”[27]. Современная философия в таких своих направлениях, как феноменология и герменевтика, пришла к пониманию той внутренней границы науки, которая ставит ее вне области значимого для человека смысла. Даже такие строгие рационалисты, как неокантианцы, признавали подобные пределы науки. Так Кассирер писал: “Существует такой род опыта о действительности, который остается вне формы естественнонаучного объяснения. Он лежит там, где “бытие” выступает не как бытие вещей, внешних объектов, а как бытие живых субъектов”[28]. Конечно, начиная с неокантианцев, философия стремилась рационально и, значит, научно в широком смысле слова разработать область смыслов, мыслимую или как философия символических форм, как у Кассирера, или как гуманитарное знание, основанное на герменевтике (понимающая психология Дильтея). Но примечательно, что эволюция всех этих поисков привела позднего Хайдеггера к радикальной критике науки: наука не мыслит, ибо не способна удерживать тайну.

Эрзац-религиозное научное мировоззрение не удалось потому, что культурная традиция не была полностью уничтожена, как того хотели радикал-революционеры со своими единственно научными мировоззрениями. Постмодерн продолжает наступление на традицию. Правда, в нашу эпоху происходит и некоторый возврат к традиции, ее сознательное и ответственное восстановление. Именно подобная разнонаправленность процессов, смешение противоположно ориентированных течений, культурных форм и образцов и характеризует постмодерн.

Самосознание науки в последние десятилетия существенно меняется. Методологический “монархизм” декартовского типа сменяется методологическим “анархизмом” в духе Фейерабенда. Структурализм подводит науку под общий ранжир семиотической системы наряду с мифом и литературой, о чем мы уже упоминали, говоря о релятивизме. Наука рассматривается как исторически ограниченное и культурологически условное явление, не способное к достижению истины, имеющей общеобязательное значение для всех эпох и культур. Само понятие объективной истины, независимой от исторического контекста, многими теоретиками науки рассматривается как романтическая метафизическая химера, принадлежащая прошлому. Постструктурализм, воскрешающий ницшевскую онтологию воли к власти и присоединяющий к ней некоторые представления, навеянные квантовой физикой и молекулярной биологией, сводит вопрос об истине к вопросу о средствах ее социально значимой имитации. Истина при этом выступает как понятие с пустым значением, которое, однако, ценится, так как способно внести свой вклад в баланс сил, пронизывающих современный мир как борьбу за власть. В соответствии с таким переносом внимания ищутся не условия того, чтобы наши суждения о мире соответствовали самому миру, а чтобы они лишь выглядели как истинные, воспринимались как “истинные” безотносительно при этом к тому, какова же их связь с реальностью вещей на самом деле. В результате воля к истине как орудие воли к власти открывает себя как воля ко лжи, что, однако, маскируется самодовольным утверждением о преодолении самой оппозиции “истина/ложь”. В постмодерне действует, быть может, даже не столько чистая воля ко лжи, мимикрии, имитации и подделке, сколько воля все хаотически смешать, чтобы вопрос об истине больше уже и не возникал.

Не следует, однако, думать, что подобная деформация классического образа науки и тем самым постановка вопроса о ее конце есть результат какой-то злокозненной антисциентистской “диверсии” со стороны “ренегатов”-эпистемологов и философов-релятивистов. Дело здесь в том, что сама современная наука действительно глубоко изменилась как в своем теоретическом облике, так, пожалуй, еще сильнее в своем техносоциальном воплощении. Приведем тому несколько примеров. Ситуация в современной космологии, в которой сосуществуют альтернативные космологические модели, позволяет нам говорить о двух примечательных моментах. Во-первых, наличие подобной множественности, видимо, нередуцируемой, означает, что сама оппозиция “истина/ложь” как бы девальвируется. Ведь если равным образом законных моделей несколько, то, казалось бы, пропадает смысл спрашивать, а какая же из них истинная? Плюрализм моделей частично опирается на неопределенность некоторых универсальных констант. Подобная неопределенность воспринимается как нередуцируемая, что стало уже привычным после открытия соотношения неопределенностей в квантовой физике. Модели в космологии должны корректно следовать из фундаментальных уравнений, иметь эвристический смысл. Но ответить на вопрос, какая же модель эмпирически истинна, становится в некоторых случаях практически неразрешимой задачей.

Еще один характерный в данной связи момент состоит в том, что, преодолевая горизонт классического идеала знания, приближаются к античному его варианту и идеалу. Намечающийся частичный возврат к образу и приемам мысли античной и средневековой науки выявляется по ряду признаков, хотя ни в коем случае нельзя говорить, что такое возвращение уже произошло или что оно неизбежно. Культура постмодерна такова, что мы отовсюду получаем как бы шифрованные сигналы, своего рода знамения конца модерна и сложившейся в эту эпоху науки, но при их расшифровке у нас не возникает однозначной ясности. Пожалуй, именно этим и характеризуется постмодерн как культурная эпоха — выходом за классические парадигмы культуры модерна,







Дата добавления: 2015-08-27; просмотров: 498. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Картограммы и картодиаграммы Картограммы и картодиаграммы применяются для изображения географической характеристики изучаемых явлений...

Практические расчеты на срез и смятие При изучении темы обратите внимание на основные расчетные предпосылки и условности расчета...

Функция спроса населения на данный товар Функция спроса населения на данный товар: Qd=7-Р. Функция предложения: Qs= -5+2Р,где...

Аальтернативная стоимость. Кривая производственных возможностей В экономике Буридании есть 100 ед. труда с производительностью 4 м ткани или 2 кг мяса...

Медицинская документация родильного дома Учетные формы родильного дома № 111/у Индивидуальная карта беременной и родильницы № 113/у Обменная карта родильного дома...

Основные разделы работы участкового врача-педиатра Ведущей фигурой в организации внебольничной помощи детям является участковый врач-педиатр детской городской поликлиники...

Ученые, внесшие большой вклад в развитие науки биологии Краткая история развития биологии. Чарльз Дарвин (1809 -1882)- основной труд « О происхождении видов путем естественного отбора или Сохранение благоприятствующих пород в борьбе за жизнь»...

Принципы резекции желудка по типу Бильрот 1, Бильрот 2; операция Гофмейстера-Финстерера. Гастрэктомия Резекция желудка – удаление части желудка: а) дистальная – удаляют 2/3 желудка б) проксимальная – удаляют 95% желудка. Показания...

Ваготомия. Дренирующие операции Ваготомия – денервация зон желудка, секретирующих соляную кислоту, путем пересечения блуждающих нервов или их ветвей...

Билиодигестивные анастомозы Показания для наложения билиодигестивных анастомозов: 1. нарушения проходимости терминального отдела холедоха при доброкачественной патологии (стенозы и стриктуры холедоха) 2. опухоли большого дуоденального сосочка...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.011 сек.) русская версия | украинская версия