МИНИСТЕРСТВО ОБРАЗОВАНИЯ И НАУКИ 2 страница
Меж темных рощ, прильнув к холмам зеленым, И не бушуют волны, отступив, Но в синий день сверкают синим лоном Иль зыблются под звездным небосклоном, Где западные ветры шелестят, — Гарольд казался тихо умиленным, Там был он принят, как любимый брат, И радовался дню, и ночи был он рад.
На берегу огни со всех сторон, Гостей обходят чаши круговые. И кажется, чудесный видит сон, Тому, кто видит это все впервые. Еще краснеют небеса ночные, Но игры начинать уже пора. И паликары,[104]сабли сняв кривые И за руки берясь, вокруг костра Заводят хоровод и пляшут до утра.
Поодаль стоя, Чайльд без раздраженья Следил за веселящейся толпой. Не оскорбляли вкуса их движенья, И не было вульгарности тупой Во всем, что видел он перед собой. На смуглых лицах пламя грозно рдело, Спадали космы черною волной, Глаза пылали сумрачно и смело, И все, что было здесь, кричало, выло, пело.
Тамбурджи, тамбурджи![105]Ты будишь страну, Ты, радуя храбрых, пророчишь войну, И с гор киммериец[106]на зов твой идет, Иллирии сын и смельчак сулиот.
Косматая шапка, рубаха как снег. Кто может сдержать сулиота набег? Он, волку и грифу оставив стада, Свергается в дол, как с утеса вода.
Ужель киммериец врага пощадит? Он даже друзьям не прощает обид. И месть его пуле, как честь, дорога — Нет цели прекрасней, чем сердце врага!
А кто македонца осилит в бою? На саблю он сменит охоту свою. Вот жаркая кровь задымилась на ней, И шарф его красный от крови красней.
Паргийским пиратам[107]богатый улов: Французам дорога на рынок рабов! Галеры хозяев своих подождут. Добычу в лесную пещеру ведут.
Нам золото, роскошь и блеск ни к чему — Что трус покупает, я саблей возьму. Ей любо красавиц чужих отнимать, Пусть горько рыдает о дочери мать.
Мне ласка красавицы слаще вина, Кипящую кровь успокоит она И в песне прославит мой подвиг и бой, Где пал ее брат иль отец предо мной.
Ты помнишь Превезу?[108]О, сладостный миг! Бегущих мольбы, настигающих крик! Мы предали город огню и мечу, — Безвинным пощада, но смерть богачу!
Кто служит визирю, тот знает свой путь. И жалость и страх, шкипетар, позабудь! С тех пор как Пророк удалился с земли, Вождей не бывало подобных Али.
Мухтар, его сын, — у Дуная-реки. Там гонят гяуров его бунчуки, Их волосы желты, а лицы бледны. Из русских второй не вернется с войны.
Так саблю вождя обнажай, селиктар![109] Тамбурджи! Твой зов — это кровь и пожар. Клянемся горам, покидая свой дом: Погибнем в бою иль с победой придем.
Моя Эллада, красоты гробница! Бессмертная и в гибели своей, Великая в паденье! Чья десница Сплотит твоих сынов и дочерей? Где мощь и непокорство прошлых дней, Когда в неравный бой за Фермопилы[110] Шла без надежды горсть богатырей? И кто же вновь твои разбудит силы И воззовет тебя, Эллада, из могилы?
Когда за вольность бился Фразибул,[111] Могли ль поверить гордые Афины, Что покорит их некогда Стамбул И ввергнет в скорбь цветущие долины. И кто ж теперь Эллады властелины? Не тридцать их — кто хочет, тот и князь. И грек молчит, и рабьи гнутся спины, И, под плетьми турецкими смирясь, Простерлась Греция, затоптанная в грязь.
Лишь красоте она не изменила, И странный блеск в глазах таит народ, Как будто в нем еще былая сила Неукротимой вольности живет. Увы! Он верит, что не вечен гнет, Но веру он питает басней вздорной, Что помощь иноземная придет, И раздробит ярем его позорный, И вырвет слово «грек» из книги рабства черной.
Рабы, рабы! Иль вами позабыт Закон, известный каждому народу? Вас не спасут ни галл, ни московит, Не ради вас готовят их к походу, Тиран падет, но лишь другим в угоду. О Греция! Восстань же на борьбу! Раб должен сам добыть себе свободу! Ты цепи обновишь, но не судьбу. Иль кровью смыть позор, иль быть рабом рабу!
Когда-то город силой ятаганов Был у гяура отнят. Пусть опять Гяур османа[112]вытеснит, воспрянув, И будет франк[113]в серале пировать, Иль ваххабит,[114]чей предок, словно тать, Разграбил усыпальницу Пророка, Пойдет пятою Запад попирать, — К тебе Свобода не преклонит ока, И снова будет раб нести ярмо без срока.
Но как-никак перед постом их всех К веселью тянет. Нужно торопиться: Ведь скоро всем, за первородный грех, Весь день не есть, потом всю ночь молиться. И вот, поскольку ждет их власяница, Дней пять иль шесть веселью нет преград. Чем хочешь, можешь тайно насладиться, Не то кидайся в карнавальный чад, Любое надевай — и марш на маскарад!
Веселью, как безудержной стихии, Стамбул себя всецело отдает. Хотя тюрбаны чванствуют в Софии, Хотя без храма греческий народ (Опять о том же стих мой слезы льет!), Дары Свободы славя в общем хоре, К веселью звал Афины их рапсод, Но лишь Притворство радуется в горе, И все же праздник бьет весельем на Босфоре.
Беспечной, буйной суматохе в лад Звучит, меняясь, хор без перерыва. А там, вдали, то весла зашумят, То жалуются волны сиротливо. Но вдруг промчался ветер от залива, И кажется, покинув небосвод, Владычица прилива и отлива, Чтоб веселее праздновал народ, Сама, удвоив свет, сияет в глуби вод.
Качает лодки чуткая волна, Порхают в пляске дочери Востока. Конечно, молодежи не до сна, И то рука, то пламенное око Зовут к любви, и страсть, не выждав срока. Касаньем робким сердце выдает. Любовь, Любовь! Добра ты иль жестока, Пускай там циник что угодно врет, — И годы мук не жаль за дни твоих щедрот!
Но неужели в вихре маскарада Нет никого, кто вспомнил бы о том, Что умерло с тобой, моя Эллада; Кто слышит даже в рокоте морском Ответ на боль, на слезы о былом; Кто презирает этот блеск нахальный И шум толпы, ликующей кругом; Кто в этот час, для Греции печальный, Сменил бы свой наряд на саван погребальный.
Нет, Греция, тот разве патриот, Кто, болтовнею совесть успокоя, Тирану льстит, покорно шею гнет И с видом оскорбленного героя Витийствует и прячется от боя. И это те, чьих дедов в оны дни Страшился перс и трепетала Троя! Ты все им дать сумела, но взгляни: Не любят матери истерзанной они.
Когда сыны Лакедемона[115]встанут И возродится мужество Афин, Когда сердца их правнуков воспрянут И жены вновь начнут рождать мужчин, Ты лишь тогда воскреснешь из руин. Тысячелетья длится рост державы, Ее низвергнуть — нужен час один, И не вернут ей отошедшей славы Ни дальновидный ум, ни злата звон лукавый.
Но и в оковах ты кумир веков, К тебе — сердец возвышенных дороги, Страна, людьми низвергнутых богов, Страна людей прекрасных, точно боги. Долины, рощи, гор твоих отроги Хранят твой дух, твой гений, твой размах. Разбиты храмы, рушатся чертоги, Развеялся твоих героев прах, Но слава дел твоих еще гремит в веках.
И ныне среди мраморных руин, Пред колоннадой, временем разбитой, Где встарь сиял воздушный храм Афин, Венчая холм, в столетьях знаменитый, Иль над могилой воина забытой, Среди непотревоженной травы, Лишь пилигрим глядит на эти плиты, Отшельник, чуждый света и молвы, И, сумрачно вздохнув, как я, шепнет: увы!
Но ты жива, священная земля, И так же Фебом пламенным согрета. Оливы пышны, зелены поля, Багряны лозы, светел мед Гимета. Как прежде, в волнах воздуха и света Жужжит и строит влажный сот пчела. И небо чисто, и роскошно лето. Пусть умер гений, вольность умерла, — Природа вечная прекрасна и светла.
И ты ни в чем обыденной не стала, Страной чудес навек осталась ты. Во всем, что детский ум наш воспитало, Что волновало юные мечты, Ты нам являешь верные черты Не вымысла, но подлинной картины. Пусть Время рушит храмы иль мосты. Но море есть, и горы, и долины, Не дрогнул Марафон,[116]хоть рухнули Афины.
Не землю ты, не солнце в небесах, Лишь господина, став рабой, сменила. В бескрылом рабстве гений твой исчах, И только Слава крылья сохранила. Меж этих гор — персидских орд могила. Эллады нет, но слово «Марафон»,[117] С которым ты навек себя сроднила, Являет нам из глубины времен Теснину, лязг мечей, и кровь, и павших стон,
Мидян[118]бегущих сломанные луки, И гибель перса, и позор его, Холмы, и дол, и берегов излуки, И победивших греков торжество. Но где трофеи гнева твоего, Край, где Свободой Азия разбита? Ни росписей, ни статуй — ничего! Все вор унес, твоя земля разрыта, И топчут пыль коня турецкого копыта.
И все же ты, как в древности, чудесен, Ты каждой гранью прошлого велик, Заветный край героев, битв и песен, Где родился божественный язык, Что и в пределы Севера проник И зазвучал, живой и юный снова, В сердцах горячих, на страницах книг, Искусства гордость, мудрости основа, Богов и светлых муз возвышенное слово.
В разлуке мы тоскуем о родном, О доме, где в слезах нас провожали, Но одинокий здесь найдет свой дом, И он вздохнет о родине едва ли. Все в Греции сродни его печали, Все родственней его родной земли. И прах богов не отряхнет с сандалий, Кто был в краю, где Дельфы встарь цвели, Где бились перс и грек и рядом смерть нашли.
93 [119]
Он здесь для сердца обретет покой, Один бродя в магической пустыне, Но пусть не тронет хищною рукой Уже полурасхищенной святыни Народа, миром чтимого доныне, Пускай достойно имя «бритт» несет И, приобщась великой благостыни, Вернется под родимый небосвод, Где в Жизни и Любви прибежище найдет.
А ты, кто гнал тоску глухих ночей, Безвестные нанизывая строки, В шумихе современных рифмачей Не прозвучит твой голос одинокий. Пройдут судьбой отмеренные сроки, Другие лавр увядший подберут, Но что тебе хвалы или упреки Без них, без тех, кто был твой высший суд, Кого ты мог любить, кому вверял свой труд.
Их нет, как нет, красавица, тебя, Любимая, кто всех мне заменила,[120] Кто все прощать умела мне, любя, И клевете меня не уступила. Что жизнь моя! Тебя взяла могила, Ты страннику не кинешься на грудь, Его удел — вздыхать о том, что было, Чего судьбе вовеки не вернуть, — Придет, войдет в свой дом и вновь — куда-нибудь.
Возлюбленная, любящая вечно, Единственная! Скорбь не устает К былому возвращаться бесконечно. Твой образ даже время не сотрет. Хоть все похитил дней круговорот — Друзей, родных, тебя, кто мир вместила! О, смерть! Как точен стрел ее полет! Все, чем я жил, чудовищная сила Внезапно унесла, навеки поглотила.
Так что ж, иль в омут чувственных утех, К пирам вернуться, к светским карнавалам, Где царствует притворный, лживый смех, Где всюду фальшь — равно в большом и малой, Где чувство, мысль глушат весельем шалым, — Играть себе навязанную роль, Чтоб дух усталый стал вдвойне усталым, И, путь слезам готовя исподволь, С презреньем деланным в улыбке прятать боль.
Что в старости быстрее всяких бед Нам сеть морщин врезает в лоб надменный? Сознание, что близких больше нет, Что ты, как я, один во всей вселенной. Склоняюсь пред Карающим, смиренный, — Дворцы Надежды сожжены дотла. Катитесь, дни, пустой, бесплодной сменой! Все жизнь без сожаленья отняла, И молодость моя, как старость, тяжела.
ПЕСНЬ ТРЕТЬЯ [121]
Afin que cette application vous forçât de penser à autre chose; il n'y a en vérité de remède que celui-là et le temps. Lettre du Roi de Prusse à D'Alembert, Sept. 7, 1776. [122]
Дочь сердца моего, малютка Ада![123] Похожа ль ты на мать? В последний раз. Когда была мне суждена отрада Улыбку видеть синих детских глаз, Я отплывал — то был Надежды час. И вновь плыву,[124]но все переменилось. Куда плыву я? Шторм встречает нас. Сон обманул… И сердце не забилось, Когда знакомых скал гряда в тумане скрылась.
Как славный конь, узнавший седока, Играя, пляшут волны подо мною. Бушуйте, вихри! Мчитесь, облака! Я рад кипенью, грохоту и вою. Пускай дрожат натянутой струною И гнутся мачты в космах парусов! Покорный волнам, ветру и прибою, Как смытый куст по прихоти валов, Куда угодно плыть отныне я готов.
В дни молодости пел я об изгое, Бежавшем от себя же самого, И снова принимаюсь за былое, Ношу с собой героя своего, Как ветер тучи носит, — для чего? Следы минувших слез и размышлений Отливом стерты, прошлое мертво, И дни влекутся к той, к последней смене Глухой пустынею, где ни цветка, ни тени.
С уходом милой юности моей Каких-то струн в моей душе не стало, И лиры звук фальшивей и тусклей. Но если и не петь мне, как бывало, Пою, чтоб лира сон мой разогнала, Себялюбивых чувств бесплодный сон. И я от мира требую так мало: Чтоб автора забвенью предал он, Хотя б его герой был всеми осужден.
Кто жизнь в ее деяниях постиг, Кем долгий срок в земной юдоли прожит, Кто ждать чудес и верить в них отвык, Чье сердце жажда славы не тревожит, И ни любовь, ни ненависть не гложет, Тому остался только мир теней, Где мысль уйти в страну забвенья может, Где ей, гонимой, легче и вольней Меж зыбких образов, любимых с давних дней.
Их удержать, облечь их в плоть живую, Чтоб тень была живее нас самих, Чтоб в слове жить, над смертью торжествуя, — Таким увидеть я хочу мой стих. Пусть я ничтожен — на крылах твоих, О мысль, твоим рожденьем ослепленный, Но, вдруг прозрев незримо для других, Лечу я ввысь, тобой освобожденный, От снов бесчувственных для чувства пробужденный.
Безумству мысли надобна узда. Я мрачен был, душой печаль владела. Теперь не то! В минувшие года Ни в чем не ставил сердцу я предела. Фантазия виденьями кипела. И ядом стал весны моей приход. Теперь душа угасла, охладела. Учусь терпеть неотвратимый гнет И не корить судьбу, вкушая горький плод.
На этом кончим! Слишком много строф О той поре, уже невозвратимой. Из дальних странствий под родимый кров Гарольд вернулся, раною томимый, Хоть не смертельной, но неисцелимой. Лишь Временем он сильно тронут был. Уносит бег его неумолимый Огонь души, избыток чувств и сил, И, смотришь, пуст бокал, который пеной бил.
До срока чашу осушив свою И ощущая только вкус полыни, Он зачерпнул чистейшую струю, Припав к земле, которой чтил святыни. Он думал — ключ неистощим отныне, Но вскоре снова стал грустней, мрачней И понял вдруг в своем глубоком сплине, Что нет ему спасенья от цепей, Врезающихся в грудь все глубже, все больней.
В скитаньях научившись хладнокровью, Давно считая, что страстями сыт, Что навсегда простился он с любовью, И равнодушье, как надежный щит, От горя и от радости хранит, Чайльд ищет вновь средь вихря светской моды, В толкучке зал, где суета кипит, Для мысли пищу, как в былые годы Под небом стран чужих, среди чудес природы.
Но кто ж, прекрасный увидав цветок, К нему с улыбкой руку не протянет? Пред красотой румяных юных щек Кто не поймет, что сердца жар не вянет? Желанье славы чьей души не ранит, Чьи мысли не пленит ее звезда? И снова Чайльд пустым круженьем занят И носится, как в прежние года, Лишь цель его теперь достойней, чем тогда.
Но видит он опять, что не рожден Для светских зал, для чуждой их стихии, Что подчинять свой ум не может он, Что он не может мыслить, как другие. И хоть сжигала сердце в дни былые Язвительная мысль его, но ей Он мненья не навязывал чужие. И в гордости безрадостной своей Он снова ищет путь — подальше от людей.
Среди пустынных гор его друзья, Средь волн морских его страна родная, Где так лазурны знойные края, Где пенятся буруны, набегая. Пещеры, скалы, чаща вековая — Вот чей язык в его душе поет. И, свой родной для новых забывая, Он книгам надоевшим предпочтет Страницы влажные согретых солнцем вод.
Он, как халдей, на звезды глядя ночью И населяя жизнью небосвод, Тельца, Дракона видеть мог воочью. Тогда, далекий от людских забот, Он был бы счастлив за мечтой в полет И душу устремить. Но прах телесный Пылать бессмертной искре не дает, Как не дает из нашей кельи тесной, Из тяжких пут земных взлететь в простор небесный.
Среди людей молчит он, скучен, вял, Но точно сокол, сын нагорной чащи, Отторгнутый судьбой от вольных скал, С подрезанными крыльями сидящий И в яростном бессилии все чаще Пытающийся проволочный свод Ударами груди кровоточащей Разбить и снова ринуться в полет — Так мечется в нем страсть, не зная, где исход.
И вновь берет он посох пилигрима, Чтобы в скитаньях сердце отошло. Пусть это рок, пусть жизнь проходит мимо, Презренью и отчаянью назло Он призовет улыбку на чело. Как в миг ужасный кораблекрушенья Матросы хлещут спирт — куда ни шло! И с буйным смехом ждут судеб свершенья, Так улыбался Чайльд, не зная утешенья.
17 [125]
Ты топчешь прах Империи,[126] — смотри! Тут Славу опозорила Беллона. И не воздвигли статую цари? Не встала Триумфальная колонна? Нет! Но проснитесь, — Правда непреклонна: Иль быть Земле и до скончанья дней Все той же? Кровь удобрила ей лоно, Но мир на самом страшном из полей С победой получил лишь новых королей.[127]
О Ватерлоо,[128]Франции могила! Гарольд стоит над кладбищем твоим. Он бил, твой час, — и где ж Величье, Сила? Все — Власть и Слава — обратилось в дым. В последний раз, еще непобедим, Взлетел орел — и пал с небес, пронзенный, И, пустотой бесплодных дней томим, Влачит он цепь над бездною соленой,[129] — Ту цепь, которой мир душил закабаленный.
Урок достойный! Рвется пленный галл, Грызет узду, но где триумф Свободы? Иль кровь лилась, чтоб он один лишь пал, Или, уча монархов чтить народы, Изведал мир трагические годы, Чтоб вновь попрать для рабства все права, Забыть, что все равны мы от природы? Как? Волку льстить, покончив с мощью Льва? Вновь славить троны? Славь — но испытай сперва.
То смерть не тирании — лишь тирана. Напрасны были слезы нежных глаз Над прахом тех, чей цвет увял так рано, Чей смелый дух безвременно угас. Напрасен был и страх, томивший нас, Мильоны трупов у подножья трона, Союз народов, что Свободу спас, — Нет, в миртах меч — вот лучший страж Закона, — Ты, меч Гармодия, меч Аристогитона![130]
В ночи огнями весь Брюссель сиял,[131] Красивейшие женщины столицы И рыцари стеклись на шумный бал. Сверкают смехом праздничные лица. В такую ночь все жаждет веселиться, На всем — как будто свадебный наряд, Глаза в глазах готовы раствориться, Смычки блаженство томное сулят. Но что там? Странный звук! — Надгробный звон? Набат?
Ты слышал? — Нет! А что? — Гремит карета, Иль просто ветер ставнями трясет. Танцуйте же! Сон изгнан до рассвета, Настал любви и радости черед. Они ускорят времени полет. Но тот же звук! Как странно прогудело! И словно вторит эхом небосвод. Опять? Все ближе! А, так вот в чем дело! К оружью! Пушки бьют! И все вдруг закипело.
В одной из зал стоял перед окном Брауншвейгский герцог.[132]Первый в шуме бала Услышал он тот странный дальний гром, И, хоть кругом веселье ликовало, Он понял: Смерть беспечных вызывала, И, вспомнив, как погиб его отец, Вскочил, как от змеиного ужала, — И на коня! И умер как храбрец! Он, кровью мстя за кровь, нашел в бою конец.
Все из дворца на улицу спешат, И хмель слетает с тех, кто были пьяны. И бледны щеки те, что час назад От нежной лести были так румяны. Сердцам наносят тягостные раны Слова прощанья, страх глядит из глаз. Кто угадает жребий свой туманный, Когда в ночи был счастьем каждый час, — Но ужасом рассвет пирующих потряс.
Военные бегут со всех сторон, Проносятся связные без оглядки, Выходит в поле первый эскадрон, Командой прерван сон пехоты краткий, И боевые строятся порядки. А барабан меж тем тревогу бьет, Как будто гонит мужества остатки. Толпа все гуще, в панике народ, И губы бледные твердят: «Враг! Враг идет!»
Но грянул голос: «Кемроны, за мной!»[133] Клич Лохьела, что, кланы созывая, Гнал гордых саксов с Элбина долой; Подъемлет визг волынка боевая, Тот ярый дух в шотландцах пробуждая, Что всем врагам давать отпор умел, — То кланов честь, их доблесть родовая, Дух грозных предков и геройских дел, Что славой Эвана и Дональда гремел.
Вот принял их Арденн[134]зеленый кров, От слез природы влажные дубравы. Ей ведом жребий юных смельчаков: Как смятые телами павших травы, К сырой земле их склонит бой кровавый. Но май придет — и травы расцвели, А те, кто с честью пал на поле славы, Хоть воплощенной доблестью пришли, Истлеют без гробов в объятиях земли.
День видел блеск их жизни молодой, Их вечер видел среди гурий бала, Их ночь видала собранными в строй, И сильным войском утро увидало. Но в небе туча огненная встала, Извергла дым и смертоносный град, И что цвело-кровавой грязью стало, И в этом красном месиве лежат Француз, германец, бритт — на брата вставший брат.
Воспет их подвиг был и до меня,[135] Их новое восславит поколенье, Но есть один средь них — он мне родня, — Его отцу нанес я оскорбленье.[136] Теперь, моей ошибки в искупленье, Почту обоих. Там он был в строю. Он грудью встретил вражье наступленье И отдал жизнь и молодость свою, Мой благородный друг, мой Говард, пал в бою.
Все плакали о нем, лишь я не мог, А если б мог, так что бы изменилось? Но, стоя там, где друг мой в землю слег, Где — вслед за ним увядшая — склонилась Акация, а поле колосилось, Приветствуя и солнце и тепло, — Я был печален: сердце устремилось От жизни, от всего, что вновь цвело, К тем, воскресить кого ничто уж не могло.
Их тысячи — и тысячи пустот Оставил сонм ушедших за собою. Их не трубою Славы воззовет Великий день, назначенный судьбою, Но грозного архангела трубою. О, если б дать забвение живым! Но ведь и Слава не ведет к покою: Она придет, уйдет, пленясь другим, — А близким слезы лить о том, кто был любим.
Но слезы льют с улыбкою сквозь слезы: Дуб долго сохнет, прежде чем умрет. В лохмотьях парус, киль разбили грозы, И все же судно движется вперед. Гниют подпоры, но незыблем свод, Зубцы ломает вихрь, но крепки стены, И сердце, хоть разбитое, живет И борется в надежде перемены. Так солнце застит мгла, но день прорвется пленный.
Так — зеркало, где образ некий зрим: Когда стеклу пора пришла разбиться, В любом осколке, цел и невредим, Он полностью, все тот же, отразится. Он и в разбитом сердце не дробится, Где память об утраченном жива. Душа исходит кровью, и томится, И сохнет, как измятая трава, Но втайне, но без слов, — да и на что слова?
В отчаянье есть жизнь — пусть это яд, — Анчара корни только ядом жили. Казалось бы, и смерти будешь рад, Коль жизнь тяжка. Но, полный смрадной гнили, Плод Горя всеми предпочтен могиле. Так яблоки на Мертвом море есть, В них пепла вкус, но там их полюбили. Ах, если б каждый светлый час зачесть Как целый год, — кто б жил хотя б десятков шесть?
Псалмист измерил наших дней число, И много их, — мы в жалобах не правы.
|