ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. – Я ничего не понимаю в лошадях, – сказала Саксон
– Я ничего не понимаю в лошадях, – сказала Саксон. – Ни разу в жизни не ездила верхом, а если и приходилось править, то всегда какими‑то хромыми клячами, которые едва ноги переставляют. Но я лошадей не боюсь. Я их ужасно люблю, – по‑моему, это у меня врожденное. Билл бросил на нее довольный и восхищенный взгляд. – Это хорошо. Вот это я в женщине люблю – смелость! Мне случалось катать таких девушек, что, поверьте, тошно становилось. Ах, как они меня сердили! Нервничают, дрожат, пищат, трясутся!.. Верно, они и ездили‑то не ради катанья, а из‑за меня. А мне нравится девушка, которая любит лошадей и не боится… Вот вы такая, Саксон, даю слово. С вами я могу болтать без конца. А с другими – тощища. Молчу, словно в рот воды набрал. Они ничего не знают и не понимают, все время трусят… Ну, мне кажется, вы понимаете, что я имею в виду… – Я думаю, – сказала она, – что любовь к лошадям – это врожденное. Может, мне так кажется оттого, что я постоянно вспоминаю об отце, как он сидел на своей чалой лошади. Ну в общем, я их люблю. Когда я была ребенком, я постоянно рисовала их. И мать меня в этом поощряла. У меня сохранилась целая тетрадка таких рисунков. И знаете. Билли, я очень часто вижу во сне, что у меня есть лошадь, моя собственная. А сколько раз я видела, что еду верхом или правлю! – Я вам дам править немного погодя, когда они успокоятся; теперь вы их не удержите. Возьмитесь‑ка за вожжи впереди меня и держите крепче. Чувствуете? Конечно, чувствуете! И это еще что! Я боюсь пустить вас править – уж: очень в вас мало весу. Ее глаза засияли, когда она ощутила в тугих, напряженных вожаках живую силу прекрасных животных, и Билл, глядя на нее, тоже сиял, разделяя ее восхищение. – Какой толк в женщине, если она не может быть для мужчины товарищем? – воскликнул он. – Нам всегда лучше всего с теми, кто любит то же, что и мы, – рассудительно откликнулась она, втайне радуясь тому, что между ними действительно так много общего. – Знаете, Саксон, сколько раз мне приходилось драться добросовестно, не щадя себя, чтобы победить, перед толпой зрителей – спившихся, прокуренных насквозь, еле живых мозгляков! От одного их вида меня тошнило! И эта мразь, которая не вынесла бы и одного удара в подбородок или под ложечку, подстрекала меня и требовала крови. Заметьте – крови, – а у самих и рыбьей‑то нет в жилах! Даю слово, я предпочел бы выйти в бой перед одним зрителем, – хотя бы перед вами, – только пусть это будет кто‑нибудь, кто мне приятен. Тогда бы я гордился. Но драться перед этими слабоумными болванами, перед этими слизняками, и чтобы они аплодировали мне? Мне?.. Неужели вы осудите меня за то, что я покончил с этим грязным делом? Да я бы охотнее выступал перед старыми заезженными клячами, которым место только на свалке, чем перед этой мразью, ведь у нее и в жилах‑то не кровь, а мутная вода с Контра‑Косты в пору дождей. – Я… я не думала, что бокс… такая вещь, – сказала Саксон упавшим голосом и, невольно выпустив вожаки, опять откинулась на спинку сиденья. – Не бокс, а публика, которая на него смотрит, – вдруг возразил он ревниво. – Конечно, бокс может повредить здоровью молодого человека, постепенно отнять у него силы и прочее. Но меня больше всего возмущают эти болваны в публике. Даже их восторг и их похвала унизительны. Понимаете? Это меня роняет. Представьте себе, что этакий пьяный дохляк, который больной кошки боится и не достоин даже пальто подать порядочному человеку, становится на дыбы, орет и подзуживает меня – меня!.. Ха‑ха! Посмотрите‑ка, что он делает! Вот шельма! Большой бульдог, крадучись перебиравшийся через улицу, прошел слишком близко от Принца, и Принц вдруг оскалил зубы, опустил голову и натянул вожжи, стараясь схватить собаку. – Вот он – настоящий храбрец, наш Принц, – сказал Билл, – и у него все естественно. Он старается куснуть собаку вовсе не потому, что какой‑то бездельник его на пса натравил, – он поступает так по собственному побуждению. И это правильно. Это хорошо. Потому что естественно. Но на ринге, перед публикой – нет, бог с ними, Саксон!.. И Саксон, поглядывавшая на него сбоку и наблюдавшая, как он уверенно правит лошадьми, проезжая в это воскресное утро по улицам, и как осадил их, когда им попались по пути два мальчика в детской повозке, – Саксон вдруг почувствовала в нем скрытые глубины и порывы, мощное и пленительное сочетание пылкого темперамента и затаенных страстей с далекой и суровой, как звезды, печалью; первобытной дикости, смелой, как у волка, и прекрасной, как у породистой лошади, с гневом карающего ангела и с какой‑то неистощимой вневозрастной юностью, полной огня и жизни. Она была испугана и потрясена, по‑женски рвалась к нему через все эти пропасти, ибо сердце ее и объятия жаждали его, и она невольно шептала, отзываясь на это чувство всеми струнами своей души: «Милый… милый!» – И знаете, Саксон, – продолжал он прерванный разговор, – я иногда так их ненавидел, что мне хотелось перепрыгнуть через канаты, ворваться в эту толпу, надавать им по шее. Я бы им показал, что такое бокс! Был такой вечер, когда мы дрались с Биллом Мэрфи. Ах, если бы вы знали его! Это мой друг. Самый чудесный и веселый парень, когда‑либо выходивший на ринг! Мы вместе учились в школе, вместе росли. Его победы были моими победами. Его неудачи – моими неудачами. Оба мы увлекались боксом. Нас выпускали друг против друга, и не раз. Дважды мы кончали вничью; потом раз победил он, другой раз – я. И вот мы вышли в пятый раз. Вы понимаете – в пятый раз должны бороться два человека, которые любят друг друга. Он на три года старше меня. У него есть жена и двое‑трое ребят, я их тоже знаю. И он мой друг. Вы представляете себе? Я на десять фунтов тяжелее его, но для тяжеловесов это неважно. Я лучше чувствую время и дистанцию. И лучше веду нападение. Но он сообразительнее и проворнее меня. Я никогда не отличался проворством. И оба мы одинаково работаем и левой и правой, и у обоих сильный удар. Я знаю его удары, а он мои, и мы друг друга уважаем. У нас равные шансы: две схватки вничью и по одной победе. У меня – говорю по чести – никакого предчувствия, кто победит, – словом, мы равны! И вот… начинается бой… Вы не трусиха? – Нет, нет! – воскликнула она. – Рассказывайте! Я хочу слушать! Вы такой удивительный! Он как должное принял эту похвалу, не отводя от Саксон спокойных ясных глаз. – И вот мы начали. Шесть раундов, семь, восемь; и ни у того, ни у другого нет перевеса. Отражая его выпады левой рукой, мне удалось дать ему короткий апперкот правой, но и он двинул меня в челюсть и по уху, да так сильно, что в голове зашумело и загудело. Словом, все шло великолепно, и казалось, дело кончится опять вничью. Матч ведь, как вы знаете, – двадцать раундов. А потом случилось несчастье. Мы только что вошли в клинч, и он нацелился левым кулаком мне в лицо. Попади он в подбородок – я бы рухнул. Я наклонился вперед, но недостаточно быстро, и удар пришелся по скуле. Даю слово, Саксон, у меня от этого удара посыпались искры из глаз. Но все‑таки это не могло мне повредить, потому что тут кости крепкие. А себя он этим погубил, он сильно зашиб себе большой палец, который разбил еще мальчиком, когда боксировал на песках Уоттс‑Тракта. И вот этим пальцем он ударил меня по скуле, – а она у меня каменная, – вывихнул его и повредил опять те же мышцы, они уже не были такими крепкими. Но я не хотел этого. Это коварная уловка, хотя в состязаниях и допускается, а состоит она в том, что противник ушибает себе руку о вашу голову. Но не между друзьями. Я бы не сделал этого по отношению к Биллу Мэрфи ни за какие деньги. Несчастье случилось только из‑за моей медлительности, – да уж я такой родился. Вы не знаете, Саксон, что такое ушиб! Это можно понять, только когда ударишься ушибленным местом. Что оставалось делать Биллу Мэрфи? Он уже не мог нападать, пользуясь обеими руками. И он знал это. И я знал. И судья. Но больше никто. И он старался делать вид, что его левая в полном порядке, – но ведь это было не так. Каждое прикосновение причиняло ему такую боль, точно в его тело вонзали нож. Он не мог нанести левой рукой ни одного стоящего удара. И все‑таки ему было нестерпимо больно. Двигай не двигай – все равно больно. А тут каждый выпад левой, от которого я и не думал увертываться, так как знал, что ничего за ним нет, отдавался у него прямо в сердце и вызвал более мучительные страдания, чем тысячи болячек или самых увесистых ударов, – и с каждым разом все хуже и хуже. Теперь представьте себе, что мы деремся с ним для забавы, где‑нибудь во дворе, и он ушиб себе палец. Мы сняли бы перчатки, я мгновенно перевязал бы этот бедный палец и наложил на него холодный компресс, чтобы не было воспаления. Но нет! Это состязание для публики, которая заплатила деньги, чтобы видеть кровь, и она хочет ее увидеть! Разве это люди? Это волки! Нечего и говорить, что ему уже было не до драки, да и я на него не наседал. Со мной черт знает что творилось, и я не знал, как мне быть дальше. А в публике это заметили и кричат: «Кончай! Жульничество! Обман! Дай ему хорошенько! Держу за тебя, Билл Роберте!» – и тому подобный вздор. «Бейся, – шепчет мне в бешенстве судья, – а то я объявлю, что ты бьешься нечестно, и дисквалифицирую тебя. Слышишь ты, Билл?» Он сказал мне это и еще ткнул в плечо, чтобы я понял, кого он имеет в виду. Разве это хорошо? Разве это честно? А знаете, из‑за чего мы боролись? Из‑за ста долларов. Подумайте только! И нужно было довести борьбу до конца и сделать все, чтобы погубить своего друга, потому что публика на нас ставила! Мило, не правда ли? Ну, это и был мой последний матч, навсегда! Хватит с меня! «Выходи из игры, – шепнул я Мэрфи во время клинча, – ради бога, выходи!» А он шепнул мне в ответ: «Не могу, Билл, ты знаешь, что не могу». Тут судья нас растащил, и публика начала орать и свистать. «Ну‑ка, черт тебя возьми, наддай, Билл Роберте, прикончи его», – говорит мне судья. А я посылаю его к дьяволу, и опять мы с Мэрфи входим в клинч, и он опять ушибает палец, и я вижу – лицо у него скривилось от боли. Спорт? Игра? Да разве это спорт? Видишь муку в глазах того, кого любишь, знаешь, что он любит тебя, и все‑таки причиняешь ему боль! Я не мог этого вынести. Но публика поставила на нас свои деньги! А мы сами не в счет. Мы продали себя за сто долларов, и теперь хочешь не хочешь, а доводи дело до конца. Честное слово, Саксон, мне тогда хотелось нырнуть под канат, избить этих крикунов, которые требовали крови, и показать им, что такое кровь. «Ради бога, Билл, – просит он меня во время клинча, – кончай со мной. Я не могу сдаться сам…» – И знаете что – я там же, на ринге, во время клинча заплакал. «Не могу, Билл», – говорю, – и обнял его, как брата. А судья рычит и расталкивает нас, публика ревет: «Наддай! Бей его! Кончай! Чего ты смотришь? Дай ему в зубы, свали его!» «Ты должен, Билл, не поступай по‑свински», – просит Мэрфи и так ласково глядит мне в глаза, а судья опять растаскивает нас. А волки все воют: «Жулье! Жулье! Обман!» – и не хотят успокоиться. Ну что же, я выполнил их требование. Мне ничего другого не оставалось. Я сделал ложный выпад. Он выбросил левую руку, я быстро отклонился вправо, подставил плечо и нанес ему удар справа в челюсть. Он знал этот трюк. Сотни раз он пользовался им сам и защищался от него плечом. Но теперь он не защищался. Он открылся для удара. Что ж, это был конец. Мой друг повалился на бок, проехал лицом по просмоленному холсту и замер, подогнув голову, будто у него шея сломана. И я – я сделал это ради ста долларов и ради людей, которые плевка моего не стоят! Потом я схватил Мэрфи на руки, унес его и помог привести в чувство. Все эти мозгляки были довольны: они же заплатили свои денежки и видели кровь, видели нокаут! А человек, которого они мизинца не стоят и которого я любил, лежал на матах без чувств, с разбитым лицом… Билл замолчал, глядя прямо перед собой, на лошадей. Лицо его было сурово и гневно. Затем он вздохнул, посмотрел на Саксон и улыбнулся. – С тех пор я больше не выступаю. Мэрфи смеется надо мной. Он продолжает участвовать в матчах, но так, между прочим. У него хорошая специальность. А время от времени, когда нужны деньги – крышу покрасить, либо на врача, либо старшему мальчику на велосипед, – Мэрфи выступает в клубах за сотню или полсотни долларов. Я хочу, чтобы вы познакомились, когда это будет удобно. Он, как я вам уже говорил, золото‑парень. Но от всей этой истории мне было в тот вечер очень тяжело. Снова лицо Билла стало жестким и гневным, и Саксон бессознательно сделала то, что женщины, стоящие выше ее на социальной лестнице, делают с притворной непосредственностью: она положила руку на его руку и крепко ее сжала. Наградой была улыбка его глаз и губ, когда он повернулся к ней. – Чудно! – воскликнул он. – Никогда я ни с кем так много не болтал. Я всегда больше молчу и берегу свои мысли про себя. Но к вам у меня другое отношение – мне почему‑то хочется, чтобы вы меня знали и понимали; вот я и делюсь с вами своими мыслями. Танцевать‑то может всякий. Они ехали городскими улицами, миновали ратушу, Четырнадцатую улицу с ее небоскребами и через Бродвей направились к Маунтэн‑Вью. Повернув от кладбища направо, они выехали через Пьемонтские холмы к Блэрпарку и углубились в прохладную лесную глушь Джэкхейского ущелья. Саксон не скрывала своего удовольствия и восхищения: лошади мчали их с такой быстротой. – Какие красавцы! – сказала она. – Мне никогда и не снилось, что я буду кататься на таких лошадях. Боюсь вот‑вот проснуться, и все окажется только сном. Я уже говорила вам, как я люблю лошадей. Кажется, отдала бы все на свете, чтобы иметь когда‑нибудь собственную лошадь. – А ведь странно, правда, – отвечал Билл, – что и я люблю лошадей именно вот так? Хозяин уверяет, что у меня на лошадей особый нюх. Сам он болван, ни черта в них не смыслит. Между тем у него, кроме вот этой пары выездных, двести огромных тяжеловозов, а у меня ни одной лошади. – Но ведь лошадь создал господь бог, – сказала Саксон. – Да уж, конечно, не мой хозяин. Так почему же у него их столько? Двести голов, говорю вам! Уверяет, будто он завзятый лошадник. А я даю слово, Саксон, что все это вранье; вот мне дорога последняя облезлая лошаденка в его конюшне. И все‑таки лошади принадлежат ему! Разве это не возмутительно? Саксон сочувственно засмеялась: – Еще бы! Я вот, например, ужасно люблю нарядные блузки и целые дни занимаюсь разглаживанием самых очаровательных, какие только можно себе представить, – но блузки‑то чужие! И смешно – и несправедливо! Билл стиснул зубы в новом приступе гнева. – А какими путями иные женщины добывают эти блузки? Меня зло берет, что вы должны стоять и гладить их. Вы понимаете, что я имею в виду, Саксон. Нечего играть в прятки. Вы знаете. И я знаю. И все знают. А свет устроен так по‑дурацки, что мужчины иногда не решаются говорить об этом с женщинами. – Тон у него был смущенный, но в то же время чувствовалось, что он уверен в своей правоте. – С другими девушками я таких вопросов даже не касаюсь: сейчас вообразят, что это неспроста и я чего‑то от них хочу добиться. Даже противно, до чего они везде ищут нехорошее. Но вы не такая. С вами я могу говорить обо всем. Я знаю. Вы – как Билл Мэрфи, – словом, как мужчина! Она вздохнула от избытка счастья и невольно бросила на него сияющий любовью взгляд. – И я чувствую то же самое, – сказала она. – Я никогда не решилась бы говорить о таких вещах с знакомыми молодыми людьми, они сейчас же этим воспользовались бы. Когда я с ними, мне кажется, что мы друг другу лжем, обманываем, ну… морочим друг друга, как на маскараде. – Она нерешительно помолчала, потом заговорила опять, тихо и доверчиво: – Я ведь не закрывала глаза на жизнь. Я многое видела и слышала; и меня мучили искушения, когда прачечная, бывало, надоест до того, что, кажется, готова на все пойти. И у меня могли бы быть нарядные блузки и все прочее… может быть, даже верховая лошадь. Был тут один кассир из банка… и заметьте, женатый. Так он прямо предложил мне… Ведь не церемониться же со мной! Он же не считал меня порядочной девушкой, с какими‑то чувствами, естественными для девушки, а так – ничтожеством. Разговор между нами был чисто деловой. Тут я узнала, каковы мужчины. Он объяснил мне точно, что он для меня сделает. Он… Голос ее печально замер, и она слышала, как в наступившей тишине Билл заскрипел зубами. – Можете не рассказывать! – воскликнул он. – Я знаю. Жизнь грязна, несправедлива, отвратительна! Неужели люди могут так жить? В этом же нет никакого смысла. Женщин – славных, хороших женщин – продают и покупают, как лошадей. И я не понимаю женщин. Но не понимаю и мужчин. Если мужчина покупает женщину, она его, конечно, надует. Это же смешно. Возьмите хотя бы моего хозяина с его лошадьми. У него ведь есть и женщины. Он может, пожалуй, купить и вас, потому что даст хорошую цену. Ах, Саксон, вам, конечно, очень пристали нарядные блузки и всякая мишура, но, даю слово, я не могу допустить и мысли, чтобы вы платили за них такой ценой. Это было бы просто преступлением… Он вдруг смолк и натянул вожжи. За крутым поворотом дороги показался мчавшийся автомобиль. Шофер резко затормозил машину, и сидевшие в ней пассажиры с любопытством уставились на молодого человека и девушку, легкий экипаж которых мешал им проехать. Билл поднял руку. – Объезжайте нас с наружной стороны, приятель, – сказал он шоферу. – И не подумаю, милейший, – отвечал тот, смерив опытным взглядом осыпающийся край дороги и крутизну склона. – Тогда будем стоять, – весело заявил Билл. – Я правила езды знаю. Эти кони никогда не видели машины, и если вы воображаете, что я позволю им понести и опрокинуть коляску на крутизне, жестоко ошибаетесь. Сидевшие в автомобиле шумно и возмущенно запротестовали. – Не будь нахалом, хоть ты и деревенщина, – сказал шофер, – ничего с твоими лошадьми не случится. Освободи место, и мы проедем. А если ты не… – Это сделаешь ты, приятель, – ответил Билл. – Разве так разговаривают с товарищем? Со мной спорить бесполезно. Поезжайте‑ка обратно вверх по дороге, и все. Доедете до широкого места, и мы прокатим мимо вас. Как же быть, раз влипли? Давай задний ход. Посоветовавшись с пассажирами, которые начинали нервничать, шофер, наконец, послушался, дал задний ход, и вскоре машина исчезла за поворотом. – Вот прохвосты! – засмеялся Билл, обращаясь к Саксон. – Если у них есть автомобиль да несколько галлонов бензина, так они уже воображают себя хозяевами всех дорог, которые проложили мои и ваши предки. – Что ж, до вечера, что ли, будем канителиться? – раздался голос шофера из‑за поворота. – Трогайте. Вы можете проехать. – Заткнись! – презрительно отвечал Билл. – Проеду, когда надо будет. А если вы мне не оставили достаточно места, так я перееду и тебя и твоих дохлых франтов. Он слегка шевельнул вожжами, и мотавшие головой, неутомимые кони без всякого понукания, легко взяли крутой склон и объехали машину, стоявшую с включенным мотором. – Так на чем мы остановились? – снова начал Билл, когда перед ними опять потянулась пустынная дорога. – Да взять хотя бы моего хозяина. Почему у него могут быть двести лошадей, сколько хочешь женщин и все прочие блага, а у нас с вами ничего? – У вас красота и здоровье. Билли, – сказала Саксон мягко. – И у вас тоже. Но мы этот товар продаем, точно материю за прилавком – по стольку‑то за метр. Вы и сами знаете, что сделает из вас прачечная через несколько лет. А посмотрите на меня! Я каждый день продаю понемногу свою силу. Поглядите на мой мизинец. – Он переложил вожжи в одну руку и показал ей другую. – Я не могу его разогнуть, как другие пальцы, и я владею им все хуже и хуже. И вывихнул я его не во время бокса – это от моей работы. Я продал свою силу за прилавком. Видали вы когда‑нибудь руки старого возчика, правившего четверкой? Они точно когти – такие же скрюченные и искривленные. – В старину, когда наши предки шли через прерии, все было по‑другому, – заметила Саксон. – Правда, они, наверно, тоже калечили себе руки работой, но зато ни в чем не чувствовали недостатка – и лошади у них были и все. – Конечно. Ведь они работали на себя. И руки калечили ради себя. А я калечу ради хозяина. Знаете, Саксон, у него руки мягкие, как у женщины, которая никогда не знала труда. А ведь у него есть и лошади и конюшни, но он палец о палец не ударит. Я же с трудом выколачиваю деньги на харчи да на одежду. И меня возмущает: почему все так устроено на свете? И кто так устроил? – вот что я хотел бы знать. Ну хорошо, теперь другие времена. А кто сделал, что они стали другие? – Да уж, конечно, не бог. – Голову готов дать на отсечение, что не он! И это тоже меня очень занимает: существует он вообще где‑нибудь? И если он правит миром, – а на что он нужен, если не правит, – то почему он допускает, чтобы мой хозяин или такие вот люди, как этот ваш кассир, имели лошадей и покупали женщин – милых девушек, которым бы только любить своих мужей да рожать ребят, и не стыдиться их, и быть счастливыми, как им хочется?..
|