II. Новое в кризисе
Уже к середине 80-х годов топологическое и сущностное сходство происходившего с исторической ситуацией 1929 — 45 гг. стало очевидным. Но не менее явным стало иное: второй системный кризис ХХ века не воспроизводит — во всяком случае вокруг своей “колыбели” (центр системы) — апокалиптические картины полувековой давности. Формула Шумпетера (“творческое разрушение”), китайское определение кризиса через два иероглифа, обозначающих “опасность” и “возможность” — оказались разделенными в пространстве, а не только (и не столько) во времени. “ Творчество нового” (см. выше), реализованные возможности на этот раз сосредоточились в центрах системы[36], а полюсом “опасностей и разрушения” стали зоны полупериферии — капиталистической (Латинская Америка 80-х годов) и альтернативной. Ситуация в этом плане оказалась развернутой на 180° по сравнению с 1930-ми (СССР) и 1940-ми (Латинская Америка) годами. Как падение производства, инвестиций и т. д., так и рост безработицы, социальные, политические и военные потрясения в “Большом центре” (США, Западная Европа, Япония) оказались несравненно меньшими, чем пятьдесят лет назад[37]. Напротив, трансляция кризиса на Латинскую Америку и, особенно, на Евразию и Центральную Европу привела к неизмеримо бóльшим разрушениям в экономике и — с обратным политико-идеологическим вектором (антиавторитарным и антиэтатистским) — в сфере политики... Начавшаяся четверть века назад “стадия перехода” и сегодня далека от своего завершения. Неясно, в частности, пройдены ли уже решающие рубежи ее кризисной фазы (даже в центре системы). С наибольшей очевидностью о продолжающейся структурной нестабильности глобальной историко-экономической ситуации свидетельствуют финансовые кризисы, уже пять лет сотрясающие традиционную и новую полупериферии системы. Более глубоким и важным признаком незавершенности фазы — и стадии перехода в целом — выступает несоответствие (разрыв?) между высокими темпами технологической инновации — и традиционными совокупными показателями экономического развития (начиная с темпов роста ВВП и занятости). Но главным системным изъяном исторической ситуации выступает отсутствие качественных (и проецируемых на весь последующий исторический период) сдвигов в социально-институционной сфере. Сдвигов, сравнимых с теми, которые обеспечили в 30 — 40-х годах кристаллизацию новой субформации — и ее последовавшее развитие. Сегодня об этом “изъяне” — по-разному определяя его, о необходимости и срочности его преодоления уже заговорили во весь голос (Давосский форум 1999 г., дискуссия насчет Пост-Вашингтонского консенсуса, выступления Д. Штеглица и т. д.). И это логично: происходящее воспринимается как “задержка” развития; крепнет ощущение тревоги в связи с неопределенностью перспектив именно общественного развития. Ощущение того, что в традиционном “повторяющемся” механизме перехода — что-то разладилось. Или — изменилось. Об одном из возможных “факторов задержки” имеет смысл сказать уже здесь. Существенной характеристикой большинства системных кризисов — и “мировых”, и, особенно, “региональных”, периферийных — было возникновение ситуацииальтернативности (исхода кризиса и последующего развития). На развилке объективно возможных исторических путей развертывалась борьба между различными проектами, тенденциями, вариантами и даже альтернативами выхода из кризиса, решения его проблем. Происходившее, как правило, в рамках единого “пространства возможного”, определяемого сложившейся новой ТЭП (в центре) или императивами движения к ней (на периферии) это противостояние социально-политических сил, представлявших различные варианты развития, в конечном счете выступало как фактор ускорения процесса, особенно его творческой фазы. Оно облегчало “базовой”, системообразующей (в перспективе) тенденции преодоление “сопротивления среды”, инерции; придавало побеждающему варианту общественного развития оптимальную форму, ускоряло становление вокруг ТЭП новой системы — ее социально-институционных, политических, культурно-идеологических “несущих конструкции”, в наибольшей мере обеспечивающих жизнеспособность системы. Примерами подобного “вклада” “иных” тенденций в равнодействующую посткризисного развития могут служить процессы либерализации / демократизации в Великобритании (во второй половине XIX века) и Западной Европе в целом (после кризиса 1880 — 1890 гг.); складывание “welfare state” в центрах системы в ходе (США) и сразу же после завершения кризиса 1929 — 45 гг[38]. и др. На этот раз ситуация выглядит — пока? — по-иному. И в центре, и, особенно, на периферии. В ходе — и в период — “четвертого системного” безальтернативность (включающая в себя безвариантность), однолинейность развития доминировала и на социальном, и на политическом, и — по существу — на идеологическом уровнях “перехода”. Будь то в определении социальной или мирохозяйственной ориентации процесса или его политических форм, или его результатов (в группах структурно-родственных стран). И если в центрах системы эта однолинейность частично компенсировалась сопротивлением и(или) инерцией глубоко укорененных элементов и блоков прежней социо-институционной подсистемы, то на полупериферии неограниченное воздействие фактора безальтернативности принимало зачастую тот характер “разрушения без созидания”, о котором говорилось ранее. Между тем в ХХ веке — и в начале, и в середине его (вплоть до первой половины 80-х годов) — именно общества капиталистической полупериферии отличались наиболее высоким потенциалом альтернативности. Ныне же вопреки определенным объективным (материальным?) предпосылкам и беспримерной остроте (или обострению) системных кризисов в Латинской Америке (80-е годы), Центральной Европе (80 — 90-е годы) и Евразии (80-е, 90-е, 2000-е годы), историческое развитие — за пределами отдельных, ограниченных во времени и пространстве эпизодов — не выявило мало-мальски значимых тенденций реального развития (?), помимо господствующей, “неолиберальной”... Не касаясь пока вопроса о причинах данной “новации”, отметим, что, возможно, именно она стала одним из “ векторов замедления ” нынешнего перехода. “Слоновий срок беременности” общества (новой системой) в определенной мере связан с тем, что Фукуяма окрестил “концом истории”, а спортсмены назвали бы “забегом одиночки”. Рассматриваемая проблема (растянутость и безальтернативность перехода) имеет и другой аспект. Доминирующий, неолиберальный проект (экономическая стратегия, социально-экономическая модель, соответствующая идеология) не создал вокруг себя — во всяком случае, на периферии — “ поля консенсуса ”, характерного для ведущих тенденций перехода в кризисах прошлого. Даже отсутствие альтернативных проектов не обеспечивает в большинстве “периферийных” случаев гегемонию проекта господствующего. Ни среди масс большинства, ни в среде интеллигенции, в сфере общественной мысли. Что опять-таки объясняет длительность (или тупиковость?) переходной ситуации — и снова ставит вопрос о причинах и последствиях безальтернативности (в условиях социальной малопривлекательности неолиберального проекта). В ходе поисков ответа на эти — и смежные — вопросы, наряду с привычными отсылками к “банкротству социализма”, “неумолимости императивов глобализации” или особому хитроумию и злокозненности неолибералов, возникают и иные решения проблемы. Наиболее частым, в принципе — верным, но сугубо предварительным — выступает объяснение всех новаций той ситуацией совпадения и наложения разнотипных кризисов, о которой уже шла речь. Другие решения исходят из принципиальных особенностей новой (микропроцессорно-информационной) парадигмы; третьи — из особенностей перехода к системе, ядром которой эта парадигма является. Схематически: неолиберальная безальтернативность перехода, стадии разрушения — и широчайшая альтернативность стадии посткризисного развития [39]: неолиберальная гусеница может смениться монстром общества социального апартеида — или прекрасной бабочкой партисипативно-демократических (социалистических) структур. (Модель развития, напоминающая фужер для шампанского.)[40]
|