Взаимосвязь языческих и христианских элементов в нравственных и социальных идеалах Средних веков
Раннесредневековая история Европы – это история становления христианства и его взаимодействия с языческими культурами, и в этом контексте следует строить исследование категорий аристократического мышления; начать же его необходимо с рассмотрения самой проблемы восприятия христианской проповеди в языческой Европе, затронув тему мифологичности и аллегоричности мышления средневекового человека. По-прежнему встречается суждение о том, что рыцарский идеал Средних веков представляет собой идеологию, навязанную аристократии и военному сословию с политическими и корыстными целями, а не итог закономерного развития европейской культуры.[47] Идеологичности и «навязанности», как правило, дается негативная оценка, основанная на негативном отношении к Церкви и христианству, на уверенности в том, что рыцарские идеалы были маской, иллюзией, или только красивой поэзией, прикрывавшей алчность и властолюбие. Поддержка рыцарской этики Церковью и превознесение рыцарского служения церковными авторами считается указанием на то, что именно они его и создали. Все это представляется несовместимым с искренностью следования рыцарским образцам. С другой стороны, христианcким исследователям, осмысляющим историю, иногда свойственно не замечать, либо чрезмерно занижать этические ценности языческой культуры. Безусловно, с точки зрения христианина, представления о добродетели, о природе блага, истины и красоты неизмеримо выше ценностей, существовавших в обществах, не знавших Откровения. Однако именно христианское богословие предполагает, что высокие принципы любви, дружбы, служения являются частью естественной природы человека[48]. Следуя, насколько возможно, пути правды, человек, находящийся за пределами христианской культуры и морали, может являть пример доблести и чести, жертвенности и любви, приближающих его к христианскому идеалу – именно таково учение Католической Церкви.[49] Образцы подобной «праведности вне Христа» занимали умы христианских мыслителей во все времена. Между германским или кельтским воином и средневековым рыцарем нельзя поставить знак равенства, но не следует также утверждать, что все лучшее в рыцарском габитусе создано церковными авторами или Кретьеном де Труа, а худшее – пережиток язычества. Еще Ж.-Б. де Санта-Пэле, пионер в исследованиях рыцарства, высказывал мнение, что рыцарственность рождается в миру, являясь следствием прежде всего общечеловеческих установок, естественного для социума порядка вещей, где успех и положение покоятся на покровительстве и защите.[50] Многие элементы культуры и мышления, характерные для аристократов рыцарской эпохи, появились из древнего комплекса культурных и социальных установок. Христианство восприняло, оформило, и в чем-то даже украсило этот социальный образец, но никак не создало его. Чтение саг создает впечатление не замены одного другим, а перерождения культуры, именно перехода в другое состояние. Изложение реалий дохристианского времени часто созвучно описаниям христианизированных скандинавов или ирландцев. Только в процессе чтения становится ясно, что речь идет уже о христианах, и можно отметить изменение качества и содержания старых обычаев.[51] И добродетели, и пороки этих миров оказываются переплетенными. Христианская философия, впрочем, предполагает, что корень всего праведного и благого во всех мировых религиях – в Едином Боге, даровавшем человеку моральный закон. В библейском повествовании встречаются похвалы в адрес праведных язычников[52] и утверждения о присутствии истины в нехристианских культах.[53] Потеряв непосредственную связь с Богом, все дальше отдаляясь от Него, человек может по-разному трактовать вложенный в его душу моральный закон. Но сходство, обнаруживаемое в языческих и христианских (а прежде – в библейско-ветхозаветных) этических установках, для христианина оказывается не иллюзией, а указанием на единый онтологический источник морали. Еще одна идея, с которой можно столкнуться, – это представление светского рыцарского идеала нехристианским: «Рыцарская этика была важнейшей составной частью средневекового сознания. Точнее можно было бы сказать, что она формировала у многих представителей аристократии особый тип сознания. Но сознания также нравственного, поскольку оно опиралось на этические ценности, – не только, а подчас и не столько христианские, сколько выработанные богатой и самобытной рыцарской культурой».[54] Может показаться, что аристократия существовала в мире собственной этики: этики героев, находящейся за пределами общепринятой морали.[55] Одинаково неверно считать, что христианская религия была искусственно созданной «идеологической тюрьмой» и повсеместно полностью уничтожила языческие культуры (которые необходимо отличать от собственно религиозного чувства), или же видеть ее бессильной перед традиционными верованиями или любыми другими «этиками». Военно-рыцарский аристократический идеал – в истории культур сквозное явление. «…Рассмотрение евразийских обществ на обширном пространстве от Гибралтара до Японских островов убедительно показывает наличие ряда социальных образований (арабские фарисы, адыгские уорки, тюрко-монгольские “батыры”, индийские раджпуты, японские самураи и др.), деятельность которых отразилась в эпических, исторических и др. произведениях, имеющих немало общих черт, которые позволяют рассматривать западноевропейское рыцарство на фоне этих воинских сообществ».[56] При этом неевропейские аристократические военные элиты не были христианскими по преимуществу. Выделим три важных закономерности соединения христианского и дохристианского: 1. Прежде всего, имели место образцы благородного поведения, а также установки, которые, за некоторыми исключениями, оказались совместимы с христианской моралью. Конечно, о полной идентичности здесь говорить нельзя. В христианскую эпоху древние мифологические образцы получили развитие. Особенно интересны представления и явления культуры, которые и язычник, и христианин, рассуждая схожим образом, оценивают положительно. С точки зрения христианства, человек имеет возможность преодолеть свои пороки и достичь подлинного совершенства во всех поступках. Ему предлагается целая система инструментов, гораздо более сложная, чем мог дать идеал языческий, но главное – ему дается уверенность в успехе. Для языческого мышления недостойное рождение, уродство и дурной характер были следствием рока, с которым спорят лишь единицы, действуя наперекор всему. Исправление судьбы достигается ценой героических усилий, а не по милосердию богов. Согласно христианскому учению, в центре божественного внимания находится человеческое сердце, и всякое нравственное совершенство оказывается итогом взаимного стремления человека и Бога.[57] В языческом мировоззрении акценты расставлены совершенно иначе, а достоинства и недостатки личности вовсе не являются основным предметом внимания богов. 2. С другой стороны, именно понятность некоторых идеалов (и историческая близость эпохи героического эпоса) не позволяла христианству полностью изжить некоторые сомнительные элементы.[58] Как скандинавский герой преступает представления обыденной морали, так и романный рыцарь – идеал расцвета Средних веков – может вызвать справедливое нарекание, например, ввиду легкости, с которой он относится к убийству рыцарей, встающих на его пути, в ситуациях, которые не угрожают ни его жизни, ни чести, а являются исключительно следствием его тяги к славе.[59] В христианскую эпоху имели место – и в романах, и в жизни – такие модели поведения, которые в язычестве могут быть нормой, но в христианском обществе скорее видятся болезнью и искажением ценностей. И нет, пожалуй, более яркого примера, чем захватнические набеги, совершаемые одними аристократами на замки других, войны, которые с точки зрения языческой морали были нормальной практикой. Не менее иллюстративен и очень долго изживавшийся обычай кровной мести. В хрониках можно заметить, что после крещения часто не происходит существенных перемен в действиях, особенно военно-политического характера. Войны, захваты, интриги и конфликты продолжаются. Обращение в христианство авторы хроник и жизнеописаний воспринимают не так, как ожидал бы современный читатель. Современный человек ожидает увидеть духовный переворот, а хроники акцентируют внимание на строительстве церквей, приглашении епископов и поддержке священников как наиболее актуальном следствии личного обращения правителя.[60] 3. Наконец, встречаются описания поступков, которые преступны в нормах и языческой, и христианской этики. Четкую грань между христианской и языческой культурой провести затруднительно. Нигде и никогда не существовало какого-то идеального, «чистого» христианства, вне рамок конкретной культуры, лишенного дохристианских пластов. Причем влияние той культуры, в которую христианство приходило, всегда имело и положительные для него, и отрицательные стороны. «Редко можно дать определенный ответ относительно того, что среди феноменов эпохи викингов является чисто христианским или же чисто языческим – если такое вообще возможно. Нам приходится довольствоваться известной степенью вероятности».[61] То же верно для кельтов и других народов Европы. Социальные действия в Средние века часто воспринимались как основное проявление мыслей и внутренних установок личности, особенно это характерно для переходного периода обращения в христианство. Интересно, что для некоторых людей и групп людей обращение, видимо, означало, прежде всего, принятие власти – епископской или даже власти аббата (т.е. под обращением подразумевалось поступление в монастырь). Для первых епископов социальное поведение могло являться чуть ли не более существенным знаком обращения, чем принятие крещения, что можно видеть на примере отношения епископа Римберта к шведскому королю Хорику II Младшему (854 – ранее 873).[62] В христианство обращались, следуя воле правителя, зачастую весьма жесткой. Да и Сам Христос представлялся крестителями как могущественный господин, конунг, король. Пример, который подавали правители, оказывался очень важным. За знатными людьми следовали остальные члены общества, и о крещении не под давлением, а по примеру знати мы читаем в Саге об Олаве, сыне Трюггви[63], в житиях многих святых королей.[64] С другой стороны, новокрещеные зачастую по сути и не знали ничего о христианской вере, лишь следуя повелению, примеру, или боясь казни. Совершать духовный переворот в душах людей было уделом священников. Вышеизложенное не свидетельствует о том, что само существо новой веры совершенно не имело значения, однако религиозные ценности были тесно связаны социальным пластом жизни людей, и последние могли выходить на первый план по значимости. Социальный облик неразрывно связан с мировоззрением, второе не мыслится без первого, т.е. невозможно исповедание какого-то мировоззрения без того, чтобы это не отложило отпечаток на положение человека. Этот тезис остается верным даже в том случае, когда, как это ярко видно на примере христианства, религия принимается, но ее требования не исполняются с полной отдачей и искренностью. Рассматриваемую нами преемственность изучают не только современные ученые; средневековые мыслители также уделяли ей внимание – и, вероятно, не случайно, не из-за личной склонности, а полагая важным укрепить связь родной культуры с верой и утвердить достоинство предков через демонстрацию «христианства без Христа» и родства их представлений о правильном с христианскими взглядами. В трудах Уэссекского короля Альфреда Великого, почитателя учености, сочетаются библейские и англосаксонские образцы. Привычное для его культуры представление о верности и преданности правителю как главной добродетели подданного он находит и в библейской истории, и в посланиях апостола Павла.[65] А лучшей характеристикой для Боэция, которого он переводил, Альфред посчитал достаточно традиционное представление его «благородным вождем, который был известен [воинскими] подвигами и щедростью на подарки».[66] Христианские авторы, описывая добродетели языческих героев, иногда представляют их как бы во всём христианами, кроме крещения. «Был некогда в королевстве Швеция один король, по имени Олав, человек большой доброты, трудолюбия, но также и благоразумия, да и в делах воинских необыкновенно удачливый. В сердце его жило благочестие, не потому, однако, что он знал, что это такое. Ибо он был язычником и поклонялся идолам, ничего же другого не ведал».[67] Удивительно, что при описании рыцарской истории и рыцарской этики по большей части упускается из виду целый пласт литературы, в которой библейские сюжеты и жития святых представляются в стилистике и поэтике, традиционной для германцев. Между тем, именно они показывают, как сформировался идеал христианского воина, питающийся христианской моралью, но уходящий корнями в германское мировоззрение и поэзию. В поэзии Кэдмона, Кюневульфа и их современников (VIII–IX вв.) святые, иудейские праведники, ангелы и сам Бог представляются эпическими героями, а их действия и взаимоотношения приведены в соответствие с германскими обычаями и идеалами. В поэме «Грехопадение» Бог показан королем в окружении дружины. Как и идеальный король, Бог милостив и щедр, раздает дары своим верным воинам и требует взамен преданности. Таким же вождем предстает и Сатана до своего падения.[68] Еще более показателен древнесаксонский перевод Евангелия «Гелианд» (The Heliand)[69], в котором события передаются на символическом и социокультурном языке саксов. Еще одним интересным фактом пересечения язычества и христианства представляется средневековая молитвенная традиция, унаследовавшая структуру заклинаний: таков, например, «Щит св. Патрика»[70] или исландские молитвы, записывавшихся рунами[71]. В соответствии с логикой героических саг, внутреннее переживание новой веры в раннесредневековых хрониках и художественных произведениях отходит на второй план. Краткие упоминания о переменах в душах крещеных героев по форме и содержанию, по краткости и образности соответствуют эпическому мировидению. Традиционные образы сочетаются с библейскими. «Как второй Давид, он [Харальд Смиренный. – О.К. ] более оплакивал вероломство сына, нежели собственные несчастья»[72] Примером органичного сочетания «двух миров» является «Беовульф». Как бы ни было сложно узнать его истинные корни, это образец того самого слияния неслиянного: древняя по форме сага, с характерным сюжетом и героями, изложенная христианским автором. Не только «Беовульф», но и другие памятники устного наследия были сохранены только благодаря христианам, их записавшим, и они открыли нам подлинный внутренний мир представителя германского или кельтского племени. А.Я. Гуревич, обращая внимание на этот факт, тем не менее, уверен в несовместимости двух идеалов: «Англосаксы VII–VIII веков были христианами, но христианская религия в то время не столько преодолела языческое мировосприятие, сколько оттеснила его из официальной сферы на второй план общественного сознания. Церкви удалось уничтожить старые капища и поклонение языческим божкам, жертвоприношения им, что же касается форм человеческого поведения, то здесь дело обстояло гораздо сложнее. Мотивы, которые движут поступками персонажей “Беовульфа”, определяются отнюдь не христианскими идеалами смирения и покорности воле божьей. “Что общего между Ингельдом и Христом?” – вопрошал известный церковный деятель Алкуин век спустя после создания “Беовульфа” и требовал, чтобы монахи не отвлекались от молитвы героическими песнями. Ингельд фигурирует в ряде произведений; упомянут он и в “Беовульфе”. Алкуин сознавал несовместимость идеалов, воплощенных в подобных персонажах героических сказаний, с идеалами, проповедуемыми духовенством».[73] Безусловно, Алкуин сознавал опасность очарования языческими повествованиями для христианского мышления. Понимал, что увлекшись эпическими героями, его подопечные могут отвернуться от самого Христа. Как и многие другие, он стремился изжить то, что представляет малейшую опасность, и либо не задумывался о каком-то родстве, либо считал, что оно еще больше вредит слушателю, обманывая его сердце. Но Алкуина волновали вопросы веры и спасения, мы же рассматриваем не существенное содержание веры, а социальные и культурные формы, созданные или переродившиеся под ее влиянием. Следуя логике самих писателей раннего Средневековья, можно выдвинуть тезис о том, что христиане Средних веков восприняли идеи, заключенные в эпосе, и практически сделали образы выдающихся аристократов и правителей воплощением мифологических архетипов. Именно христианство с его требованиями воплотить идеал в реальность представило правящую и воюющую элиту как настоящее сословие эпических героев. Средневековое христианство и язычество объединяются мифологичностью мышления (в той трактовке мифа, которую давал А.Ф. Лосев).[74] Средневековый человек уделяет мало внимания достоверности рассказа, переделывает истории, чтобы они стали полезными и поучительными, вставляет в хроники сюжеты и детали, подсказанные ему фантазией, молвой или даже собственными представлениями об этике. Все это он делает потому, что миф как образец поведения для него гораздо важнее достоверности. Достоверность как таковая, факт сам по себе не несет для него такой же ценности, как для современной науки. Даже тогда, когда нельзя было с уверенностью говорить, что святой или герой существовал в действительности, его не отторгали как образец поведения или объект почитания (проверять подлинность информации мало кому вообще приходило в голову).[75] Для язычника, слушателя и рассказчика мифа, величие героя и ценность саги в том, что они – пример другим, в этом их истинность. Мифологическое мышление и отношение к факту стали основанием для идеи того «сословия эпических героев», которым стали рыцарство и аристократия в средневековой социальной мысли. Факты, противоречащие образцу, не дискредитировали его, поскольку образец имел ценность, значительно превосходящую ценность факта, а идеал представлялся более реальным, чем сама реальность. Идеал имел более совершенное непреходящее бытие, имевшее опору в божественном порядке, а реальность была лишь преходящим мгновением, рассказ о котором без сомнений подгонялся под идеал. Любовь средневекового человека к емким образам, идеальным моделям (и не только к положительным, но также к ярким образам антигероического, аморального поведения), роднящая его с человеком античности, обычно рассматривается как феномен в рамках литературоведения, в то время как это важный аспект мышления, в том числе и этического. Идеал сам по себе гораздо более органичен мышлению Средних веков, чем любой другой эпохи, поскольку именно тогда существовала настоящая «жажда» точных архетипов, детальных образцов, одушевленных ценностей, наделенных именами собственными, начертанными с прописных букв – таких как Добродетели и Пороки, Любовь и Мудрость, Алчность и Гордыня. В миниатюрах, в поэзии и театре предстают Рыцарь, Король, Монах, Землевладельц; Влюбленный и его Дама.[76] Средневековый человек был слушателем и рассказчиком историй, центром которых был идеал, и это должен понимать исследователь, работающий со средневековыми источниками. Повествование о великих идеях и идеалах захватывает средневекового слушателя, а желание претворить их в жизнь превращает его, в какой-то мере, в актера. Его чувства и размышления, муки выбора и истинная борьба между добром и злом в его душе часто остаются за кадром, а на сцене жизни он выступает как Идеальный Герой, исполнитель того или иного архетипа. По большей части, мир средневекового рассказа (будь то историческое повествование или художественный вымысел) как бы исключает повседневность с ее противоречиями и сложностями и выхватывает героя в тот момент его жизни, когда он сливается с архетипом, и через это слияние становится до конца тем, чем должен, исполняя написанное на роду, представая не конкретным человеком с определенной биографией, а Рыцарем или Аристократом. Мифологическое мышление, таким образом, вполне может считаться источником театральности, свойственной рыцарской культуре в ее куртуазном воплощении. Ввиду сказанного, разрыв между социокультурным идеалом и поступками реальных людей воспринимался современниками несколько иначе. Еще одна яркая черта мифологического мышления – его взаимосвязь с принципами коллективизма. Проблема индивидуума и социума, как представляется, в средневековом мифе (а затем в средневековом романе) полностью решается, поскольку главные действующие лица, будучи индивидуальными героями и творя свою уникальную судьбу, проживают традиционные ценности и утверждают традицию, в которой и существуют повествования о них. Опора на социум (коллектив, общество), как и строгие законы традиционных жанров и искусств, позволяет раскрыться личности, в то время как бескультурье и антитрадиционность обедняют человека, лишая средств для подлинного самостановления. Без общего языка понятий и ценностей (создаваемого традицией) человек не в состоянии находить понимание и внимание других. Поэтому индивидуализация культуры есть порочный круг, так как разделение людей приводит к обеднению культуры, а оно, в свою очередь, к новым виткам индивидуализации и разрушению личностного. Изучая сходные черты языческих и христианских социальных идеалов, нужно внимательно относиться к тому, что внешне похожие элементы могут иметь различное содержание. О подлинном отношении человека прошедших эпох к некоторым сюжетам мы часто не знаем с достаточной достоверностью. Поставить знак равенства между социальными установками христианства и язычества невозможно. При этом изучение их общих черт необходимо, поскольку это позволяет лучше понять действительную роль христианской религии и настоящее содержание языческой этики, а также удерживает исследователя от крайностей в суждениях. В конечном итоге, мы начинаем лучше понимать реальность, стоящую за понятием «общечеловеческих ценностей». Нельзя утверждать, что между христианским и языческим воззрением на социальное поведение и нравственность нет никакой разницы. В действительности, эта разница весьма существенна, но нужно отметить, что почва, на которую легла христианская проповедь, вовсе не была бесплодной. Некоторые образцы правды и правильности христианству оказались созвучны. Благородство, сочетающее в себе верность, мудрость, щедрость, смелость и благоразумие, не является творением церковных авторов расцвета Средневековья. Подобные представления встречаются не только в дохристианских по происхождению европейских текстах, но также в истории и наставлениях неевропейских народов. Невнимание к этому факту искажает наше восприятие истории. А.Я. Гуревич отмечал: «Ментальные установки и стереотипы поведения средневековых людей едва ли могут быть адекватно уяснены, если пренебречь варварским субстратом верований и ценностей».[77] Действительно, не следует намеренно затушевывать многосоставность средневековой культуры, стараясь упростить ее основания и определить ее, например, как «чисто» христианскую (что крайне сложно хотя бы потому, что христианство в Европе облеклось в форму этнических языков, образов и идеалов), а все этническое, античное, иудейское принять, как несущественное отклонение от принятой «нормы». Мир средневековой культуры состоял из противоречивых, порой взаимоисключающих друг друга элементов, как, впрочем, и всякая культура. Причина тому не только в устойчивости языческих верований или в привычках конкретных людей, но и в том, что христианство обретало в каждой культуре свою особенную форму, соприкасаясь со специфическим этническим мышлением и характером.
|