Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

ЧАСТЬ ПЯТАЯ





 

They also serve who only stand and wait.

Служит и тот, кто лишь стоит и ждет.

Мильтон.

 

Еще раз Клерамбо пришлось оказаться в одиночестве. Но оно предстало ему на этот раз таким, каким он его еще никогда не видел: оно было словно прекрасная и тихая женщина, с благостным лицом, с ласковыми глазами, положившая ему на лоб нежные, нежные руки, источающие свежесть и успокоение. И он знал, что на этот раз божественная спутница подарила его своим избранием.

Не всякому дано быть одиноким. Многие стонут от одиночества, втайне гордясь им. Это вековой стон. Он доказывает, вопреки намерениям жалующихся, что они не избраны одиночеством, не принадлежат к числу его близких. Они открыли только первую дверь и томятся в прихожей; но у них не хватило терпения дождаться своей очереди, или же их вывели благодаря шумному выражению недовольства. В сердце подруги-одиночества нельзя проникнуть без дара благодати или без сокровища благоговейно пройденных испытаний. Надо отряхнуть, оставить у дверей дорожную пыль, крикливые уличные голоса, мелочные мысли, эгоизм, тщеславие, жалкие возмущения обманутой, любви, задетого самолюбия. Надо, чтобы, подобно чистым Орфическим теням, чей замирающий голос сберегли для нас золотые таблички, "душа, бежавшая из юдоли горестей" явилась, одинокая и нагая, "к ледяному источнику, берущему начало в озере Памяти".

Это чудо Воскресения. Тот, кто сбросил свою бренную оболочку, думая, что все погибло, с удивлением открывает, что лишь теперь он обрел свое истинное благо. Ему не только возвращены он сам и другие, но он видит, что до сих пор они никогда не принадлежали ему по-настоящему. На людях, в толкотне, что мог бы он увидеть через головы обступившей его толпы? Даже на близких своих, жмущихся у его груди и увлекающих его с собой, ему нельзя надолго остановиться взглядом. Нет времени, нет должного отдаления. Чувствуешь только толчки калечащих друг друга тел, вклиненных в одну общую судьбу и уносимых тинистым потоком коллективной жизни.

Сына своего Клерамбо разглядел как следует лишь после его смерти. Да и дочь узнал по-настоящему в тот быстро промелькнувший час, когда оковы злой иллюзии были разбиты натиском горя.

И вот теперь, в одиночестве, когда, путем последовательных исключений, он как бы очистился от страстей живых людей, он вновь и находил их всех в какой-то светлой близости. Всех; не только своих родных, жену и детей, но все те миллионы, которые до сих пор он обманчиво считал заключенными в объятиях риторической любви. Все они четко обрисовывались в глубине его камеры-обскуры. На темной реке Судьбы, уносящей человечество, которую он смешал с ним самим, Клерамбо увидел миллионы живых барахтавшихся обломков, -- то были люди. И каждый человек был самим собой, особым миром радостей и страданий, грез и усилий. И каждый человек был "я". Я склоняюсь над ним и вижу себя. "Я", говорят мне его глаза, и сердце вторит: "Я!" Ах, как я вас понимаю! В какой сильной степени ваши заблуждения -- мои заблуждения! Даже в ожесточении тех, что ополчились на меня, я узнаю тебя, брат мой, меня не проведешь: это я!

 

Тогда Клерамбо стал смотреть на этих людей уже не глазами, не головным мозгом, но сердцем, -- не мыслью пацифиста или толстовца, тоже являющейся своего рода безумием, -- но мыслью каждого из них, как бы влезая в его кожу. И он разглядел окружавших его людей, наиболее ему враждебных, всех этих интеллигентов, политиканов. Заметил их морщины, их седые волосы, горькую складку около рта, их сгорбленную спину, их разбитые ноги... Напряженные, скорченные, готовые упасть... Как они постарели за шесть месяцев! В первое время их поддерживало возбуждение борьбы. Но по мере того как бой затягивался и, независимо от своего исхода, оставлял огромные разрушения, каждый нес свои потери и каждый мог опасаться потерять то немногое -- бесконечное, -- что у него оставалось. Они не хотели выдавать свою тревогу, стискивали зубы. Какая мука! И у самых верующих сомнение наделало трещин... Тс! Не надо было говорить. Если вы заговорите об этом, вы меня убьете... Вспомнив о г-же Мере, Клерамбо весь проникся жалостью и обещал молчать. -- Но было слишком поздно; все знали, что он думает: он был живым отрицанием, живым укором совести. И его ненавидели. Но Клерамбо не сердился. Он почти готов был помочь своим ненавистникам восстановить старые иллюзии.

Какая страстная вера в сердцах этих людей, чувствующих, что их иллюзиям грозит опасность! Ей свойственно было трагическое и жалкое величие. У политиков она усложнялась нелепой помпой шарлатанских декламаций; у интеллигентов -- шутовским упрямством маниакальных мозгов. Но под всей этой мишурой виднелась безнадежная рана; слышался вопль души, тоскующей по вере, призыв к героической иллюзии. У более простых юных сердец эта вера приобретала даже трогательность. Никаких декламаций, никаких притязаний на знание, одна лишь беззаветная любовь, которая все отдала и ждет взамен единственного слова, ответа: "Да, это правда... Ты существуешь, возлюбленная, родина, священная сила, взявшая у меня жизнь и все, что я любил!.." Хочется склонить колени у ног этих скромных женщин, одетых в траурные платья, -- матерей, жен и сестер, -- целовать их худые руки, трепещущие надеждой и страхом перед потусторонним, и сказать им: "Не плачьте! Вы будете утешены!"

Да, но как их утешить, если не веришь в идеал, которым они жили и который их убивает? -- И вот, давно искомый ответ пришел к нему, он даже не заметил, как это случилось. "Надо любить людей больше, чем иллюзии, и больше, чем истину".

 

Любовь Клерамбо была любовью без взаимности. Несмотря на то, что за последние десять месяцев он не напечатал ни строчки, никогда он не подвергался таким яростным нападкам. Осенью 1917 года ожесточение достигло неслыханных размеров. Какое комичное несоответствие между этим бешеным озлоблением и слабым голосом этого человека! Так было во всех странах мира. Десяток тщедушных пацифистов, разобщенных, окруженных, лишенных доступа в крупные органы, едва возвышавших свой честный, но тусклый голос, вызвал целую бурю брани и угроз. При малейшем противоречии чудовище, называемое Общественным Мнением, начинало биться в эпилепсии. -- Мудрый Перротен, ничему впрочем не удивлявшийся, благоразумно притаился в сторонке и, не приходя на помощь топившему себя (так говорило ему сердце) Клерамбо, втайне ужасался этого разлива деспотического тупоумия. Встречая его в истории, на расстоянии, мы смеемся над ним. Но когда подходишь поближе, то видишь, что человеческий разум на вершок от помешательства. Почему люди в эту войну в гораздо большей степени утратили спокойствие, чем это было во все минувшие войны? Неужели Она была всех их жесточе? Сказки! Умышленное забвение всего, что произошло в наше время на наших глазах: Армения, Балканы, подавление Коммуны, колониальные войны, новые конкистадоры Китая или Конго... Нам отлично известно, что из всех животных самым свирепым всегда был человек. -- Так может быть люди уверовали в спасительность настоящей войны?.. Как раз напротив! Народы Запада достигли такой степени развития, когда война становится нелепой, невозможно ее затеять, сохранив умственные способности. Надо опоить разум. Пусть бредит под страхом гибели, отчаянной гибели в черном пессимизме. Вот почему голос одиночки, сохранявшей разум, повергал в ярость остальных, искавших забвения. Они были в ужасе, как бы этот голос не разбудил их и они не очнулись протрезвевшие, голые и загаженные.

Кроме того, в это время дела оборачивались плохо для войны. Заколебались великие надежды на победу и славу, столько уже раз подогреваемые. Росло убеждение, что с какой стороны ни смотреть на войну, она для всех дело очень скверное. Ни интересы, ни честолюбие, ни идеализм не получат от нее никакой выгоды. И предвидение горького разочарования через короткий срок, миллионы бесполезных жертв приводили в бешенство людей, чувствовавших моральную ответственность за случившееся. Им приходилось или принести повинную, или выместить свои неудачи на других. Выбор был сделан быстро. Они объявили виновниками неудач всех тех, кто ее предвидел, возвестил и старался предотвратить. Каждое отступление армии, каждая оплошность дипломатов находила себе оправдание в махинациях пацифистов. Эти непопулярные люди, которых никто не слушал, оказывается, по словам их противников, обладали чудовищной властью и были организаторами поражения. Чтобы никто не ошибся, им навесили на шею табличку с надписью: "Пораженец";; оставалось только сжечь их на костре, подобно их братьям, еретикам доброго старого времени. В ожидании палача во-всю старались его прислужники.

Чтобы набить руку, начали с самых безобидных людей: хватали никому неведомых или мало известных женщин, учителей, плохо умевших защищаться. -- Потом бросились на добычу покрупнее. Для политических деятелей представился хороший случай отделаться от опасных соперников, посвященных в опасные тайны и завтрашних господ. Особенно усердствовали, согласно старому рецепту, по части искусного смешения обвинений, валя в одну кучу заурядных мошенников и людей, характер или ум которых внушали беспокойство, -- чтобы ошарашенная публика не пыталась отличать в этой мешанине честного человека от подлеца. Таким образом те, что не были в достаточной степени скомпрометированы своими поступками, оказывались скомпрометированы своими знакомствами. А когда таковых не было, можно было их подкинуть; находились люди, которые, в случае надобности, готовы были достать все, что требовалось обвинительным актом.

 

Можно ли было доказать, что Ксавье Турон явился к Клерамбо по поручению начальства? Ведь он вполне мог прийти по собственному почину. И кто мог бы сказать в точности, с какой именно целью? Да знал ли это он сам? В болотах больших городов всегда водятся беззастенчивые авантюристы, бездельники, которые рыщут повсюду, как волки, "quem devorent".* У них огромные аппетиты и огромное любопытство. Все годится, чтобы наполнить эту бездонную бочку. Любую вещь они могут сделать и белой и черной, это им нипочем. С одинаковой готовностью они бросят вас в воду или сами туда бросятся, чтобы спасти вас; они не боятся за свою шкуру, им надо только кормить сидящего внутри зверя, а также развлекать его. -- Перестань он на одну только минуту кривляться и жрать, и он погибнет от скуки и от отвращения к своему ничтожеству. Но такой опасности нет; он слишком смышлен! Он не остановится и не задумается, пока не околеет своей прекрасной смертью, и притом на ногах, как римский император**.

 

* Кого бы пожрать. (Прим. перев.)

** Подразумевается император Веспасиан, ум. в 79 г. (Прим. перев.)

 

Поэтому никто не мог сказать, чего собственно хотел Турон, когда в первый раз пришел к Клерамбо. Как всегда, вид у него был деловитый, взор алчный, он вынюхивал кость. Он принадлежал к тем редким журналистам-профессионалам, которые, не утруждая себя чтением того, о чем они говорят, способны моментально составить себе о предмете живое и блестящее представление, которое часто каким-то чудом оказывается довольно верным. Он продекламировал Клерамбо без больших ошибок его "Евангелие" с таким видом, точно верил в него. Может быть и действительно он верил, пока говорил. Почему же и не верить? Он тоже бывал пацифистом в известные часы: это зависело от направления ветра и от поведения некоторых коллег, с которыми он либо шел в ногу, либо полемизировал. Клерамбо был тронут. Он никогда не мог излечиться от детской доверчивости к первому встречному, который к нему обращался. К тому же, он не был избалован отечественной прессой. Поэтому он позволил, от избытка чувств, выведать свои самые интимные чувства. Его собеседник благоговейно их обсасывал.

Столь тесно завязавшееся знакомство не могло на этом остановиться. Произошел обмен письмами, в которых один приглашал высказаться, а другой высказывался. Турон предложил Клерамбо изложить свои мысли в небольших популярных брошюрках, которые брался распространять в рабочих кругах. Клерамбо колебался, отказывался. Не то, чтоб он принципиально осуждал, как это делают приверженцы существующего строя со всеми его несправедливостями, подпольную пропаганду новой истины, коль скоро невозможна никакая иная пропаганда (всякая преследуемая вера созревает в катакомбах). Но он не чувствовал себя созданным для такого выступления: громко высказывать свои мысли и принимать все последствия своих слов -- вот была его роль; слово будет распространяться само собой: он не должен обращаться в его разносчика. К тому же, какой-то тайный инстинкт, которого он устыдился бы, если бы позволил ему проявиться, внушал ему недоверие к услужливому коммивояжеру. Однако же он не мог обуздать его рвение. Турон напечатал в своей газете апологию Клерамбо; в ней он рассказывал о своих визитах и о беседах; излагал мысли учителя, истолковывая их по-своему. Клерамбо читал и удивлялся: он не узнавал себя. Однако он не мог отказаться от авторства, так как в комментариях Турона находил цитаты из своих писем, переданные слово в слово. В них он еще меньше узнавал себя. Те же слова, те же фразы приобретали в контексте, куда они были вкраплены, смысл и окраску, которых он им не придавал. Вдобавок цензура, уполномоченная стоять на страже государства, повычеркивала в цитатах где строчку, где полстрочки, где окончания абзацев, правда совершенно невинные, но в этом изуродованном виде способные внушить рьяному читателю наихудшие подозрения. Результаты подобной кампания не заставили себя долго ждать: это значило подлить масла в огонь. Клерамбо не знал, какому святому молиться, чтобы заставить своего защитника замолчать. Он не мог на него сердиться, потому что Турон принимал свою долю угроз и ругательств спокойно, не моргнув глазом: он и не такие виды видывал!

Когда оба они были обильно политы помоями, Турон заявил права на Клерамбо; после попытки навязать ему акции своей газеты он без всякого предупреждения записал его в почетные члены редакционного комитета. И очень разобиделся, когда Клерамбо, узнавший об этом через несколько недель, не выразил никакого удовольствия. После этого отношении их стали более холодными, хотя Турон попрежнему время от времени упоминал в своих статьях имя "своего знаменитого друга"... Клерамбо не протестовал, очень довольный, что так дешево отделался. Он потерял своего приятеля из виду, как вдруг узнал однажды, что Турон арестован. Его обвиняли в каком-то грязном денежном деле, и публика тотчас же увидела тут вражескую руку. Суд, послушный указке свыше, не замедлил обнаружить связь между этими грязными делишками и мнимо-пацифистской пропагандой, которую Турон вел в своей газете, правда несистематически, беспорядочно, перемежая ее внезапными припадками кровожадности. Его пристегнули, как полагается, к "большому заговору пораженцев", а выемка корреспонденции позволила скомпрометировать всех, кого нужно было; Турон тщательно хранил все свои письма и получал их от людей всех партий, поэтому выбор был огромный. Выбор последовал.

Клерамбо узнал из газет, что он был в числе избранных. Враги его ликовали! -- Наконец-то! Попался! Теперь все было ясно. Ведь не правда ли, если человек думает не так, как все, то под этим кроется какое-нибудь низкое побуждение; ищите и обрящете... Обрели. Не дожидаясь разбора дела, одна парижская газета протрубила об "измене" Клерамбо. В судебных документах не было и намека на это; но суд позволяет говорить что угодно, он не опровергает: его дело сторона. Вызванный к следователю, Клерамбо тщетно просил сказать ему, в чем его преступление. Следователь был вежлив, обращался с ним почтительно, как и подобает обращаться с знаменитым писателем; но он ничуть не торопился с ведением дела; у него был вид, точно он ожидает... Чего? -- Преступления.

 

Г-жа Клерамбо не обладала духом римлянки -- или гордой еврейки в знаменитом процессе, двадцать лет тому назад разделившем Францию на два лагеря, -- которую несправедливая общественная травля мужа только теснее связала с ним. Она инстинктивно питала робкое почтение французской буржуазии к официальному правосудию. Хотя ей было прекрасно известно, что обвинение против Клерамбо лишено оснований, однако самый факт его предъявления казался ей бесчестием, которое падало также и на нее. Она не могламолча снести это. В ответ на ее упреки Клерамбо совершенно неумышленно занял позицию, которая больше всего способна была довести ее до крайнего раздражения. Вместо того чтобы возражать или по крайней мере защищаться, он говорил:

-- Бедная женщина!.. Ну, да, я тебя понимаю... Это ужасно для тебя... Ну, да, ты права...

И ждал, когда душ кончится. Такой прием сбивал с толку г-жу Клерамбо, бесившуюся, что ей не к чему придраться; она прекрасно знала, что, признавая ее правой, муж ни в чем не изменит своего поведения. Не находя другого выхода, она уступила ему и отправилась излить свою злость на грудь брата. Лео Камю не стал церемониться. Он предложил ей развестись. Говорил, что это ее прямая обязанность. Но он требовал слишком многого. Под влиянием традиционного отвращения к разводу в душе этой честной буржуазной женщины проснулась глубокая верность, и лекарство показалось ей хуже самой болезни. Супруги остались вместе, но близость между ними была утрачена.

Розина почти всегда отсутствовала: чтобы забыть свое горе, она готовилась к экзамену на сестру милосердия и большую часть дня проводила вне дома. Но даже когда она бывала дома, мысли ее витали далеко. Клерамбо не занял снова прежнего места в сердце дочери; другой занимал его: Даниэль. Она холодно отвечала на попытки отца подойти к ней с нежностями: это было своего рода наказание за то, что он явился невольной причиной отдаления ее друга. Розина понимала, что это несправедливо, и не могла не упрекать себя; но поведения своего не меняла: несправедливость приносит облегчение.

Если Даниэль не был забыт, то и сам не забывал. Он не гордился своим поведением и, чтобы несколько смягчить угрызения совести, возлагал ответственность за случившееся на окружающую среду, оказывавшую на него деспотическое давление. Такое рассуждение больше не удовлетворяло его.

На помощь дувшимся друг на друга влюбленным пришел случай. Даниэль был довольно тяжело, хотя и неопасно, ранен, и его привезли в Париж. Когда он уже выздоравливал, он повстречался с Розиной. Это случилось возле сквера Бон-Марше. Несколько мгновений он колебался. Но Розина не стала колебаться и подошла к нему. Они зашли в сквер и начали длинный разговор, сначала не клеившийся, прерывавшийся упреками и признаниями, но кончившийся полным согласием. Они были настолько поглощены нежными объяснениями, что не заметили, как мимо них прошла г-жа Клерамбо. Эта неожиданная встреча привела добрую даму в крайнее негодование, и она поспешила домой, чтобы поделиться новостью с Клерамбо: несмотря на размолвку, она не могла удержаться, чтобы не говорить с ним. Выслушав негодующий рассказ (она не допускала близости дочери с человеком, семья которого нанесла им оскорбление), Клерамбо ничего не ответил, по своему новому обыкновению. Он улыбался, качал головой и под конец сказал:

-- Чудесно!

Г-жа Клерамбо замолчала, пожала плечами и сделала вид, что хочет уходить; возле двери она обернулась и сказала с досадой:

-- Эти люди тебя оскорбили; твоя дочь и ты решили больше с ними не встречаться. А теперь твоя дочь, которой они отказали, сама делает первые шаги, и ты находишь, что это чудесно! Ничего не поймешь. Вы сумасшедшие.

Клерамбо попробовал ей объяснить, что счастье дочери не в том, чтобы она разделяла его мнения, и что Розина совершенно права, исправляя по своему усмотрению глупости своего отца.

-- Твои глупости... О, да, -- воскликнула г-жа Клерамбо,-- это единственное разумное слово, сказанное тобою за всю жизнь!

-- Совершенно с тобой согласен! -- рассмеялся Клерамбо. -- И он добился у жены обещания не говорить ни слова Розине: пусть та устраивает свой роман, как хочет.

Розина вернулась домой сияющая, но ничего не рассказала родителям. Г-же Клерамбо стоило большого труда хранить молчание. Клерамбо с радостной улыбкой наблюдал, как снова засияло счастье на лице дочери. Он не знал в точности, что произошло, но догадывался, что Розина самым милым образом выбросила его за борт. Влюбленные заключили соглашение за счет родителей. Оба совершенно справедливо подвергли порицанию противоположные крайности своих стариков. Годы окопных лишений не прошли для Даниэля даром: патриотизм его, правда, не поколебался, но он теперь ясно видел ошибочность узкого фанатизма семьи. И Розина, руководясь правилом: нужно давать тому, кто дает, -- мягко признала, что ее отец заблуждался. Ей не стоило больших усилий настроить свое благоговейное и немного фаталистическое сердце в лад со стоическим подчинением Даниэля существующему порядку. Они твердо решили пройти свой путь вместе, не беспокоясь о разногласиях с теми, кто, как говорится, пришел раньше их, или, выражаясь точнее, -- кого они опередили. Они не хотели также заниматься будущим. Подобно миллионам других людей, они лишь требовали у жизни своей доли счастья в данную минуту и закрывали глаза на остальное.

Г-жа Клерамбо ушла, раздосадованная тем, что дочь ничего не сказала о своей встрече. Клерамбо и Розина замечтались, каждый в своем углу: Клерамбо сидя у окна и покуривая, Розина держа и руках газету, которой она не читала. Ее счастливые глаза, блуждавшие по сторонам и восстанавливавшие подробности только что происшедшей сцены, встретили утомленное лицо отца. Грустное выражение старика поразило ее. Она тихонько встала сзади, положила руку на плечо Клерамбо и сказала с легким сочувственным вздохом, плохо прикрывавшим внутреннее ликование:

-- Бедный папа!

Клерамбо поднял глаза и посмотрел на Розину, черты которой сияли помимо ее воли.

-- Ну, а моя девочка значит больше не бедная? -- сказал он. Розина покраснела.

-- Почему ты это говоришь? -- спросила она.

Клерамбо погрозил ей пальцем. Розина, наклонившись сзади над ним, прижалась щекой к щеке отца.

-- Она больше не бедная? -- повторил он

-- Нет, -- сказала она, -- напротив, очень богатая.

-- А что же у нее есть?..

-- У нее есть... прежде всего милый папа...

-- Ах, какая лгунья! -- сказал Клерамбо, пытаясь высвободиться и посмотреть ей в лицо.

Розина закрыла ему руками глаза и рот.

-- Нет, нет, я не хочу, чтобы ты смотрел, не хочу, чтобы ты говорил...

Она поцеловала отца и еще раз повторила, лаская его.

-- Бедный папа!

 

Она сумела избежать таким образом семейных забот и вскоре упорхнула из родного гнезда. По окончании экзаменов ее назначили сестрой милосердия в один провинциальный госпиталь. Чета Клерамбо еще больнее почувствовала пустоту своего очага.

Более одиноким был не Клерамбо. Он это знал и искренно жалел жену, у которой не хватало силы ни для того, чтобы последовать за ним, ни для того, чтобы с ним разлучиться. Теперь, что бы ни случилось, ему всегда будет обеспечена чужая симпатия. Само преследование будет рождать ее или же побудит высказаться самых сдержанных. -- Как раз в эту минуту к нему пришло одно такое очень трогательное выражение сочувствия.

Однажды, когда он был один в квартире, раздался звонок; он открыл. Какая-то незнакомая дама подала ему письмо и назвала свою фамилию. В прихожей было темно, и она приняла его за слугу, но потом заметила свою ошибку. Клерамбо предложил ей войти.

-- Нет, -- отвечала она. -- Я только посланная.

И ушла. Но после ее ухода он нашел букетик фиалок, лежавший на сундуке возле двери.

Письмо было такое:

 

Tu ne cede mails.

Sed contra audentior ito...*

 

* Не поддавайся злым, но смело иди против них... (Прим. перев.)

 

"Вы сражаетесь за нас. Наше сердце с вами. Вручите нам свои страдания. Я вручаю вам свою надежду, свою силу и свою любовь, -- сам я не могу действовать, не могу действовать иначе, как через вас".

 

Этот юношеский пыл и последние, немного таинственные слова взволновали Клерамбо и разожгли в нем любопытство. Он вызвал в воображении образ посетительницы, стоявшей у порога его прихожей. Она была уже не молода: красивые черты лица, темные и серьезные глаза, улыбавшиеся на усталом лице. Где он ее видел? Пока он сосредоточивался, образ ее растаял.

Спустя два или три дня он снова встретил ее в нескольких шагах от себя на аллее Люксембургского сада. Она куда-то шла. Он пересек аллею и подошел к ней. Заметив его, она остановилась. Он поблагодарил ее и спросил, почему она так скоро ушла и не захотела познакомиться. Тут он заметил, что давно ее знает. Недавно он встречал ее в Люксембургском саду и на соседних улицах с высоким юношей, должно быть сыном. Каждый раз при встрече их взгляды приветствовали его дружеской почтительной улыбкой. Хотя он не знал, кто это такие, хотя они ни разу не обменялись ни одним словом, Клерамбо относил их однако к числу тех дружеских теней, что сопровождают нас в повседневной жизни; мы не всегда замечаем их присутствие, но когда они исчезают, то мы чувствуем вокруг себя пустоту. Вот почему мысль Клерамбо тотчас же перенеслась с женщины, стоявшей перед ним, на отсутствовавшего теперь молодого спутника. В порыве неосторожного (ибо в те времена траура можно ли было знать, кто еще находится в числе живых?) прозрения он спросил:

-- Это ваш сын написал мне?

-- Да, -- отвечала она. -- Он вас очень любит. Мы давно уже любим вас.

-- Пусть он придет ко мне!

Печальная тень заволокла лицо матери.

-- Он не может.

-- Где же он? На фронте?

-- Нет, здесь.

После минутного молчания Клерамбо спросил:

-- Он ранен?

-- Хотите его увидеть? -- спросила мать.

Клерамбо пошел с ней. Она молчала. Он не решался расспрашивать и сказал только:

-- По крайней мере, он всегда с вами...

Она поняла и протянула ему руку:

-- Мы очень близки друг с другом.

Клерамбо повторил:

-- Значит он с вами?

-- Со мной его душа, -- сказала она.

Они подошли к дому -- старой постройке XVII века, на одной из тех узких старинных улиц, между Люксембургом и церковью Сен-Сюльпис, где еще сохранилась благородная гордость старого Парижа. Большие ворота даже днем были закрыты. Опередив Клерамбо, г-жа Фроман поднялась на крыльцо в несколько ступенек в глубине мощеного двора и вошла в квартиру нижнего этажа.

-- Милый Эдм, -- сказала она, открывая дверь комнаты, -- приготовила тебе сюрприз!.. Угадай!..

 

Клерамбо был встречен взглядом лежавшего на постели молодого человека. Белокурое двадцатипятилетнее лицо, розовевшее в лучах вечернего солнца, было озарено умными глазами и казалось таким здоровым и таким спокойным, что при виде его совсем не думалось о болезни.

-- Вы! -- проговорил лежавший. -- Вы здесь!..

Радостное удивление еще больше помолодило его. Но ни тело, ни руки, покрытые одеялом, не шевельнулись; и Клерамбо, подойдя ближе, заметил, что одна только голова живая.

-- Мама, ты подвела меня, -- оказал Эдм Фроман.

-- Значит вы не хотели меня видеть? -- спросил Клерамбо, наклоняясь над подушкой.

-- Не совсем так, -- сказал Эдм. -- Я не очень стремлюсь к тому, чтобы меня видели.

-- Почему же? -- добродушно спросил Клерамбо, стараясь придать своему голосу веселый тон.

-- Потому что гостей не приглашают, когда находишься не у себя.

-- Где же вы?

-- Да вот, готов побожиться, что... в египетской мумии. Он указал взглядом на кровать, на свое неподвижное тело.

-- Там нет больше жизни, -- проговорил он.

-- Помилуй, ты живее всех нас, -- запротестовал чей-то голос возле больного.

Тут только Клерамбо заметил по другую сторону кровати высокого молодого человека, ровесника Эдма Фромана, дышавшего силой и здоровьем. Эдм Фроман улыбнулся и сказал Клерамбо:

-- У моего друга Шастне столько жизни, что он и меня ссужает.

-- Ах, если бы я мог ее отдать тебе, -- вздохнул Шастне. Друзья обменялись нежным взглядом. Шастне продолжал:

-- Я отдал бы только часть того, что получил от тебя. И, обращаясь к Клерамбо:

-- Он поддерживает нас всех. Не правда ли, мадам Фанни?

Мать нежно проговорила:

-- Милый мой сын!.. Это совершенная правда.

-- Вы злоупотребляете моей беззащитностью, -- сказал Эдм. -- Вы видите, я как труп, не могу пошевелиться, -- продолжал он, обращаясь к Клерамбо.

-- Вы ранены?

-- Разбит параличом.

Клерамбо не посмел расспрашивать о подробностях.

-- Вам не больно? -- спросил он.

-- Мне может быть следовало бы желать боли, все-таки боль еще привязывает нас к берегу. Но, признаюсь, я привык к глухому молчанию тела, с которым я спаян... Не будем больше говорить об этом. По крайней мере дух свободен. Если неверно, что он "agitatmolem"*, то он часто от него ускользает.

 

* Движет косной материей. (Прим. перед.)

 

-- На днях он приходил ко мне в гости, -- сказал Клерамбо.

-- Не в первый раз. Он часто посещал вас.

-- А я считал себя совершенно одиноким...

-- Вы помните, -- спросил Эдм, -- слова Рандольфа Сесилю: "Голос иного одинокого человека способен в течение часа пробудить в нас больше жизни, чем рев пятисот горнов, трубящих не переставая?"

-- Это верно также и о тебе, -- сказал Шастне.

Фроман сделал вид, что не слышит, и продолжал:

-- Вы нас разбудили.

Клерамбо посмотрел на красивые мужественные и спокойные глаза лежащего и сказал:

-- Эти глаза во мне не нуждались.

-- Теперь они уже не нуждаются, -- сказал Эдм. -- На расстоянии видно лучше. Но когда я был совсем рядом, я ничего не различал.

-- Расскажите мне, что вы видите...

-- Поздно уже, -- отвечал Эдм, -- я немного устал. Хотите в другой раз?

-- Я приду к вам завтра.

Клерамбо ушел, а вслед за ним ушел и Шастне. Молодой человек испытывал потребность доверить сердцу, способному почувствовать ее мучительность и величие, трагедию, которой его друг был героем и жертвой. Эдм Фроман, раненый осколком снаряда в позвоночный столб, вышел из строя в полном расцвете сил. Это был один из молодых вождей своего поколения, красавец, пылкий, красноречивый, с бьющей через край жизнью и пламенным воображением, влюбленный и любимый, одержимый благородным честолюбием. Теперь -- живая смерть. Мать, вложившая в него всю свою гордость и любовь, смотрела на него, как на обреченного. Горе их было должно быть огромное; но и мать и сын скрывали его друг от друга. Это напряжение их поддерживало. Они гордились друг другом. Мать ухаживала за Эдмом, мыла его, кормила, как маленького ребенка, а он, стараясь быть спокойным, чтобы ее успокоить, носил ее в свою очередь на крыльях своего духа.

-- Ах, -- говорил Шастне, -- надо бы совеститься того, что ты жив и здоров, что у тебя есть руки, чтобы хватать жизнь за шиворот, мускулистые ноги, чтобы ходить и скакать, совеститься того, что ты пьешь полной грудью благодатную свежесть воздуха...

Говоря это, он широко разводил руками, закидывал голову, глубоко дышал.

-- И хуже всего, -- заключил Шастне, -- опустив голову и понизив голос, точно он стыдился своих слов, -- хуже всего то, что мне ничуть не совестно.

Клерамбо не мог удержаться от улыбки.

-- Да, это не героично, -- продолжал Шастне. -- И однако я люблю Фромана, как никого на свете. Меня глубоко печалит его судьба... Но ничего не могу поделать. Когда подумаю о своей удаче, о том, что из стольких жертв я один нахожусь здесь в эту минуту здоров и невредим, то мне стоит большого труда сдержать свою радость... Ах, как хорошо жить целым и невредимым!.. Бедный Фроман!.. Вы находите меня ужасным эгоистом?

-- Нисколько, -- отвечал Клерамбо. -- Вашими устами говорит здоровье. Если бы все были так искренни, как вы, человечество не сделалось бы жертвой порочного наслаждения, не находило бы славы в страданиях. К тому же, вы имеете полное право смаковать жизнь после того, как прошли через испытание.

(Он указал на военный крестик на груди молодого человека.)

-- Да, я прошел и возвращаюсь к нему, -- сказал Шастне. -- Но поверьте, тут нет никакой заслуги! Ибо я не сделал бы этого, если бы мог поступить иначе. Не стоит пускать порох в глаза. Порох употребляется теперь для других надобностей. На третьем году войны невозможно сохранить любовь к риску или равнодушие к опасности, хотя бы даже все это было вначале. Было это и у меня, должен сознаться, я был девственником по части геройства. Но теперь давно уже потерял невинность! Она была соткана из невежества и риторики. Как только с этим покончено, нелепость войны, идиотизм бойни, мерзость и ненужность этих ужасных жертв бьют в глаза даже самому ограниченному. Если недостойно мужчины бежать от неизбежного, то не следует также искать то, что можно избежать. Великий Корнель был герой тыла. Герои фронта, каких я знал, были почти всегда героями против своей воли.

-- Это настоящий героизм, -- заметил Клерамбо.

-- Таков героизм Фромана, -- отвечал Шастне. -- Герой за неимением ничего лучшего, за отсутствием возможности быть человеком, но в нем особенно дорого как раз то, что, невзирая на все это, он -- человек.

 

* * * * *

 

Клерамбо убедился в справедливости этих слов из длинного разговора с Фроманом, который произошел у них на другой день. Если душевное благородство Фромана не изменило себе после крушения его жизни, то заслуга его была тем более велика, что он никогда не исповедывал культа самоотречения. У него были широкие планы и огромное честолюбие, оправданием которого служили богатая одаренность и счастливая молодость. В противоположность Шастне, ни одного дня он не строил себе иллюзий насчет войны. С первого же взгляда для него стала ясна ее чудовищная нелепость. Ему помог разобраться в этом не только его сильный ум, но и вдохновительница мать, еще в детстве соткавшая его душу из самых чистых элементов собственной души.

Г-жа Фроман, которую Клерамбо заставал почти каждый день, приходя навестить Эдма, держалась в стороне, сидела за работой у окна, от времени до времени окутывая сына нежным взглядом. Она была одной из тех женщин, которые, не обладая исключительным умом, одарены гениальным сердцем. Вдова доктора, который был намного старше ее и широкий ум которого оказал на нее оплодотворяющее действие, женщина эта имела в жизни только две глубокие привязанности, очень отличавшиеся одна от другой: почти дочернюю к мужу и почти влюбленную к сыну.

Доктор Фроман был человек образованный и большого ума, оригинальность которого он маскировал мягким вежливым обращением, стараясь никого не задеть своим превосходством. До женитьбы он много путешествовал, объездил почти всю Европу, Египет, Персию и Индию; любознательный не только по отношению к науке, но и по отношению к религии, он особенно интересовался новыми выражениями религиозной веры: бабизмом, Christian Science, теософскими системами. Он был связан также с пацифистским движением, был другом баронессы фон Зуттнер, с которой познакомился в Вене, и задолго до начала войны предвидел приближение катастрофы, которой была обречена Европа и люди, близкие его сердцу. Но, как человек мужественный, привыкший видеть несправедливости, он стремился не столько к созданию иллюзий насчет будущего и обольщению им своих родных, сколько к тому, чтобы закалить их душу и дать ей силы вынести натиск надвигающегося вала. Еще больше, чем его слова, для жены (сын был еще ребенком, когда он умер) был священным его личный пример. Пораженный медленной и жестокой болезнью, которая и унесла его в могилу, -- раком кишечника, -- он до последнего дня продолжал спокойно заниматься своим привычным делом, окружая любимые существа своей безмятежной ясностью.

Г-жа Фроман сохранила в сердце его благородный образ, как божество. Благоговение к покойному спутнику занимало в ее душе то место, какое у других занимает религия. Не обладая твердой верой в загробную жизнь, она ему молилась каждый день, особенно в часы подъема, как всегда присутствующему другу, который стоит на страже и дает советы. Благодаря замечательному феномену оживания, который часто наблюдается после смерти дорогих нашему сердцу, в нее как бы переселилось существо души покойного мужа. Вот почему сын ее вырос в атмосфере мысли со спокойными горизонтами, резко отличавшейся от лихорадочных пейзажей, среди которых росло молодое поколение кануна 1914 года, беспокойное, пылкое, агрессивное, раздражен







Дата добавления: 2015-08-12; просмотров: 369. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!




Кардиналистский и ординалистский подходы Кардиналистский (количественный подход) к анализу полезности основан на представлении о возможности измерения различных благ в условных единицах полезности...


Обзор компонентов Multisim Компоненты – это основа любой схемы, это все элементы, из которых она состоит. Multisim оперирует с двумя категориями...


Композиция из абстрактных геометрических фигур Данная композиция состоит из линий, штриховки, абстрактных геометрических форм...


Важнейшие способы обработки и анализа рядов динамики Не во всех случаях эмпирические данные рядов динамики позволяют определить тенденцию изменения явления во времени...

КОНСТРУКЦИЯ КОЛЕСНОЙ ПАРЫ ВАГОНА Тип колёсной пары определяется типом оси и диаметром колес. Согласно ГОСТ 4835-2006* устанавливаются типы колесных пар для грузовых вагонов с осями РУ1Ш и РВ2Ш и колесами диаметром по кругу катания 957 мм. Номинальный диаметр колеса – 950 мм...

Философские школы эпохи эллинизма (неоплатонизм, эпикуреизм, стоицизм, скептицизм). Эпоха эллинизма со времени походов Александра Македонского, в результате которых была образована гигантская империя от Индии на востоке до Греции и Македонии на западе...

Демографияда "Демографиялық жарылыс" дегеніміз не? Демография (грекше демос — халық) — халықтың құрылымын...

Принципы, критерии и методы оценки и аттестации персонала   Аттестация персонала является одной их важнейших функций управления персоналом...

Пункты решения командира взвода на организацию боя. уяснение полученной задачи; оценка обстановки; принятие решения; проведение рекогносцировки; отдача боевого приказа; организация взаимодействия...

Что такое пропорции? Это соотношение частей целого между собой. Что может являться частями в образе или в луке...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.012 сек.) русская версия | украинская версия