ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 4 страница
"Свободные! В чем же вы свободны? И кто из граждан нынешних наций свободен? -- Разве вы свободны в своих действиях? Нет, ибо государство располагает вашей жизнью и обращает вас в убийц или в убитых. -- Разве вы можете свободно говорить и писать? Нет, ибо вас сажают в тюрьму, когда вы высказываете свои мысли. -- Можете свободно думать про себя? Нет, если хорошенько не спрячетесь; но даже зарывшись в погреб, вы не в безопасности. Молчите, будьте осторожны! Вас хорошо стерегут... Есть надзиратели завашими поступками: унтера с нашивками. Есть также надзиратели за вашими мыслями: церкви и университеты, предписывающие, чему надо верить и что следует отрицать... На что же вы жалуетесь? (Впрочем вы не жалуетесь!) Не утруждайте мозгов! Повторяйте катехизис! "Вы говорите, что народ-властелин добровольно согласился принять этот катехизис? -- Хороша добровольность! Простаки, раздувающие себе щеки словом Демократия!.. Демократия -- это искусство подменять собой народ и стричь его, во славу ему и на пользу нескольких добрых апостолов. В мирное время народ знает о происходящих событиях только то, что о них говорят в своей подкупленной и сидящей на привязи прессе люди, которым выгодно водить его за нос. Правда посажена под замок. Во время войны и того лучше. Под замок посажен народ. Допуская даже, что он когда-нибудь знал, чего он хочет, теперь-то уж во всяком случае он лишен возможности сказать об этом хотя бы словечко. Повиновение. Perinde ас cadaver...* Десять миллионов трупов... живые немногим лучше, пройдя четырехлетний одуряющий режим патриотического вранья, ярмарочных парадов, там-тама, угроз, бахвальства, ненависти, доносов, процессов об измене, коротких расправ. Демагоги поголовно мобилизовали все силы обскурантизма, чтобы погасить последние проблески здравого смысла, еще уцелевшего у народа, и окончательно его окретинить.
* "Как труп". Формула повиновения, предписываемого основателем иезуитского ордена Игнатием Лойолой своим последователям. (Прим. перев.)
"Поработить мало. Надо довести народ до такой степени отупения, чтобы он сам пожелал порабощения. Великие автократии Египта, Персии и Ассирии, распоряжавшиеся жизнью миллионов людей, черпали тайну власти в сверхъестественном обаянии своей мнимой божественности. Всякая самодержавная монархия, до самого конца веков легковерия, необходимо была теократией. -- Однако в современных демократиях совершенно невозможно поверить в божественность таких шутов, как наши нечистоплотные и ничтожные министры: мы их видели слишком близко, нам известны их плутни... Тогда они придумали поместить бога за полотном своего балагана. Бог -- это Республика, Отечество, Справедливость, Цивилизация. Они намалеваны у входа. Каждый ярмарочный балаган выставляет напоказ на разноцветных плакатах свою прекрасную Великаншу. И миллионы людей сломя голову бегут посмотреть на нее. Но выходящие оттуда не говорят, какого они мнения о виденном. Они очень бы затруднились составить себе какое-нибудь мнение!Одни вовсе не выходят, другие ничего не видели. Но те, кто глазеет перед эстрадой, те видят. Бог тут. Он намалеван перед входом. -- Ведь боги не что иное, как желание человека верить в них. "Но почему же это желание горит таким ярким пламенем? -- Потому что человек не хочет видеть действительность. -- Значит, потому что он ее видит. -- Вся трагедия человечества в том, что оно не хочет видеть и знать. Ему во что бы то ни стало надо обожествить свою грязь. -- Наберемся же смелости посмотреть ей прямо в лицо! "Инстинкт убийства начертан в сердце природы. Инстинкт поистине дьявольский, потому что он как будто создал живые существа не только для того, чтобы есть, но и для того, чтобы быть съеденными. Особая порода бакланов питается морской рыбой. Рыбаки истребляют этих птиц. И рыба исчезает, потому что сама питалась экскрементами пожирающих се птиц. Таким образом, цепь живых существ похожа на скрутившуюся змею которая кусает свой хвост... Хоть бы не была создана совесть, чтобы присутствовать на собственной казни! Избежать бы этого ада!.. Есть только два пути: путь Будды, истребляющего в себе мучительную Иллюзию жизни, -- и путь религиозных Иллюзий, набрасывающий сверкающий покров лжи на преступление и страдание: народ, пожирающий другие народы, есть Избранный народ; он трудится для бога; груз беззаконий, отягчающий одну из чашек весов жизни, уравновешивается потусторонним миром грез, где врачуются все раны и скорби. Формы потустороннего мира меняются от народа к народу и из эпохи в эпоху. Эти видоизменения называются Прогрессом. Но в основе их все та же потребность в иллюзии. Надо заткнуть пасть этой грозной Совести, которая все видит и требует отчета в неправедном законе! Если ей не находят пищи в виде какой-нибудь веры, она воет от голода и ужаса. -- Только бы верить!.. Вера или смерть! -- Вот почему люди собрались в стада. Чтобы утвердиться. Чтобы превратить свои индивидуальные сомнения в общую уверенность. "Что же нам делать с истиной? Истина для них враг. -- Но они не сознаются в этом. По молчаливому уговору истиной называется тошнотворная смесь крупиц истины с морями лжи. Крупицы истины служат для подкрашивания лжи. Лжи и рабства: вечного рабства... Памятники веры и любви не очень долговечны. Гораздо долговечнее их памятники рабства. Реймс и Парфенон разрушаются. А египетские Пирамиды бросают вызов столетиям. Вокруг них -- Пустыня с ее миражами и зыбучими песками... Когда я подумаю о тысячах независимых умов, поглощенных столетиями рабства, -- о еретиках и революционерах, мирских и религиозных ослушниках и бунтовщиках, -- меня перестает удивлять серая посредственность, мутным потоком разливающаяся по лицу земли. "Мы еще держимся на поверхности мрачного моря, но что же нам делать лицом к лицу с неумолимым миром, где сильный от века душит слабейшего и от века находит еще сильнейшего, чтобы быть задушенным в свою очередь? От жалости, от усталости, решиться на добровольное самопожертвование? Или же принять участие в истреблении слабых, не сохраняя и тени иллюзии насчет слепой космической жестокости? Что еще остается? Попытаться уклониться от безнадежной схватки, послушавшись эгоизма, или благоразумия, которое есть тоже эгоизм?.." В припадке острого пессимизма, снедавшего Клерамбо в эти месяцы беспросветного одиночества, даже прогресс ему представлялся невозможным, -- тот Прогресс, в который он когда-то верил, как другие веруют в господа бога. Теперь ему казалось, что род человеческий обречен смертоносной судьбе. Опустошив планету, истребив другие животные виды, он уничтожает себя собственными руками. Таково веление Справедливости. Человек стал властелином земли лишь захватом, силой и хитростью, особенно хитростью. Весьма вероятно -- и даже наверное -- существа более благородные, чем он сам, пали под его ударами. Одних он истребил, других пришиб, низвел до скотского состояния. В течение тысячелетий совместной жизни с другими существами он притворялся будто не понимает их (ложь!), не видит в них братьев, подобно ему страдающих, любящих, мечтающих. Для того, чтобы лучше их эксплоатировать, чтобы мучить их без зазрения совести, он заставил своих мыслителей объяснить ему, что эти существа лишены способности мыслить, что он один обладает этим преимуществом. И в настоящее время он не далек от того, чтобы сказать то же самое про другие народы, которых он рубит и истребляет... Палач! Палач! У тебя не было жалости. По какому же праву ты требуешь ее теперь?..
Из старых друзей, еще недавно окружавших Клерамбо, ему осталась верна одна только г-жа Мере, муж которой недавно был убит в Аргонне. Франсуа Мере был одним из первых французских биологов; ему не исполнилось и сорока лет, когда он незаметно сгинул в окопе. В этом скромном ученом, большом труженике, таилось выдающееся дарование, и в будущем его не миновала бы слава. Он неторопился залучить к себе эту продажную прелестницу: слишком уж много интриганов пользуются ее милостями. Ему довольно было тихих радостей, которые доставляет избранникам интимное общение с наукой, и того единственного на земле сердца, с которым оними делился. Жена была посвящена во все его мысли. Немного помоложе его, из профессорской семьи, она была из тех серьезных, любящих, слабых и гордых душ, которые испытывают потребность отдаться, но отдаются только однажды. Она жила духовной жизнью Мере. Может быть она так же точно разделяла бы жизнь и с другим человеком, если бы обстоятельства соединили ее с ним. Но, выйдя замуж за Мере, она отдалась ему всем существом. Как и у многих лучших женщин, ум ее способен был понимать избранника ее сердца. Она сделалась ученицей мужа, чтобы стать его сотрудницей. Она принимала участие в его работах, в его лабораторных исследованиях. Детей они не имели и знали только умственное общение. Оба были свободомыслящие, оба жили высокими идеалами, чуждыми всякой религии и всяких националистических суеверий. В 1914 году мобилизованный Мере отправился просто исполнять свой долг, без всяких иллюзий насчет дела, которому заставляли его служить превратности времени и национальности. С фронта он присылал светлые стоические письма. Ни на минуту не переставал он видеть гнусность войны; но он считал себя обязанным итти на жертву, повинуясь судьбе, приобщившей его к заблуждениям, страданиям и нелепой борьбе жалкого животного вида, медленно эволюционирующего к какой-то неведомой цели. Он хорошо знал Клерамбо. Они были знакомы домами еще в провинции, задолго до того, как семьи их переселились в Париж, и это положило начало дружеским отношениям, скорее постоянным, чем интимным, -- Мере открывал свое сердце только жене, -- отношениям, построенным преимущественно на непоколебимом уважении друг к другу. С начала войны оба они ушли с головой в свои заботы и не переписывались. Фронтовики были скупы на письма к знакомым; всю свою переписку они вели с одним любимым существом, которому говорили все. В большей степени, чем когда-нибудь, Мере сделал жену единственным поверенным лицом. Письма его были дневником, в котором он думал вслух. В одном из последних писем он упоминал о Клерамбо. Мере познакомился с его первыми статьями по националистическим газетам, единственно допускавшимся на фронт, которые приводили из них выдержки с целью изругать автора. Он писал жене, каким облегчением были для него слова честного оскорбленного человека, и просил передать Клерамбо, что его старые дружеские чувства стали еще более прочными и сердечными. Вскоре после этого он умер, не успев получить дальнейших статей, о высылке которых просил г-жу Мере. Когда он погиб, то его подруга, жившая единственно для него, попытался сблизиться с людьми, которые были ему близки в последние часы жизни. Она написала Клерамбо, который давно уже томился в провинциальном заточении, не имея духу из него вырваться. Зов г-жи Мере прозвучал для него как освобождение. Клерамбо вернулся в Париж. Оба они нашли горькую отраду вызывать совместно образ покойного. У них создалась привычка посвящать один вечер в неделю беседе о нем. Клерамбо был единственным из друзейМере, который мог понять скрытую трагедию самопожертвования, не позолоченного никакой патриотической иллюзией. Сначала г-же Мере доставило большое облегчение посвящать Клерамбо во всю переписку мужа. Она читала ему письма покойного, признания, в которых тот не тешил себя никакими иллюзиями; обсуждение этой волнующей темы невольно приводило их к вопросу о причинах гибели Мере и миллионов других. Клерамбо ни перед чем не останавливался в своем суровом расследовании, и г-жа Мере тоже была не из тех женщин, которые идут на попятную в поисках истины. -- И тем не менее... Клерамбо вскоре заметил, что слова его вызывают в собеседнице чувство какой-то стесненности, а между тем он говорил вслух только о том, что было ей отлично известно и что явствовало из писем Мере: о преступной бесполезности всех этих смертей, о бесплодности этого геройства. Г-жа Мере попробовала заново пересмотреть прочитанное; она оспаривала его смысл так запальчиво, что невольно закрадывались сомнения насчет ее добросовестности; она отыскивала в своей памяти выражения мужа, более близкиеобщепринятым взглядам и как будто их одобрявшие. Слушая однажды, как г-жа Мере перечитывала одно уже известное ему письмо, Клерамбо заметил, что она пропускает фразу, выражавшую героический пессимизм Мере. Его настояния задели ее, и она как бы отшатнулась. Принужденность мало-по-малу перешла в холодность, потом в раздражение, наконец в какую-то глухую враждебность. Она стала избегать Клерамбо, и хотя дело не дошло до открытого разрыва, однако он почувствовал, что она на него сердится и что встреч уже больше не будет. Дело в том, что чем дальше заходил бесплодный анализ Клерамбо, разрушавший основы современных верований, тем интенсивнее в г-же Мере совершалась работа противоположного характера: восстановления и идеализации. Ее скорбное сердце испытывало потребность убедиться в том, что, несмотря ни на что, причина ее горя святая. Возле нее не было больше покойного, который помогал ей нести бремя истины. Самая страшная истина для двоих все-таки содержит в себе нечто радостное. Но для того, кто остается один, она смертельна. Клерамбо это понял. Его повышенная чуткость подсказала ему, что он делает больно, и горе этой женщины стало его собственным горем. Он почти готов был одобрить ее возмущение против него. Он видел огромную силу скрытых страданий и непригодность предлагаемой им истины для их уврачевания. Больше того: видел, что она прибавляет новую боль к уже существовавшей... Неразрешимая задача! Эти несчастные не могут обходиться без убийственных иллюзий, которым приносят себя в жертву. Иллюзии эти невозможно у них вырвать, не делая их страдания невыносимыми. Эти семьи, потерявшие сыновей, мужей, отцов, чувствуют потребность верить в то, что их близкие погибли за истинное и правое дело. Эти лгущие государственные деятели вынуждены продолжать лгать и другим и себе. Прекрати они лгать, хотя бы на мгновение, жизнь станет невыносимой и для них самих и для тех, о ком они пекутся. Несчастный человек, жертва собственных идей, ты все им отдал, но они каждый день требуют от тебя все больше и больше, иначе под ногами твоими окажется пустота и ты упадешь... Неужели после невыразимых четырехлетних страданий и разрушений нам придется признаться, что все они напрасны, что победа не только будет губительной, но иной и быть не может, что война была нелепостью и что мы обманываемся!.. Никогда! Лучше погибнуть всем до последнего. Одинокий человек, вынужденный признать, что его жизнь пропала даром, приходит в отчаяние. Что же было бы с народом, с десятью народами, со всей цивилизацией!.. Клерамбо слышал вопль человеческой толпы: -- Жить! Во что бы то ни стало! Спастись какой угодно ценой! -- Но вы как раз не спасаетесь! Ваша дорога ведет вас к новым катастрофам, к неисчислимым страданиям. -- Как они ни ужасны, но то, что ты нам предлагаешь, еще ужаснее. Лучше умереть с иллюзией, чем жить без иллюзий! Жить без иллюзий... Нет, это живая смерть!
Кто расшифровал тайну жизни и прочел ее разгадку, говорит гармоничный голос разочарованного Амиеля*, тот выпадает из великого Колеса бытия, тот вышел из мира Живых... Иллюзия рассеивается, вновь утверждается извечное царство небытия, радужный пузырек лопнул в бесконечном пространстве, и ничтожество мысли растворилось в невозмутимом покое безграничного Ничто.
* Швейцарский писатель, автор любопытного дневника (1821-1881). (Прим. перев.)
Но этот покой Ничто есть горшая пытка для человека белой расы. Лучше все терзания, все муки жизни! Не вырывай их у меня! Убийца, отнимающий у меня мучительную ложь, которой я живу!..
Клерамбо с горечью приложил к себе определение, которое дала ему в насмешку одна националистическая газета: Один против всех. -- Да, общий враг, разрушитель иллюзий, дающий возможность жить... И он не сердился. Для него была слишком мучительна мысль служить причиной страдания. -- Как же выйти из трагического тупика? В какую бы сторону он ни поворачивался, везде неразрешимая дилемма: или смертоносная иллюзия, или смерть без иллюзий. -- Не хочу ни того, ни другого. -- Хочешь ли ты, или не хочешь, покорись! Дорога закрыта! -- И все же я пойду.
|